Многим авторитетам мысль упорядочить языковой океан чудится столь же кощунственной, что и своевольно изменить течение сибирских рек. Вмешательство человека в дела языка для них – неправомерная и обречённая на неудачу попытка насильственно насаждать абстракции, искусственно получаемые из фактов реального употребления.
Негативный взгляд выражен, например, Л. Ельмслевом: «Что касается нормы, то это – фикция, и притом единственная фикция среди интересующих нас понятий. Узус вместе с актом речи и схема отражают реальности. Норма же представляет собой абстракцию, искусственно полученную из узуса. Строго говоря, она приводит к ненужным осложнением, и без неё можно обойтись. Норма означает подстановку понятий под факты, наблюдаемые в узусе, но современная логика показала, к каким опасностям приводит гипостазирование понятий и попытка строить из них реальности» (Ельмслев Л. Язык и речь // История языкознания XIX и XX вв. в очерках и извлечениях: В 2 ч. М., 1960. Ч. 2).
На схожей позиции стоял великий отечественный языковед А.А. Шахматов, признавая употребление единственной основой правильного языка. В своей словарной работе он отказался от установления норм, выдвинув идею документации, точных ссылок на источник, ибо «характер источника ясно предопределяет, насколько то или другое слово следует считать общеупотребительным, насколько то или иное выражение можно признать достойным подражания» (Словарь русского языка, составленный 2-м отделением Академии наук: В 3 т. СПб., 1897. Т. II. Вып. 1. С. 7).
Против этого мнения возражал учитель гимназии И.Х. Пахман, высказывая нормативно-педагогическую точку зрения. А.А. Шахматов так отвечал на критику учителя гимназии: «Странно было бы вообще, если бы учёное учреждение вместо того, чтобы показывать, как говорят, решалось бы указывать, как надо говорить» (Шахматов А.А. Несколько замечаний по поводу записки И.X. Пахмана // Сб. ОРЯС. 1899. Т. XVII, № 1. С. 33).
В том же сборнике учёный А.Г. Горнфельд писал, что доводы от разума, науки и хорошего тона действуют на язык не больше, чем курсы геологии на землетрясение: «В том-то и беда, что ревнителей чистоты и правильности родной речи, как и ревнителей добрых нравов, никто слушать не хочет. За них говорят грамматика и логика, здравый смысл и хороший вкус, благозвучие и благопристойность, но из всего этого натиска грамматики, риторики и стилистики на бесшабашную, безобразную, безоглядную живую речь не выходит ничего».
Полемику на ту же тему позже продолжил К.И. Чуковский: «Люди так представляли себе, будто мимо них протекает могучая речевая река, а они стоят на берегу и с бессильным негодованием следят, сколько всякой дребедени и дряни несут на себе её волны… Но можем ли мы согласиться с такой философией бездействия и непротивления злу? Неужели мы, писатели, педагоги, лингвисты, способны только плакать, негодовать, ужасаться, наблюдая, как портят русский язык, но не смеем и думать о том, чтобы мощным усилием воли подчинить его своему коллективному разуму?.. Неужто у нас нет ни малейшей возможности хоть отчасти воздействовать на стихию своего языка?.. Для разумного воздействия на языковое существование людей у нас есть могучий комплекс сил, мощные “рычаги просвещения”, школа, радио, кино, телевизор, множество газет и журналов».
В самом деле, трудно согласиться со взглядом на язык как имманентную стихию, недоступную для человека. Нельзя забывать, что «не общество для языка, а язык для общества» (афоризм А.И. Бодуэна де Куртенэ, учению которого следуют Е.Д. Поливанов, Л.П. Якубинский, Г.О. Винокур, пражские структуралисты, большинство современных авторов), и отрицать саму́ю идею осознанного влияния людей на язык.
Из соотношения схема->узус следует не только, что литературно-языковой идеал недосягаем, но и что конкретный анализ способен обнаружить правильное как объективное явление, которое коренится в самой системе языка и которое может быть использовано по воле людей для эффективного общения. Учёт направлений языковой эволюции способен определить регулятивные действия, нацеленные на воспитание вкуса и умения строить тексты в рамках заданной социально-культурной традиции. Более того, он как раз и определяет извлечение и обработку единого правильного языка в интересах культурно-языкового единства и порядка.
Долг учёных – создать надёжный лингвистический компас, дать прогнозы и рекомендации, а не пассивную геологическую и топографическую карту языковой округи. Для этого полезно изучать отстоявшиеся формы «на всех уровнях языковой системы в их противоречиях и вновь развивающихся тенденциях» (Виноградов В.В. Проблема культуры речи и некоторые задачи русского языкознания //Вопросы языкознания. 1964. № 3. С. 9).
«Лингвисты должны стать практиками: не только коллекционировать обороты, но и активно вмешиваться в процессы языка, объяснять его, предсказывать тенденции, смело браться за новое. В общем – взять язык в руки!» Процитировав эти слова старичка-филолога из романа «Заноза» Л. Обуховой, академик В.В. Виноградов заметил, что они представляют некоторый интерес.
Самым сильным (и самым успешным!) вмешательством людей в самостийное развитие языка явилось изобретение письменности. Не найти лучшего доказательства могущества человеческой воли, чем способность, опредмечивая, овеществляя тексты, фиксировать, хранить и воспроизводить их, работать над ними и с ними. Ущербная условность фиксации обернулась великим достоинством, вынудив хитроумно компенсировать её усложнением самого языка – расширением словаря, изощрением морфологии, логизацией синтаксиса.
Поколениями творцов создался книжный язык, отличный от первородного звукового. Он отвечал усложнению жизни людей, росту разнообразия и объёма информации, а также количества общающихся. Роль книжного языка возросла, а сам он предстал величайшей ценностью национальной культуры. Книжность стала мощнейшим рычагом нормализации, порождаемое ею печатное дело, множительная техника революционно изменили коммуникативную жизнь общества и устройство самого языка, как минимум разбив его на книжную и разговорную разновидности. Письменной фиксацией традиция неразрывно связала самую́ идею правильности с книгой.
Как все величайшие достижения, письменность имеет и отрицательные следствия. Излишне обожествляя её, люди насилуют данный им звуковой язык. Во многом безразличные к звуку, принятые ныне орфография и пунктуация полностью ориентированы на книгу, часто даже противоречат живому произношению (картинка 7.7[1]). Возвышение и обожествление книжного языка неразумно приводили к пренебрежению первичным и исходным звуковым языком, ему отказывали в звании законного и достойного общего правильного языка, считали неправильным, неграмотным, хаотичным, стихийным.
Языковеды до сих пор недооценивают звучащие тексты, хотя наиболее прозорливые из них, например И.А. Бодуэн де Куртенэ, давно призывали к «демократизации языкознания», его «энергичному освобождению от аристократизма филологии… от предрассудков и безосновательных мнений… освобождению от влияния филологии, от перевеса буквы над звуком» и в различении устной речи от написанного текста (Бодуэн де Куртенэ И.А. Избранные труды по общему языкознанию: В 2 т. М., 1963. Т. 2. C. 6). М. Шагинян считала, что пора обновить язык «устной речью, прислушаться к изменениям и новизне в разговорах живых людей, современников, сойти из книжного шкафа в уличную толпу» (Рубрика «Нам пишут» // Новый мир. 1975. № 3). Сегодня к этому призывает уже вся жизнь.
Правильность «выступает с чертами общего для определённой эпохи письменного и устного языка, характеризующегося нормотетическими по своей целенаправленности законами развития, действующими в определённое время с обязательностью общеязыковой нормы» (Трнка Б. и др. К дискуссии по вопросам структурализма // Вопросы языкознания. 1957. № 3. С. 44). Историю правильного языка «в целом характеризуют две общие, противоположные друг другу тенденции развития: 1) стремление к сохранению и укреплению действующей в нём нормы и 2) стремление к преобразованию сложившейся нормы» (Havranek B. Zum Problem der Norm in der heutigen Sprachwissenschaft und Sprachkultur // Actes du IVe Congrès international des linguists. Copenhague, 1938. P. 154).
В учёном мире нет полного согласия по поводу пределов дозволяемого регулирования правильности (Крысин Л.П., Скворцов Л.И., Шварцкопф Б.С. Проблемы культуры русской речи // Известия АН СССР. Отделение литературы и языка. 1961. Т. XX, Вып. 5. С. 428–432). Всё же ясно, что недопустим произвол субъективизма, личного вкуса, будь то дремучее ретроградство или, напротив, безудержное обновление.
Разумеется, в силу непрерывного развития языка «всегда и везде есть факторы, которые грызут норму» (Щерба Л.В. Очередные проблемы языковедения // Избранные работы по языкознанию и фонетике. Л., 1958. Т. 1. C. 15). Их консервация в благом стремлении к порядку грозит омертвлением принятой правильности, отчего необходимо разумно поддерживать «вновь созреваемые нормы там, где их проявлению мешает бессмысленная косность» (Щерба Л.В. Опыт общей теории лексикографии // Там же. C. 65–66).
Предпочтение сухого консерватизма тормозит живые процессы в языке. Зато такое предпочтение – в интересах общества, потому что помогает сохранить его единство, отвечает справедливым требованиям педагогов, всех ревнителей культурной традиции обеспечить языковую устойчивость и определённость. Люди хотят знать, что правильно и что нет, нуждаются в рекомендациях, в точном лингвистическом ориентире. Не утаивая, конечно, от учеников современные новшества, школа обязана в первую очередь консервативно передавать проверенное временем. Упорядоченная часть языка должна быть тем, чему стоит учить иностранцев, овладевающих русским языком.
Итак, в языке, отрегулированном и узаконенном в качестве правильного, общего, можно видеть систему обязательных манифестаций – принятых единиц и правил их использования. Они рисуются одновременно как неподвижная данность и – за пределами непосредственного наблюдения – как процесс непрерывных точечных смен, по мере накопления которых возникают серьёзные преобразования.
Постоянная, но медленная, почти не замечаемая людьми текущая саморегуляция – это существенный признак правильного языка. Стихийно она протекает как поиск баланса саморазвивающейся структуры в сторону регулярности, «выталкивания» исключений. Именно согласием с этой природно-системной регуляцией, уловленной Г.Р. Державиным в виде его субъективного ощущения правильного и неправильного, кроется удача его языкотворчества. В наше время эта задача осознанно предстаёт научно обоснованной деятельностью специалистов, чьи оценки внедряются с одобрения и общественного мнения, и властных структур государства в интересах сплочения общества.
Опрометчиво утверждать, что правильность языка коренится только в саморазвитии его системы или только в его функционировании, зависимо от потребностей людей. В коммуникативной деятельности заложено стремление к разумному порядку, определению правильности. Оно предполагает сознательные действия в интересах эффективного общения, то есть регулятивную нормализацию, приводящую к нормативности, которую общество внедряет прежде всего через школу (Ожегов С.И. Очередные вопросы культуры речи // Вопросы культуры речи. Вып. 1. М., 1955. C. 14–15).
Утверждая своё право и способность воздействовать на язык, даже обязанность его регулировать во имя национально-государственного единства, ради образования, дисциплины и порядка в нём, люди обязаны знать и границы дозволяемого. Посягательство на самостоятельность делах языка неизбежно ведёт к беде.
Великий В. Гумбольдт видел в языке эргон (вещь, предмет) и энергию. Это различение продолжено многими учёными, чаще выделяющими три аспекта языковых явлений: язык, речь и речевую деятельность (Л.В. Щерба), систему, норму, речь (Ф. де Соссюр) и т. д. Связь этих ипостасей с языкотворчеством различна: нечто, рождаясь стихийно и случайно в живом общении, может, повторяясь и фильтруясь в норме, речи, речевой деятельности, закрепляться в системе языка. Здесь и детерминируются границы допустимого нарушения сложившегося состояния. Не считаться с вековыми традициями объёма, состава и пределов допустимых изменений в правильном языке – значит неизбежно ущемить его главную роль – быть средством общения, мышления и чувствования людей, обеспечивая их взаимопонимание и национально-государственное единство.
Назидательный пример тому, как язык мстит тем, кто жаждет ослабить его диктат: нынешние думские «спецы» хотели предписать под угрозой штрафа «избегать иностранных слов, когда есть русские аналоги». Они не заметили, что обрекают самих себя на наказание! Опасно своевольно влиять на то свойство русского языка, которое А.С. Пушкин сформулировал словами: «Язык наш общежителен и переимчив».
Безусловно, поэты имеют право творить свой язык. Однако поэты-«заумники» Серебряного века, переоценившие возможности своего языкотворчества, потерпели поражение и наказаны утратой понимания. Даже поклонники отвергли как невнятное закононепослушное посягательство на создание особого, «нового» языка и осмеяли непочтение «заумников» к традиции. Хотя многих читателей и сегодня восторгает смелое словотворчество Виктора (или Велимира, то есть того, кто велит миру, повелевает им, как он себя переименовал) Хлебникова: могун, могач, моглец, мечатырь, можество, личанствовать, моженята, отмочь, смехачи смеются смехами, смеянствуют смеяльно или программное «Я свирел в свою свирель / И мир хотел в свою хотель».
В. Брюсов сначала одобрял В. Соловьёва, в устах которого «иные слова часто имеют совершенно новое и неожиданное значение», и Вяч. Иванова, который «не довольствуется безличным лексиконом расхожего языка, где слова похожи на бумажные ассигнации, не имеющие самостоятельной ценности». Однако позже Брюсов писал осторожнее: «Более жизненной оказалась группа самых непримиримых футуристов – та, которая именовалась то кубофутуристами, то будетлянами (от корня “буду”, аналогично future), то заумниками. Стойкость её зависела от того, что она ставила себе задачи прежде всего технические, желала создать новый поэтический язык, “заумь”, который дал бы поэзии более совершенный материал для творчества, нежели язык разговорный. В этой тенденции есть своё здоровое ядро. Поэзия – искусство словесное, как живопись – искусство красок и линий. Извлечь из слова все скрытые в нём возможности, далеко не использованные в повседневной речи и в учёных сочинениях, где преследуются цели практические и научные, – вот подлинная мысль заумников» (Брюсов В. Среди стихов. М., 1990. С. 57, 75, 591).
Но и на этот счёт могут быть разные мнения. Нарушать законы языка не позволено никому. Не надо обольщаться тем, будто язык и его носители потерпят тотальную инвентаризацию, оценку и упорядочение всего и вся. Начитанные люди, конечно, помнят находки, с удовольствием цитируют И. Северянина, который «повсеместно оэкранен… взорлил гремящий на престол». Однако в состав языкового ядра, в круг норм не вошли даже самые удачные находки поэта, претендовавшие именно на звание всеобщих норм, они запомнились как примеры неразумного самочинства, отвергаемого языком.
В конечном счёте нормализация языка − во власти людей, в интересах общества. Но и интересы языковой системы не могут игнорироваться, её силы дают постоянно о себе знать. Они ставят ограничения возможностям человека своевольно «редактировать» её законы, тем более их попирать.
В то же время в поисках выразительной образности своих «языков», ставших прообразом общего образованного языка, писатели обращались к меткости и живой многогранности народной речи. Л.В. Щерба призывал не ограничиваться, вслед за старыми учёными, древними памятниками и текстами классиков, но вовлечь в рассмотрение «всё написанное и говоримое». По его мнению, все новации куются и накопляются в кузнице звучащей разговорной речи; фильтруясь, они обеспечивают истинный прогресс всего литературного языка. Справедливость этого мнения подтверждается нынешним замедлением динамики образованного языка в его письменной форме.
Подводя итоги сказанному о взаимоотношении самостийного развития языка и сознательного влияния на него людей, можно прибегнуть к теории взаимодействий, метафорически изображающей взаимоотношения языка и людей как всадника и коня. Язык – средство общения людей, а люди – средство развития языка. Оба одинаково важны, пока люди не осознаю́т первичность своей роли. В случае разумной необходимости конь поскачет, куда велит всадник, хотя и стремится остаться в стойле.
Обычно же их взаимоотношения вариативны и зависят уже от того, хорошо ли объезжен или своеволен конь, зол или в добром настроении всадник. Не должен всадник злоупотреблять властью, понуждая коня по своей прихоти скакать быстрее и дольше, чем конь может. Так же и люди должны уважать родной язык, если они его любят. Отношения в этом союзе переплетаются: всадник и конь не борются, а считаются с интересами друг друга, понимают силы, возможности, желания, цели, приёмы друг друга и взаимно их почитают. При удаче в этом союзе процветают любовь и согласие, но ежели нет понимания и уважения, неизбежна беда. Всадник может загнать своего коня, а конь в силах сбросить и затоптать всадника.
Пределы человеческого вмешательства в дела языка мониторятся, если прибегнуть к модному слову и понятию, общим процессом нормализации, в котором (каждый по-своему) участвуют оба партнёра – как социум, так и язык.
В истории оценка языка и человеческое воздействие на него происходили всегда – в естественном ли виде или в волевом, намеренно созданном, вплоть до своеволия «заумников» придумать новый язык. Единое средство общения, которое в интересах взаимопонимания людей кристаллизуется в безбрежном языковом океане, обрабатывается, регулируется и используется просвещёнными слоями общества, всегда соотнесено с настроением, потребностями, жизненными притязаниями эпохи. Базисно его правильность сводима к вечному и бесхитростному различению чужого и своего, которое и предстаёт натурально правильным.
В конце 40-х годов ХХ столетия как участник диалектологической экспедиции (полевое изучение говоров входило тогда в программу обучения студентов-филологов) я слушал в деревне рассказ одной милой девушки: «Отец-От на вОйне, мать-та в ВОлОгду О ту пОру была уехавши, Оставили меня сОвсем Одной таку маленьку…» Я увлечённо записывал, что говор развил постпозитивный артикль, но хранит архаические черты (у нас уже был курс истории древнерусского языка): «окают» (не редуцируют безударные гласные), склоняют краткие прилагательные, предпочитая их полным, используют плюсквамперфект, причём с деепричастием в именной части, а не с причастием.
Девушка вдруг сказала, что ходила в школу, может и по-московскому говорить, хотя это чудно́ как-то: «Мать тОгда, то есть тАгда на время уехала, тАчнее уезжала в ВолАгду, кАгда этА случилАсь… Недаром вас дразнят “был в МАскве, хАдил пА дАаске, гАвАрил кАровА дА кАза”. Пи́шете-то хоть правильно?» Правильность, как видно, исходно определяется различиями своего и чужого.
Проявляясь в противопоставлении «свой – чужой», оценка «правильно», существующая всегда и во всём, должна быть сделана всё же с умом. С северянкой из этого рассказа мы при всех различиях понимали друг друга, находясь в пределах одного языка, причём она хорошо знала, что в столице, по радио, в школе говорят пусть и чудно́, но правильно, и понимала, что это необходимо для беспрепятственного взаимопонимания людей в огромной единой стране.
Среди языковедов есть оптимисты, уверенные в прогрессивном улучшении, и пессимисты, видящие в развитии языка порчу первоначального «свыше данного» средства общения. Разумно полагать, что лучше всего способен обслуживать нужды своего народа его родной язык. Своеобразие его устройства свидетельствует лишь о гении этноса, творчески, национально-самобытно решающего даже сходные задачи общения в истории человечества.
Поиск своего языка охватывает всю историю этноса с момента возникновения самих явлений, будучи порождён бессознательным ощущением отличия одних явлений от других. Задача найти свой язык становится всё более важной с ростом этноязыкового самоосознания, по мере углубления хозяйственного, торгового, военного дела, монорелигии, народной поэзии на этапах, предшествующих созданию государства. Её актуальность растёт с ростом удачных образцов и грамотности, письменно узаконивающей правильность, описывая её в форме орфограмм. Единицы языка питаются талантом, умом и тщанием кудесников – любимцев богов, монахов-богословов, вещих певцов, законодателей, толмачей, стряпчих и писцов. Правильный язык внедряют семейное и общественное воспитание и обучение.
Со временем понятие своего правильного языка, как и сами приёмы его обработки, возвысилось до уровня самосознания и патриотизма, условия сплочения, единения и прогресса, государственного, хозяйственного, торгового, военного, художественного. По мере возбуждаемого личным и общенародным разумом перехода от варварства и последующих формационных процессов к цивилизации, развитому производству, системной экономике, науке, общественному устройству меняются и требования к языку как основе общения, обмена мыслями и опытом. Происходило это весьма различно в разных странах – в двадцать одной форме по А. Тойнби, мозаично по Л.Н. Гумилёву. Советская историография, а за ней и языкознание тесно связывали этот переход с формированием наций, появление и становление которых знаменовались заботой о национальном языке, его описанием и поддержанием статуса.
Возникающая проблема определения объёма и характера всеобщего образованного языка господствующего класса, религии, искусства, науки и просвещения в России счастливо решалась взаимодействием близкородственной общеславянской книжности и особенностей восточнорусского разнообразия наречий. Наша ситуация отличалась от ситуации Западной Европы, где местные языки сочетались с малородственной латынью. Уже в эпоху народности понимание правильности языка русских княжеств ушло от различения своего и чужого в силу общей религиозной и светской литературы.
При всей уникальности своей роли не всегда книжность порождает образованный язык, задавая ему качество правильности. Так, в эпоху становления и развития нации исторический процесс создания, обработки, образования правильного языка отходит от обожествления книги. Книгопечатание удешевляет и делает книгу массово-доступной, эгалитарной, воспринимающей дух индустриального общества. Поиск правильного языка увязывается с понятием нормы, вообще актуальным для эпохи формирования нации, которая требует порядка и чёткой дисциплины в производстве, хозяйстве, науке, во всех сферах жизнедеятельности государства.
Показательно, что В.В. Виноградов и другие крупнейшие исследователи формирования русского и других славянских литературных языков прибегают к словам нормализовать, нормативность, нормы лишь применительно к пушкинской эпохе и последующей истории. Термин кодификация никогда не используют. Исследования древнерусского языка обходятся без этих терминов. Мало кто из учёных говорит о нормах языка применительно к письменным произведениям, созданным до ХVII и даже ХVIII века.
Понятие «норма» вытесняет торжествовавшее учение М.В. Ломоносова о «трёх штилях», гениально разъяснявшее ситуацию ХVIII века структурным разведением «корзин» языковых средств в согласии с тематико-содержательными сферами: 1) оды, трагедии и 2) комедии, а также «дружной пирушки», под которой подразумевалось как бытовое общение, так и начало языка науки и производства. Это полезное функциональное упорядочение своеобразной диглоссии старо-, церковнославянской книжности и живой восточнославянской стихии, всё более книжной в письменном законодательстве, приказной администрации, просвещении, науке послепетровского времени переставало соответствовать национальным интересам. Государственное единство и экономика всё сильнее нуждались в установлении не только фабричных и трудовых нормативов, но и территориального и языкового сплочения.
В ХIХ – ХХ веках «верный» оптимально-нормальный язык этнических русских предстаёт в виде книжной и некнижной разновидностей. С конца ХХ столетия ситуация усугубляется их сближением, изменением их увязки со звучанием и печатью, появлением текстов иного вида, в целом иной структурой правильного языка, по-новому образуемого всепригодно, нормативно, эстетически.
Теперь язык всё меньше сводится к искусственной книжности, поневоле скованной письмом, печатью и разлучённой со звуком, с реальностью контактного общения. Вопреки нашему желанию технический прогресс эпохи (как в своё время изобретение письменности) уводит язык от закономерностей, которые всю послепушкинскую эпоху неприкасаемо хранятся в системообразующих подсистемах языка, разве что с поправками на словарные и произносительные черты Москвы и Санкт-Петербурга, но не очень замечая даже мощные «вливания» среднерусских (орловских) и сибирских писателей.
И.А. Крылов и Г.Р. Державин, пусть не вполне обдуманно, Н.М. Карамзин и особенно А.С. Пушкин вполне осознанно, а за ним все писатели-классики и несчётные умельцы – любители слова по крупицам обогащали, шлифовали и делали русский язык здоровым и здравым. Они всё яснее верили, что неизменно единый язык нации, многонациональной страны (пусть в нескором «далёко» и всего человечества) есть залог социально-экономической, государственно-политической выгоды и общего прогресса.
Лингвистов-теоретиков интересует взаимодействие неподвижно-устойчивого центра языка с ресурсами, возникающими в образованном и непрерывно образуемом языке, но не имеющими общеязыкового масштаба. Л.В. Щерба призывал представить русский язык в виде набора концентрических кругов – «основного и целого ряда дополнительных, содержащих названия тех понятий, которые отсутствуют в нём, а также иначе называющих те понятия, которые в нём есть». Под основным кругом можно подразумевать корпус безусловных норм, а под всеми другими – куда больший объём многообразного ненормируемого материала. К сожалению, ни сам замечательный учёный, ни его ученики и последователи не исчислили и не описали эти круги, тем более основной круг, который и представил бы искомое ядро языка.
Развивая идею Л.В. Щербы, В.В. Виноградов выдвинул теорию языковых стилей как замкнутых систем языка, но она не прижилась. После дискуссии и критических замечаний в журнале «Вопросы языкознания» В.В. Виноградов не отказался от понятия языковые стили, но исключил из их определения слово «замкнутые» и добавил: «…находящиеся в постоянном взаимодействии и взаимопроникновении». Иными словами, в современном каноне нет понятия замкнутых систем языка, так же как и нет щербовских концентрических кругов.
На деле растут монолитность и гомогенность признанного общим правильного языка при повышении его внутренней стилистической неоднородности. Его стилевое употребление, пользуясь этим оценочным разнообразием, становится способным подчиняться множащимся внешним, внеязыковым факторам. Это, разумеется, не значит, что именно в таком обличье он существовал, например, в эпоху М.В. Ломоносова или будет существовать в иные времена.
В расколотом обществе, не знающем основы, на которой зиждется реальный общественный договор, трудно мечтать о том, что будет с языком, когда восторжествует научное и правовое здравомыслие свободных людей, достигших правды, справедливости, процветания и обретших доверие к власти и умение, преодолевая себя, приходить к согласию; когда они будут в силах, притормаживая и ускоряя по мере изменений жизни, так управлять постоянным и бесконечным развитием, которое задано природой языка, чтобы обеспечить желаемую его застылость. Всё же и сегодня рукотворение искомого языка тяготеет уже к системной и научно-обоснованной кодификации.
Задача оценить новейшие события в одной лишь лексике столь трудна, что порой приводит в отчаянье. Г.Н. Скляревская предпослала как эпиграф к «Толковому словарю русского языка конца ХХ века. Языковые изменения» (СПб., 1998) прекрасное, но увы невозможное (пока?) пожелание Дж. Свифта, которое стоило бы вспомнить, рассуждая о возможности вмешательства человека в язык: «Но более всего я желаю, чтобы обдумали способ установить и закрепить наш язык навечно, после того как будут внесены в него те изменения, какие сочтут необходимыми. Ибо, по моему мнению, лучше языку не достичь полного совершенства, нежели постепенно изменяться. И мы должны остановиться, в противном случае наш язык в конце концов неизбежно изменится к худшему». Последнюю мысль хочется выделить.
В то же время такая остановка может грозить чем-то ублюдочным, вроде того языка, на котором говорят марсиане в романе Лао Шэ «Записки о кошачьем городе» и в котором «всего 400–500 слов, и, переворачивая их так и этак, можно сказать что угодно. Конечно, многие понятия и мысли выразить им невозможно, на этот случай есть прекрасный способ вообще не говорить. Прилагательных и наречий очень мало, с существительными тоже небогато. Всё, что связано с растительным миром, называется так: большое дурманное дерево, маленькое дурманное дерево, круглое дурманное дерево, острое дурманное дерево, заморское дурманное дерево, большое заморское дурманное дерево, хотя в действительности это совершенно различные растения. Местоимения не слишком распространены, ибо существительные предпочитают ничем не заменять. Словом, язык очень детский. Запомни несколько существительных и разговаривай, а глаголы можешь выражать жестами. Есть у них и письменность – великое множество значков, похожих на маленькие башенки или пагоды, но их очень трудно изучить. Рядовые люди-кошки знают от силы два десятка таких значков» (М., 1981. С. 201).
Хотя и вспоминается лексикон Эллочки-людоедки из «12 стульев», не сто́ит при исчислении необходимого и достаточного оптимума насмехаться над целевым урезыванием языка на какое-то время, скажем, в учебных целях. Ущемляющее полноту общения, особенно в стилистике и словаре, урезывание меньше в синтаксисе, почти не затрагивает фонетику, морфологию, правописание. Оно не предполагает покушения на богатства языка и подчиняется намерениям, диктуемым корпусом важнейших текстов, идейным содержанием, тем, что модно стало называть тематическим контентом.