bannerbannerbanner
Воспоминания военного министра

В. А. Сухомлинов
Воспоминания военного министра

Полная версия

Часть третья
Теория и служебная практика (1877—1902)

Глава VIII
На учебном поприще

В то время как я еще лежал больной тифом, ко мне приехал генерал Драгомиров, чтобы предложить мне место правителя дел Николаевской академии Генерального штаба.

Соответственно опыту, вынесенному корпусом офицеров Генерального штаба, заслуживших прекрасную репутацию в последнюю войну, предстояло расширение академии. Начальником этого высшего военно-учебного заведения был назначен раненный на Шипкинском перевале генерал Драгомиров, имеющий немалый боевой опыт.

Его назначение указывало на предстоявшую тогда определенную программу.

Как только здоровье мое восстановилось, я явился к своему новому начальнику и переехал в здание академии. Кроме текущих дел, отнимавших довольно много времени, я продолжал чтение лекций, прерванных войной, в Николаевском кавалерийском училище, и, кроме того, пришлось взять на себя преподавание тактики в старшем классе Пажеского его величества корпуса.

Одно время мне пришлось руководить занятиями по тактике и в Михайловском артиллерийском училище. Кроме того, Драгомиров поручил мне, в дополнение к его лекциям великому князю Павлу Александровичу11, проштудировать с его высочеством некоторые разделы.

Точно так же мне предложено было преподавание тактики и военной истории великим князьям Петру Николаевичу и Сергею Михайловичу.

В результате этих более частного характера занятий получился сборник исторических примеров, которые я приводил в течение целого ряда лет моего преподавания великим князьям. Решено было их издать под личным моим руководством, однако отпечатан был только первый том. Даже корректуру его великие князья выполнили без меня, так как я командовал уже полком в Сувалках.

Немало времени уделял я и литературной работе, частью по настоянию Михаила Ивановича Драгомирова.

Все это, вместе с 23 лекциями в неделю и работой в академии, составляло труд большой, но хорошо оплачиваемый, о чем тоскливо приходилось вспоминать уже будучи в генеральских чинах.

* * *

В 1878 году едва не совершился переворот в нормальном течении моей жизни, который мог привести к непредвиденным последствиям не только для меня одного.

Драгомирову предложено было рекомендовать кого-нибудь из офицеров Генерального штаба, чтобы с течением времени заменить воспитателя будущего наследника престола Николая Александровича – сильно постаревшего генерала Даниловича.

«Я ответил, – сказал мне Михаил Иванович Драгомиров, – что я со спокойной совестью могу рекомендовать только тебя, как, по моему мнению, более или менее подходящего из сравнительно молодых офицеров Генерального штаба, которых я знаю. Что ты скажешь на это? Я Даниловичу подчеркнул, что лишусь в тебе ценного помощника, но эгоистические побуждения в данном случае были бы преступлением».

На это я ответил, что последнее заставляет и меня смотреть на дело именно с этой точки зрения.

Педагогическая деятельность моя ограничивалась преподаванием исключительно военных наук в академии, Пажеском корпусе и Николаевском кавалерийском училище. Способностей своих в деле воспитания я не знал и в несамостоятельной роли помощника мог разойтись во взглядах с Даниловичем, с которым я совсем не был знаком.

В то время мне недавно только минуло 30 лет, и мой служебный стаж ограничивался четырьмя годами службы в лейб-гвардии уланском его величества полку, 2,5-летним прохождением курса в академии, непродолжительным командованием эскадроном в лейб-гвардии кирасирском его величества полку и, в качестве офицера Генерального штаба, участием в походе 1877 и 1878 годов.

В смысле воспитания, да еще такого в высочайшей степени ответственного, с таким багажом браться за подобный опыт было бы рискованно и легкомысленно с моей стороны.

Все это я высказал генералу Драгомирову…

Это назначение так и не состоялось.

Теперь, спустя сорок лет после тех критических дней, могу лишь одобрить тогдашние мои соображения: в характере будущего царя едва ли я мог бы добиться тех перемен, которые были необходимы для его спасения. При его глубокой привязанности к семейному очагу – своего рода семейной дисциплине – влияние воспитателя могло быть лишь поверхностным, в то время как развитие характера у Николая II по существу происходило под преобладающим влиянием семьи и, как оказалось, во вред России.

Предпринятые после войны преобразования в академии сопряжены были для правителя дел с массой организационных работ. До войны желающих получить высшее военное образование было немного. В самой армии не было к этому благоприятного расположения, так как лишь немногие командиры относились сочувственно к тому, чтобы их офицеры занимались наукой. По их мнению, в этом отношении служебная практика гораздо полезнее. Строевые офицеры, прибывавшие в академию, часто имели большие пробелы в образовании. К тому же между гвардией и армией была большая разница: армейцам приходилось напрягать все свои силы, чтобы овладеть элементарными знаниями, достававшимися без особого труда гвардейцам в крупных гарнизонах. Дела их шли неуспешно, и лишь единичным армейским офицерам удавалось сделать выдающуюся карьеру. До войны было до того мало желающих поступить в академию, что пришлось прибегнуть к вербовочным приемам, чтобы заинтересовать академических слушателей.

Во время самой войны обучение было нарушено. Количество слушателей существенно уменьшилось.

После войны все изменилось, и число поступивших увеличилось настолько, что успешно окончившими являлись тогда до ста человек. Прибыли и болгарские офицеры, которые были постоянными слушателями нашей академии до тех пор, пока Болгария не изменила свою политику по отношению к России.

Создавались неприятности во время пребывания слушателем академии великого князя Николая Михайловича, которого начальник академии поставил в условия, одинаковые со всеми однокурсниками. Решая заданную мной тактическую задачу, великий князь поставил целый армейский корпус тылом к реке, на которой, судя по устаревшей карте, не было моста.

Со своей стороны я не стеснялся при разборе задач критиковать работы великого князя, а в данном случае указал на опасность подобного решения.

На следующий день великий князь влетел ко мне в канцелярию, показывая полученную им телеграмму, в которой значилось, что в действительности мост есть – он недавно построен. «Разрешите мне, ваше императорское высочество, ответить вам на это в часы, назначенные для разбора задач», – получил он от меня ответ.

Сам он также не рад был своей выходке, потому что мне не трудно было доказать ему, в присутствии всей партии, бестактность его поступка.

Об этом я обязан был доложить начальнику академии, а через несколько дней Драгомиров получил приглашение вместе со мной пожаловать во дворец, к великой княгине Ольге Федоровне, матушке Николая Михайловича.

– Надевай мундир и пойдем на расправу, – объявил мне Михаил Иванович.

Когда мы вошли, великая княгиня возлежала на кушетке; у ног ее была шкура громадного белого медведя.

Она предложила нам сесть.

Разговор между Михаилом Ивановичем и великой княгиней был приблизительно такого содержания (я в нем участия не принимал).

– Как вы, довольны, генерал, моим сыном?

– Пока да, ваше высочество, Бог грехи терпит.

– Но вы его ведь неспособным не считаете?

– Это скажется к выпуску, тогда его высочество сам выскажется.

– Я нахожу, что к нему не совсем справедливо относятся, пристрастно.

– А тому, кто вам это сообщил, ваше высочество, вы скажите, что он врет, в этом я вам ручаюсь.

– Я думаю, что занятия в академии поставлены не совсем правильно.

– Это дело конференции академии, а мы с вами, ваше императорское высочество, не судьи, – ни вы, ни я изменить ничего не можем.

Пользуясь минутным молчанием, Михаил Иванович, тяжело подымаясь и опираясь на палку, на прощание сказал:

– Разрешите откланяться, у нас с ним много дела, да и вы, вероятно, пойдете Богу молиться: слышу звон вашей домашней церкви.

Мы удостоились милостивого кивка головой и удалились. Выйдя на набережную Невы, Драгомиров сказал только:

– А я думал, она умнее.

Великому князю Николаю Михайловичу была известна склонность Драгомирова хорошо выпить и закусить. Большой знаток хороших вин, редкий гастроном, он охотно принимал предложения разделить трапезу там, где кулинарное искусство процветало. Имея острый зуб против начальника академии, именно эту слабую струну Драгомирова великий князь и задумал сделать орудием мести.

С шестью офицерами моей партии и великим князем Николаем Михайловичем я был в тактической полевой поездке в Павловске. Неожиданно получена была телеграмма о том, что начальник академии приедет к нам на эти занятия. К прибытию поезда у вокзала верхом мы встретили Михаила Ивановича; для него же самого приготовлен был извозчик, так как раненая нога его еще не давала возможности сесть на коня.

Работа распределялась так, чтобы можно было продолжительное время оставаться в поле. Поэтому завтракали мы на лоне природы или в какой-нибудь деревне. На этот раз великий князь взял на себя заведование продовольственной частью. После нескольких проверенных задач все мы проголодались, не исключая и нашего начальства, которое даже спросило меня, каким способом мы подкрепляем наши силы.

 

Так как место нашего завтрака было уже недалеко, то, прекратив занятия, вся партия двинулась к оврагу у села Федоровский Посад. Там мы нашли большой зеленый шатер, придворную прислугу и роскошно сервированный стол с обильными закусками, водкой, винами, фруктами. Один вид всего этого привел Михаила Ивановича в оживленное настроение. Николай Михайлович любезно заявил Драгомирову, что он теперь в гостях у великого князя, и принялся усиленно угощать вином начальника академии, причем я заметил, что в бокал шампанского последнему подливали коньяк. Николай Михайлович старался напоить и меня, но я предусмотрительно выливал свой бокал в траву под столом. Погода стояла жаркая, и вино одолело Драгомирова.

Когда мы вошли на дачу, где была общая квартира партии, Николай Михайлович предложил Драгомирову сыграть партию в винт.

Не хватало четвертого партнера, и великий князь предложил пригласить живущего недалеко на даче профессора Кублицкого, человека очень щепетильного. Ему послана была записка в форме приказания начальника академии. Посланному с этой запиской я дал понять, что лучше всего будет, если Кублицкого дома не окажется. Когда затем доложили, что профессора дома нет, то великий князь сказал, что этого не может быть. Драгомиров решил это проверить лично, и все мы отправились на дачу, находившуюся совсем близко от нашей. Кублицкий оказался дома, и произошла очень неприятная сцена: начальник академии обвинял профессора в нарушении порядка службы неисполнением письменного приказания.

Великий князь торжествовал, точно Мефистофель. Было ясно, что из всего этого будет создан грандиозный скандал с прискорбными последствиями. Драгомирова я с трудом увез в Петербург и передал в руки его супруги.

Николай Михайлович на тройке помчался к своей матери в Стрельну, где она жила во дворце. Этим путем до государя вся история быстро должна была дойти в форме весьма неблагоприятной для моего начальника. Надо было дело это немедленно ликвидировать, что мне вполне удалось.

В отсутствие великого князя я переговорил с офицерами, и было решено, что Николай Михайлович нас всех так хорошо, по-царски угостил, что никто не может дать себе отчета, что вообще происходило. Кублицкого я уговорил помириться с Драгомировым.

Когда на следующее утро я приехал к начальнику академии, то застал его в самом угнетенном состоянии: он действительно не отдавал себе отчета в том, что произошло. Состоялось примирение с Кублицким, и, когда при следующей поверке работ великий князь ехидно стал говорить о своей мефистофельской проделке, мне оставалось лишь дать ему понять, что угостил он нас по-царски и такими крепкими винами, что я решительно ничего не помню.

Все славные офицеры моей партии слово свое сдержали, и ни один из них на сторону великого князя не перешел. Таким образом, эта палка Николая Михайловича оказалась о двух концах, причем другим концом она угодила по автору всей этой каверзы.

В день храмового праздника лейб-гвардии уланского его величества полка, 13 февраля, ежегодно, как офицеры Генерального штаба, бывшие уланы, так и все служившие в полку, а также и уланы, почему-либо находившиеся в этот день в Петербурге, представлялись утром императору Александру II в Зимнем дворце.

Государь всех нас знал и многим напоминал при этом, кого и где видел в последний раз. В 1881 году нам в голову не могло прийти, что мы его видим именно в последний раз. 1 марта, проехав по Невскому Казанский мост, я услышал сильный взрыв на Екатерининском канале и затем второй такой же через несколько минут.

На Дворцовой площади после того промчались передо мной сани полицмейстера Дворжицкого, бежавшая публика повторяла, что государя убили. У подъезда дворца я узнал, что у государя перебиты ноги и он кончается от потери крови.

Я был в Зимнем дворце во время похорон императора Александра II. Вступивший на престол Александр III, мой бывший командир гвардейского корпуса, плакал так, что самые устойчивые к слезам люди тоже не могли удержаться от рыданий.

Обстановка, при которой вступил на престол Александр III, была такова, что его нелюдимость от природы и замкнутость еще больше возросли. Многочисленной свиты он не признавал, считая, что и той, которую он получил по наследству, достаточно.

Будучи колоссального сложения, царь поселился в самых маленьких комнатах Гатчинского дворца, в котором жил замкнутой семейной жизнью хуторянина. Когда ветром сваливало какое-нибудь дерево в парке, он с детьми, вооружившись топорами и пилами, отправлялся его разделывать и складывать в саженки дрова и ветки.

О застенчивости этого сильного, устойчивого, с твердой волей монарха на первых порах можно было судить на представлении ему в Гатчине первого выпуска офицеров, в его царствование окончивших Николаевскую академию Генерального штаба.

Буквально у каждого из 60 офицеров он спросил одно и то же – когда он поступил в академию, не давая себе отчета в том, что они все поступили одновременно. То, что ему отвечали, он, очевидно, не воспринимал даже мыслью, а лишь слухом, нервно крутя концы своих аксельбантов.

* * *

В царствование императора Александра III я пробыл в академии всего три года. После производства в полковники в 1880 году я в 1884 году был назначен командиром Павлоградского гусарского полка. В течение этих трех лет в армии произошли перемены, которые не могли не вызвать тяжелых последствий: новая форма одежды, равно как и преобразование гусар и улан в армейских драгун, затронули драгоценное чувство в войске, отречься от которого ни одна армия не может без соответствующего, в должной мере, существенного возмездия за это.

Глава IX
Командование полком (1884—1886)

Пять эскадронов 6-го драгунского Павлоградского полка размещены были в Сувалках, небольшом еврейском городе на прусской границе, а один эскадрон стоял в местечке Сейны, резиденции католического епископа. Полк прибыл из окрестностей Москвы, где павлоградские гусары пользовались большим почетом. (В «Войне и мире» Л.Н. Толстой изобразил их особенно красочно и картинно.) Наименование «шенграбенские гусары» они получили за победоносные сражения с французами в ноябре 1805 года под Шенграбеном. Я застал их в Сувалках – под названием павлоградских драгун.

Полк пришлось мне принимать от генерала Гарденина, получившего назначение бригадным командиром в другой округ. На его долю выпало испытать первые последствия перемещения полка из центра России на западную границу, одновременно с лишением красивой гусарской формы, что вызвало катастрофическое бегство состоятельных офицеров. Их осталось так мало, что в эскадроне, расположенном в Сейнах, кроме эскадронного командира, большею частью болевшего, находился всего один офицер.

Не в меру усердная экономия делала полк неприглядным и затрудняла службу. Гусарскую форму надо было донашивать, но все то, что можно было считать излишним, требовалось сдать в интендантство.

Поэтому с гусарских киверов сняли металлические государственные гербы и приказали эти бирюзовые колпаки носить вместо фуражек! Эти совершенно выцветшие головные уборы делали драгун смешными. Печальный вид имел эскадрон в строю: в рядах стояли люди в отмененной гусарской форме, а перед ними – офицеры в не вполне законченном драгунском обмундировании. Гусарские сабли висели на драгунской портупее через плечо, так как транспорт с драгунскими шашками затонул где-то на Волге.

Последствия упрощения в форме одежды были столь катастрофичны для кавалерийского корпуса офицеров, что каждый командир полка должен был дать себе отчет о тех мерах, которые надо было принять, чтобы не оказаться в беспомощном положении.

В то время фискальные соображения сочетались с печальным финансовым положением России. Приходилось считаться и с тем, что упрощение обмундирования и снаряжения в интересах образования запасов военного времени имело важное значение. Хотя основная причина оказалась банальной. Прежде всего царь, при его массивной фигуре, хотел носить удобную для него одежду: высокие твердые воротники стесняли его; ни гусарский доломан, ни уланка не отвечали его сложению; точно так же и пехотное кепи, которое его отцу придавало элегантный вид, а ему было не к лицу.

К несчастью, вопрос этот попал в руки таких чистокровных теоретиков, как Обручев и Сухотин. Тот и другой потеряли всякое единение с войсками и не имели поэтому никакого представления о значении сохранения традиций в отдельных полках. Двигательной силой был Сухотин, черпавший свои основные выводы из истории не русской конницы, а американской кавалерии, трезвость которой он задумал прививать нашей кавалерии без всякого вреда для нее.

Сам он был драгун, и, с его точки зрения, уланы и гусары не что иное, как игрушки, романтическое опьянение. Но в этом он жестоко ошибался. Если распределение русской конницы вдоль западной границы государства, в сотне мелких, скверных стоянок, в стратегических видах могло быть еще оправдано, то, во всяком случае, весьма опасным экспериментом было подрезание дерева одновременно с пересаживанием его на чуждый грунт! Необходима была многолетняя напряженная работа, предстоявшая армии, чтобы исправить изъян, сказавшийся после того, как нашу конницу из родных русских гарнизонов перевели в Литву и Польшу.

«По платью встречают, по уму провожают!» В этой пословице кроется глубокая философия. Мы все это, конечно, чувствовали, но с большими усилиями могли подавлять вкравшееся в нас уныние. Сердце могло не выдержать у того, кто по этому полку видел, какие результаты получились от осуществления идей Сухотина в нашей кавалерии. Когда я в день приема полка ложился спать, слезы потекли у меня из глаз. Я так и не смог заснуть. Было все гораздо хуже, чем я думал и мог ожидать.

* * *

Когда в Петербурге я высказывал желание получить полк, мои академические товарищи настойчиво советовали в армию не уходить. Материальное положение мое в академии было прекрасное, лекциями и литературным трудом я много зарабатывал. В должности командира полка, в провинции, все это в значительной степени отпадало. Мои сослуживцы считали, что в провинции я заглохну и меня забудут. С этим я не был согласен тогда и сейчас сохранил совершенно иной взгляд на это дело.

Я признавал некоторые нападки строевых офицеров на Генеральный штаб вполне заслуженными. Предпочтение канцелярских должностей строевым заходило уже слишком далеко. Наши офицеры Генерального штаба ограничивались наблюдением строя издали. К подобным критикам без личного опыта относились с недоверием, а иногда и с нескрываемым озлоблением, когда какому-нибудь юному академику хотелось щегольнуть еще и своей ученостью.

* * *

Именно как преподаватель и военный писатель, я должен был познакомиться поближе с жизнью провинциального гарнизона, его особенными законами на тот случай, если бы моя деятельность для армии могла быть полезной. Куда может завести некомпетентность в этом отношении, примером могут служить Обручев и Сухотин.

Тягостнее было другое следствие недостаточной осведомленности о практической жизни в армии у высших ответственных лиц управлений и крупных должностей: они не знали духа войсковых частей, а поэтому не понимали и не ценили его проявлений в той или другой форме, что опять-таки имело свои последствия; злостная сплетня и недоверие зачумляли атмосферу, и вредные элементы находили возможность впутываться в судьбу войсковых частей, офицерского корпуса и отдельных офицеров.

Когда я явился к военному министру генерал-адъютанту Ванновскому, мне пришлось выслушать такой горький реприманд полку:

– Имейте в виду, что вы получили полк, который позволил себе демонстрацию, устроив парадные похороны гусарского ментика. Потрудитесь взять драгунский полк в руки!

Выяснилось, что военный министр был полностью введен в заблуждение. О какой-либо демонстрации по поводу преобразования гусарского полка в драгунский вообще не могло быть и речи. Все дело было вне какой-либо преступности: после кончины Александра II, в видах поддержания традиций, полку пожалован был почетный дар – ментик покойного государя.

Командир полка распорядился принять эту «реликвию» с надлежащею церемонией. Для почетной встречи при въезде в город выставлен был эскадрон его величества при хоре трубачей; собрались все офицеры полка; отслужена была панихида по «в Бозе почившем шефе полка»; ментик был принят командиром от прибывшего фельдъегерского офицера и торжественно доставлен в полковую церковь, где и помещен в приготовленную для него витрину.

Усердствующие жандармы донесли об этой церемонии военному министру, сочинив про небывалые похороны.

В Сувалках же мне пришлось ознакомиться с несоответственной деятельностью жандармских чинов по отношению к войскам.

Вскоре после моего прибытия мне было доложено о дурном обращении с нижними чинами молодого офицера; доклад был сделан не по войсковой команде, а через жандармов; позднее жандармский полковник позволил себе донести в Петербург какую-то невероятную сказку про меня и моих офицеров по поводу нашего возвращения в город после окончания занятий на плацу.

 

Но об этом я буду говорить дальше, в связи с другими фактами.

Командиром корпуса был генерал барон Дризен, начальником дивизии барон Мейендорф и командиром бригады – барон Вольф.

Все эти хорошие генералы напомнили мне пословицу: «У всякого барона своя фантазия». Действительно, у каждого из моих начальников было именно по такой «фантазии». С ними я познакомился на смотрах, которые они мне делали.

Барон Дризен, которого я знал еще командиром лейб-гвардии кирасирского его величества полка, не делал особого смотра, приехав в Сувалки, а посетил занятия, обошел конюшни, казармы. Все шло благополучно, и «фантазия» проявилась в лейб-эскадроне, где командир корпуса приказал одной шеренге вытянуть для осмотра руки. Остановившись перед одним гусаром, барон спросил его:

– Ты грызешь ногти?

– Так точно, ваше превосходительство!

Тогда, обратившись к командиру эскадрона, недовольным тоном Дризен сказал подполковнику графу Ребиндеру:

– Граф! Он грызет ногти! Я запрещаю ему, и, если он будет продолжать, остригите ногти во всем эскадроне и заставьте его скушать.

С «фантазией» начальника дивизии было легко справляться. Барон Мейендорф требовал, чтобы все знали, что такое кокарда на шапках и какой ее смысл. Когда он находил человека, затрудняющегося в ответе, то сам добродушно и образно принимался объяснять:

– Вот ты идешь по улице, понимаешь, идешь… Навстречу тебе идет вольный человек, понимаешь, штатский. Он тебе кланяется и шапку снимает, понимаешь, перед тобой шапку ломает, а ты ему прикладываешь руку к кокарде на шапке, знак служилого человека, – стало быть, все равно как говоришь: «Я состою на царской службе и ломать шапку не должен».

Что касается моего третьего барона, то у генерала Вольфа «фантазия» переходила в пунктик и касалась одного лишь командира полка.

Этот командир бригады был глубоко убежден, что русский солдат склонен к воровству. Поэтому он рекомендовал мне организовать раздачу фуража таким способом, чтобы ни один гарнец овса не был похищен.

Проект барона сводился к постройке особого элеватора, автоматически насыпающего определенную дачу овса в торбу. К одному такому элеватору, общему на весь полк, люди должны были приходить взводами и под конвоем относить отсыпанный автоматическим прибором овес прямо в стойла на конюшни.

Получаемый от подрядчика овес, после проверки кулей, ссыпался в подобный магазин-автомат, приемник запирался на замок, и накладывалась печать, подобно денежному ящику.

По поводу этой дикой фантазии мы спорили с ним, но убедить барона Вольфа в несостоятельности его проекта я не смог.

Но лучше всего – это то, что, когда я, устав спорить, посоветовал барону Вольфу доложить об этом начальнику дивизии, он ответил, что барон Мейендорф в этом деле неопытен, поэтому он советует мне осуществить его проект самостоятельно и удивить всех необычайной практичностью.

* * *

Через несколько недель после моего прибытия я уже знал, за что надо приняться, чтобы полк вполне отвечал своему боевому назначению. Прежде всего, необходимо было восстановить дисциплину среди офицерского состава. Один из бывших моих учеников по кавалерийскому училищу подлежал ответственности за дурное обращение с подчиненными. Расследование показало, что должного наблюдения за молодыми офицерами не было.

Рядом с алкоголем было спанье – главный враг службы: в полку существовал обычай укладываться спать среди бела дня! Чтобы отучить их от этой привычки, я стал поднимать полк во всякое время дня по тревоге и выводил его за город, в поле на учение.

В первую такую тревогу выехало всего два-три офицера, и с вахмистрами, вместо эскадронных командиров, я вывел полк в поле. Построив резервную колонну лицом к городу, я стал ожидать прибытия господ офицеров. Один за другим они начали появляться, причем имели забавный вид вследствие поспешного подъема, спросонья. Трудно было удержаться от хохота, когда несколько человек, больше всего опоздавших, чтобы не появляться поодиночке, проскакали группою все расстояние от города до полковой колонны.

Командиру кавалерийского полка не трудно было вообще культивировать среди офицерского состава хороший воинский дух, боеспособность и товарищество. Кавалерийская служба, во всех ее отделах и занятиях, способствует развитию спорта, телесных и духовных сил и здравому соревнованию без стремления к карьере. От молодых офицеров я требовал лишь применения плодов моего уланского опыта в Варшаве, от эскадронных командиров и вахмистров – упорядоченного хозяйства и ухода за конем. Таким образом, в офицерском составе установилась жизнь, отвечавшая моим желаниям. Дальние пробеги, охоты по искусственному следу, испытания по манежной выездке лошадей восполняли пустоту офицерской жизни глухой стоянки малого гарнизона.

Конечно, товарищеская жизнь требовала особой о ней заботы, для того чтобы достигнутые результаты служебной работы опять не сошли на нет.

Мой полк страдал, как я уже сказал, от последствий перевода из Московского округа на западную границу. Многие офицеры вышли в отставку. Пополнение из Николаевского кавалерийского училища, насколько оно могло влиять на преуспевание полка, не могло еще восполнить всего того существенного, что было потеряно. Когда я принял полк, среди офицеров не было единения: недовольство грызло каждого в отдельности и превращало в угрюмого отшельника. А какой же отшельник на коне кавалерист! Истинным кавалеристом может быть лишь бодрый духом и телом человек.

Я знакомился с моими офицерами на служебной работе, ездил сам в манеже, целыми часами присутствовал на конных и пеших занятиях, а затем с моими сослуживцами отправлялся завтракать в собрание. Вечером собирал часть офицеров у себя или в полковом собрании, где устраивал военную игру и тактические сообщения, после которых мы продолжали частную беседу. Вскоре офицерский состав принял приветливый вид. Это сказывалось ясно во всем: во внешности, одежде, манерах, общем настроении.

На тревоге месяца через два после первой опоздавших уже не было.

Вообще, чтобы быть справедливым по отношению к личному составу полка, я должен сказать, что под правильным руководством все чины его работали добросовестно. По мере сил каждый выполнял свой долг, чтобы поддержать блестящую славу бывшего гусарского полка.

* * *

С католическим духовенством у меня, к сожалению, произошло небольшое недоразумение. Умер гусар четвертого эскадрона – католик. Похороны нижних чинов в полку не обставлялись вообще с подобающим этому обряду приличием.

Командиру эскадрона, подполковнику Паевскому, тоже католику, я приказал устроить похороны с соблюдением как религиозного обряда, так и почестей по воинскому уставу, заявив, что сам буду присутствовать на похоронах.

В назначенное время у покойницкой полкового лазарета собрались офицеры, прибыл почетный караул, но не было ксендза. Командир эскадрона доложил мне, что настоятелю католической церкви послана официальная бумага. После целого часа ожидания в костел был послан вахмистр и, возвратившись, доложил, что все кругом там заперто, а достучаться он не мог.

Тогда я приказал поднять гроб на носилки и отправиться всей церемонией к костелу. Гроб был поставлен на ступеньках перед церковными дверьми, и я просил самого Паевского добиться ксендза и заявить, что покойник и караул останутся на площади, пока обряд погребения не будет совершен.

Через полчаса по крайней мере отворились врата костела, вышел ксендз с причетником, произнес над гробом несколько латинских слов, сухим кропилом мотнул два раза по крышке и ушел обратно.

Мы все ожидали, что затем последует внесение тела в храм, поэтому не трогались с места.

Через некоторое время мы убедились, что ждать больше нечего. Поэтому, покинув храм, в котором нас так неприветливо встретили, мы в сопровождении толпы любопытных, жаждавших знать, чем это закончится, отправились на кладбище.

Эскадронный командир, католик, был возмущен этим демонстративно-враждебным поведением ксендза.

На кладбище, где была приготовлена нашими же павлоградцами могила, после прочитанных наших уже, православных, молитв, тело предано было земле.

Пришлось донести об этом начальнику дивизии и через командующего войсками Виленского военного округа также и генералу Гурко в Варшаву.

11Великий князь Павел Александрович – младший сын императора Александра II. В начале Русско-турецкой войны ему было всего 17 лет, и активного участия в боевых действиях, в отличие от братьев, великих князей Александра, Владимира, Алексея и Сергея, и дяди Николая Николаевича-старшего, он не принимал.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru