bannerbannerbanner
Денис Фонвизин. Его жизнь и литературная деятельность

Семен Брилиант
Денис Фонвизин. Его жизнь и литературная деятельность

Дела Жана Каласа, Сирвена, Монбальи давно уже нашли восторженный отклик в Европе и не были забыты в то время, когда Фонвизин приехал во Францию. Дело Каласа вызвало известное сочинение о терпимости, в котором Вольтер, защищая невинную жертву, требовал правосудия от всего мира. Он добился пересмотра дела, восстановления невинности казненного, и король подарил семье последнего сумму в 36 тысяч ливров. Три года жизни Вольтер неутомимо посвятил этому делу. «Ни разу улыбка не касалась моих губ за это время, – говорил он, – я считал бы ее глубокою несправедливостью».

Фонвизин поражен невежеством дворян во Франции в сравнении с русской провинцией!.. Лекции юридические, пишет он Панину, баснословно дешевы, так как наука эта никому не нужна «при настоящем развращении страстей» – вывод комический, хотя не связан на этот раз с особенностями таланта автора; «такой бедной учености нет в целом свете», – замечает он. От Монпелье до Парижа Фонвизин забывает об этой теореме и пишет из Парижа, что ни один знающий человек из Франции никогда уехать не захочет, ибо он всегда там вполне обеспечен(!).

Желая быть справедливым, он находит, что при всем развращении нравов во французах есть сердечная доброта – «добродетель, конечно, непрочная. Самые убийцы становятся таковыми, лишь когда умирают с голоду; как же только француз имеет пропитание, то людей не режет, а довольствуется обманывать». Кстати сказать, как на качество низшей расы смотрит Фонвизин на то, что дворяне терпят от слуг и простых людей удивительные вольности. Лакеи не вскакивают с мест, как Фильки, Фомки и Петрушки, когда «барин» пройдет мимо. За столом каждый служит только своему хозяину, не бросается подавать тарелку кому угодно – из одного «лакейства», а, напротив, отвечает: «Je ne sers que mon maître».[14] Наконец, солдат-часовой берет стул и садится у дверей ложи в театре, а на вопрос удивленного Фонвизина, что это значит, ему отвечают просто: «Он хочет видеть сцену».

Свои понятия о разумном рабстве он приводит в систему.

«Равенство есть благо, – говорит он, – когда оно, как в Англии, основано на духе правления, но во Франции равенство есть зло, потому что происходит от развращения нравов!..»

Такое смелое заключение делает он из наблюдения лакейских и передних, – заключение более достойное какой-нибудь советницы в «Бригадире». Споры в обществе о значении того или другого положения, о политических событиях и т. п. вызывают также его осуждение. «Брат гонит брата за то, что один любит Расина, а другой – Корнеля», – патетически восклицает он. В этой начинающей развиваться индивидуализации, в развитии личности он видит одно тщеславие, «ибо острота французского ума велит одному брату, любя Расина, ругать язвительно Корнеля и доказывать, что Корнель перед Расином, а брат его перед ним гроша не стоит». А между тем и у нас в это время в литературе уже начинали считаться партиями, и если форма бывала неприличною, как бывает и поныне полемическая брань, то все же полемика являлась первым признаком начала развития общественности. Сумароков был задирой, но его запальчивость симпатичнее рассудочной холодности Фонвизина. Злоупотребления равенством, как и многие другие, во Франции происходят, по мнению Фонвизина, оттого, что воспитание ограничивается одним учением. Здесь Фонвизин находит основание для мыслей, которые вложит в уста Стародума в своей комедии «Недоросль». Во Франции нет «генерального плана воспитания», все юношество учится, а не воспитывается. Мысли о равенстве и воспитании заимствованы иногда целиком, буквально, из сочинений Дюкло и других и выдаются прямо за свои, так что князь Вяземский прав, говоря, что наш автор «на руку нечист». Вместе с Дюкло Фонвизин забывает о родителях и мечтает о каких-то воспитательных фаланстерах.

«Главное старание прилагают, – говорит он дальше „по Дюкло“, – о том, чтобы один стал богословом, другой живописцем, третий столяром, но чтоб каждый из них стал человеком, того и на мысль не приходит». Мечтания о создании новой породы людей были idée fixe XVIII века. Забывали, что для того, чтобы люди поняли саму необходимость воспитания, также нужно знание. Значение образования ума в смысле воспитательном не признавали люди известной партии. Бецкий взялся осуществить эти идеи в России.

Фонвизин очень ясно видит злоупотребления духовной власти и особенно зло католического воспитания. Замечательно, что, вступая на почву религии католической, Фонвизин сразу забывает о своем «благоразумии» и становится вольнодумцем, как бы вовсе не признавая религии вне православия. Вследствие этого он не щадит католическое духовенство.

Праздник Fête-Dieu[15] с его мистериями наводит Фонвизина на новые размышления, унижающие французов. Праздничное торжество состоит в шествии, во время которого Святые Тайны носимы бывают по городу в сопровождении народа. Знатные особы наряжаются все в костюмы. Один представляет Пилата, другой Каиафу, и так далее. Дамы и девицы одеты мироносицами. Народ, мещанство, конечно, тоже наряжается, изображая дьявола, чертей и так далее. Роли заранее распределяются и иногда переходят наследственно из рода в род. Во всем этом Фонвизин видит несомненное доказательство, что народ «пресмыкается во мраке глубочайшего невежества». Что сказал бы француз-путешественник о русском народе, наблюдая наши народные обычаи, общение с домовыми, лешими и тому подобные игры, забавы карлов и переодевания в домах бояр и при дворе, заговоры и заклятия на мельницах и так далее?…

Строгий к философам, Фонвизин не менее строг и к простым смертным. «Правда, что и господа есть изрядные скотики. Надобно знать, что такой голи, каковы французы, нет на свете». Экономию и простоту привычек он объясняет лишь скаредностью. Он никак не может понять, почему «того же достатка» люди, какие у нас по-барски живут, рады бы к русскому барину в слуги пойти, забывая совершенно даровой труд крепостных, которые одевают, обувают и кормят господ. «Белье столовое так мерзко, – пишет он, – что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается». Плохо верится в такое превосходство нашей опрятности. Кроме свидетельства Вигеля, которое приведено выше, имеется масса указаний на противное в журнальной сатире того времени. «Всякая всячина» так описывает дом одного помещика:

«Пришли сказать, что кушанье поставлено. Мы сели за стол, покрытый скатертью с дырами; салфетки же, по крайней мере уже служили за осьмью обедами да столько же за ужинами. На оловянной посуде счесть можно было, сквозь сколько рук она прошла: ибо всякого пальца знак напечатлен на ней остался», и так далее.

В Монпелье Фонвизин, зайдя к одной знакомой, предоброй и богатой госпоже, слышит с лестницы внизу ее голос и находит ее на поварне, где она сидит у очага, за столиком, с сыном и со своею fille de chambre[16] и «изволит здесь обедать». В ответ на его удивление она просто объясняет, что здесь огонь уже давно разведен и из экономии, чтобы не разводить его в столовой, она обедает здесь. Такую картину и теперь, конечно, часто можно встретить как во Франции, так еще скорее в Англии и во всей Европе. В кухне опрятно и чисто. Прислуга часто член семьи и непременно тот же человек, с которым можно поговорить, потолковать… Фонвизин видит в этом возмутительную скаредность нации, забывая свою же Бригадиршу, которая заботится о свиньях больше, чем о муже, сводит счеты на денежку и, рассуждая о грамматике, доказывает ненадобность ее тем, что раньше чем учить станешь, за нее заплатить надо.

Единственное, кажется, чем безусловно доволен Фонвизин, что оценил он по достоинству, – это театр. Комедию находит он доведенной до возможной степени совершенства. Это лучшее, что он видел в Париже. Трагедию нашел он хуже, чем воображал. Место покойного Лекена занял Ларив, «которого холоднее никого быть не может». Он, однако, считался украшением театра и после Фонвизина, до Тальма. «В комедии есть превеликие актеры: Превиль, Моне, Бризар, Оже, Долиньи, Вестрис и др. Вот мастера прямые! Когда на них смотришь, то, конечно, забудешь, что играют комедию, а кажется, что видишь прямую историю. Одобрение публики, однако, – говорит Фонвизин, – ничего не стоит; французы аплодируют за всё про всё, даже до того, что если казнят какого-нибудь несчастного и палач хорошо повесит, то вся публика аплодирует палачу, точно так, как в комедии актеру». Если что еще, кроме театра, нашел Фонвизин во Франции в цветущем состоянии, то это мануфактуры, начиная со знаменитых шелковых мануфактур Лиона. «Нет в свете нации, которая бы имела такой изобретательный ум, как французы, в художествах и ремеслах. Но модель вкуса, Франция в то же время – соблазн нравов. Я хаживал к marchandes de modes[17] как к артистам и смотрел на уборы и наряды как на картины. Сие дарование природы послужило много к повреждению их нравов», – замечает он, не греша глубиною взгляда.

 

По поводу смелых обобщений Фонвизина (он доводит их чуть ли не до того, что белье чинят во Франции голубыми нитками) князь Вяземский приводит анекдот о путешественнике, который, проезжая через один немецкий город, видел, как в гостинице рыжая женщина била мальчика, и заметил в своих путевых записках: «Здесь все женщины рыжи и злы». При всей парадоксальности этого сравнения оно зачастую оправдывается письмами Фонвизина.

Масса противоречий – вот естественный результат такой системы. Другой анекдот, еще более характерный в применении к письмам Фонвизина, рассказан князем Юсуповым. Один из наших патриотов во время пребывания своего в какой-то иностранной столице на все, что ни показывали ему, твердил: «Chez nous mieux» (y нас лучше). Однажды шел он по улице со знакомым, и встретили они пьяного: «Что ж, не скажете ли и теперь: „Chez nous mieux“ (y нас (напиваются) лучше)?» Не этот ли смысл заключен в словах Фонвизина, когда он, не довольствуясь фразами вроде «славны бубны за горами», порицанием и немилосердной бранью французов и критикой всей Европы, кончает уверением, что «у нас все лучше и мы больше люди, нежели немцы». Немцы – находит он – гораздо почтеннее, нежели французы, вследствие чего трудно понять, что означают его же слова: «Вот уже немцы, так те, кроме как на самих себя, ни на кого не похожи», в то время как во французах находит он большое сходство с русскими, «не только в лицах, но и в обычаях и ухватках. По улицам кричат точно так, как у нас, и одежда женская одинакова».

Париж называет он в первом письме оттуда «мнимым центром человеческих знаний и вкуса». В следующем пишет он: «Париж может по справедливости назваться сокращением целого мира», так что не без основания жители этого города «считают его столицею света, а свет – своею провинцией». Это самохвальство сильно шокирует, однако, нашего автора, но все же он и в письме к сестре говорит: «Что же до Парижа, то я выключаю его из всего на свете. Париж отнюдь не город, его поистине назвать должно целым миром». Это признание не мешает ему доказывать, что кто свои «ресурсы» имеет, тому все равно, где жить, хоть бы и в Угличе, и не мешает уверять «чистосердечно» графа Н. И. Панина, что если кто из молодых сограждан наших вознегодует, видя в России злоупотребления и неустройства, то самый верный способ излечить негодование – это послать такого гражданина скорее во Францию! Мы знаем, однако, имена негодовавших людей, которые не сумели так удачно воспользоваться европейскими уроками. Александр Тургенев привез совсем другие впечатления из Европы и Геттингенского университета.

Одновременно с Фонвизиным посетил Францию другой иностранец, иначе взглянувший на эту страну. Сравнив письма Фонвизина с его отзывом, увидим, как несправедлив и односторонен взгляд нашего соотечественника. Отзыв иностранца – это мнение знаменитого историка Гиббона. «Говорите что вам угодно о легкомыслии французов, но я уверяю вас, что в 15 дней моего пребывания в Париже я слышал более дельных разговоров, достойных памяти, и видел больше просвещенных людей из порядочного круга, чем сколько случалось мне слышать и видеть в Лондоне в две-три зимы».

Как прискорбно сравнивать этот правдивый и скромный отзыв великого историка и гениального человека со спесивыми, незрелыми и предвзятыми обобщениями нашего автора, который не понял коренных свойств французской нации: ее бодрого веселья, умения работать, шутя, и сохранять любезность, не теряя достоинства.

14«Я служу только своему господину».
15Тела Господня (фр.).
16Горничной (фр.).
17Модисткам (фр.).
Рейтинг@Mail.ru