В монастыре царило большое волнение, и все страшно переполошились. Хокон послал верхового с известием о случившемся, а сам ходил по городу, разыскивая девиц; на помощь ему из монастыря послали людей. Монахини слышали, будто дикие звери убили и сожрали двоих детей в городе. Это была ложь, леопард – в действительности был всего один леопард – был пойман еще до вечерни слугами из .королевской усадьбы.
Кристин стояла молча с опущенной головой, пока аббатиса и сестра Потенция изливали на девушек свой гнев. Все в ней как будто спало. Ингебьёрг плакала и пыталась возражать – ведь они пошли с ведома сестры Потенции, с почтенным провожатым, и разве они виноваты в том, что случилось после?..
Но фру Груа сказала, чтобы они отправлялись в церковь и оставались там до полуночи; пусть они постараются обратить свои мысли на мир духовный и возблагодарят Господа за то, что он спас их жизнь и честь.
– Теперь Бог ясно открыл вам всю истину о мире, – сказала она, – дикие звери и слуги дьявола угрожают его детям на каждом шагу, и нет вам спасения, если вы не прилепитесь к Богу, взывая к нему и молясь!
Она дала каждой из них по зажженной свече и приказала идти с сестрою Цецилией, дочерью Борда, которая часто молилась в церкви в полном одиночестве всю ночь напролет.
Кристин поставила свою свечу на алтарь в приделе святого Лаврентия и опустилась на колени на скамью для молитвы. Она пристально и неподвижно смотрела на пламя, тихо читая "Pater Noster" и "Ave Maria". И мало-помалу сияние свечи словно окутало ее, отогнало все то, что было вне ее и этого света. Она почувствовала, что сердце ее раскрывается, переполняясь благодарностью, хвалой и любовью к Богу и его кроткой матери – они были так близко, от нее. Она и прежде знала, что они видят ее, но в эту ночь она это почувствовала. Мир предстал перед ней словно в видении: темная горница, в которую врывается столб солнечных лучей, пылинки толпятся и летают взад и вперед между мраком и светом – и Кристин почувствовала – вот наконец! – она погрузилась в солнечный луч…
Ей казалось, что она охотно провела бы в этой тихой, объятой ночной темнотою церкви сколько угодно времени, – эти редкие пятнышки света, как золотые звездочки среди ночи, сладковатый застарелый аромат курений и теплый запах горящего воска… И сама она, ищущая покоя у своей собственной звезды…
Кончилась какая-то большая радость, когда сестра Цецилия подошла неслышной скользящей походкой к Кристин и тронула ее за плечо. И три женщины, низко приседая перед алтарями, вышли через маленькую южную дверь на монастырский двор.
Ингебьёрг была такая сонная, что легла без болтовни. Кристин была рада этому – ей не хотелось, чтобы ее тревожили после того, как ей только что так хорошо думалось. И еще она была рада, что им не позволяют снимать на ночь сорочки, – Ингебьёрг была такая толстая и сильно потела.
Она долго лежала без сна, однако глубокий поток сладостных чувств, уносивший ее ввысь, когда она стояла на коленях в церкви, не возвращался больше. Но все-таки она еще чувствовала в себе его теплоту и горячо возблагодарила Бога; ей казалось, что она ощущает душевную силу, молясь за своих родителей и сестер и за упокой души Арне, сына Гюрда.
"Отец", – подумала она… Она так тосковала о нем, обо всем том, что они пережили вместе до того, как Симон Дарре вошел в их жизнь. Какая-то новая нежность к нему переполнила ее сердце – словно предвестие материнской любви и материнского горя было сегодня в ее любви к отцу; она смутно чувствовала, что в жизни было много такого, чего не досталось на долю отца. Ей вспомнилась старая черная деревянная церковь – в Гердарюде. – она видела там нынче на Пасху могилки своих трех братцев и бабушки – родной матери отца, Кристин, дочери Сигюрда, – которая умерла, произведя Лавранса на свет…
Что понадобилось Эрленду, сыну Никулауса, в Гердарюде[40], – Кристин не могла себе представить…
Она сама не знала, что продолжала думать о нем весь этот вечер; но воспоминание о его узком смуглом лице и тихом голосе все время присутствовало где-то в полумраке над ее душою за озаренным свечою кругом…
Когда она на следующее утро проснулась, солнце ярко светило в спальню, и Ингебьёрг сообщила ей, что фру Груа сама приказала сестрам белицам не будить их к ранней утрене. Теперь им позволили идти в поварню и поесть. Кристин почувствовала радость и теплую благодарность за доброту аббатисы – казалось, будто весь свет желал ей только добра.
Крестьянская гильдия в Акере считала своей покровительницей святую Маргрету и ежегодно справляла свой праздник двадцатого июля, в память этой святой. Братья и сестры собирались в этот день вместе с детьми, гостями и слугами у Акерской церкви и выстаивали обедню в приделе святой Маргреты, а потом отправлялись в гильдейский дом, находившийся неподалеку от богадельни Хофвина, и там бражничали в продолжение пяти дней.
Но так как и Акерская церковь и Хофвинская богадельня .относились к женскому монастырю Ноннесетер, а кроме того, многие акерские крестьяне были монастырскими издольщиками, то вошло в обычай, чтобы аббатиса и некоторые из старших сестер оказывали честь гильдии и приезжали на пир в первый день праздника. И тем молодым девушкам, которые жили в монастыре только для обучения и не предполагали идти в монахини, разрешалось сопровождать туда аббатису и танцевать; поэтому они надевали на праздник свои собственные платья, а не монастырскую одежду.
Вечером накануне праздника святой Маргреты в спальне молодых послушниц царили оживление и суматоха; те из девушек, которые собирались на пир, рылись в сундуках и приводили в порядок свои наряды, а другие, бедняжки, ходили грустные, глядя на подруг. Некоторые девицы ставили на огонь камина горшочки и кипятили в них воду, от которой кожа становится нежной и мягкой; другие варили что-то для смазывания волос – если их потом расплести на пряди и туго накрутить на кожаные ремни, то получаются волнистые и курчавые локоны.
Ингебьёрг вытащила на свет Божий все свои богатства, но никак не могла решить, что ей надеть на себя – во всяком случае, не самое лучшее светло-зеленое бархатное платье, – оно слишком дорогое для такого крестьянского пиршества. Но одна маленькая худенькая сестра, которая не шла на праздник, – ее звали Хельгой, и родители отдали ее в монастырь по обету еще совсем ребенком, – отозвала Кристин в сторону и шепнула ей, что, конечно, Ингебьёрг наденет зеленое платье и розовую шелковую рубашку тоже.
– Ты всегда была добра ко мне, Кристин, – сказала Хельга. – Не приличествует мне мешаться в такие, дела, но я все же расскажу тебе: рыцарь, что провожал вас домой в тот вечер весною… Я после того и видала и слыхала, как Ингебьёрг разговаривала с ним… Они потом встречались в церкви, и он часто поджидает Ингебьёрг, притаясь в проулке, когда она ходит к Ингюнн в дом монастырских мирян. Но это тебя он разыскивает, и Ингебьёрг обещала ему, что приведет тебя туда. Однако бьюсь об заклад, что ты ничего об этом не слыхала до сего дня!
– И вправду, Ингебьёрг ничего мне об этом не говорила, – сказала Кристин, И сжала губы, чтобы Хельга не заметила улыбки, невольно просившейся на уста. Так вот какова Ингебьёрг!.. – Наверное, она понимает, что я не из таких, что бегают на свидания с чужими мужчинами за сараями да за заборами! – гордо сказала она.
– Вижу, что я напрасно трудилась и рассказывала тебе о том, про что следовало бы мне лучше промолчать! – обиженно сказала Хельга, и они разошлись в разные стороны.
Но весь вечер Кристин старалась не улыбаться, когда кто-нибудь взглядывал на нее.
На следующее утро Ингебьёрг долго бродила в одной сорочке, пока Кристин не поняла, что ее подруга не желает одеваться и ждет, чтобы сначала оделась Кристин.
Кристин ничего не сказала, но со смехом подошла к своему сундуку и вынула из него золотисто-желтую шелковую сорочку. Кристин еще ни разу не надевала ее; сорочка, легко скользнувшая по ее телу, показалась Кристин такой мягкой и прохладной. Она была красиво вышита серебряным, синим и коричневым шелком вокруг шеи и на груди, как раз сколько видно в вырез платья. К ней были такие же рукава[41]. Кристин натянула на ноги льняные чулки и зашнуровала лиловые башмачки, которые Хокону посчастливилось благополучно принести домой в тот тревожный день. Ингебьёрг не спускала глаз с Кристин, и тогда та сказала, смеясь:
– Отец всегда учил меня никогда не пренебрегать теми, кто ниже нас, но ты, верно, такая знатная, что не хочешь наряжаться для каких-то крестьян и издольщиков!..
Покраснев, как спелая малина, Ингебьёрг скинула шерстяную рубаху, соскользнувшую с ее белых бедер, и поспешно накинула на себя розовую шелковую… Кристин надела через голову свое лучшее бархатное платье – оно было фиолетового цвета, с глубоким вырезом на груди и с прорезными рукавами, ниспадавшими почти до земли. Она подпоясалась золоченым кушаком и набросила на плечи плащ с беличьим мехом. Потом распустила по спине и плечам свои длинные светлые волосы и надела на голову золотой обруч с чеканенными на нем мелкими розами.
Тут взгляд ее упал на Хельгу, которая стояла и смотрела на них. Тогда Кристин вынула из сундука большую серебряную пряжку. Это была та самая, которой был застегнут плащ Кристин в тот вечер, когда Бентейн встретил ее на большой дороге, и она с тех пор не любила носить ее. Она подошла к Хельге и тихо сказала:
– Я знаю, что ты хотела вчера показать свое доброе ко мне расположение; не думай, что я не понимаю этого… – И она сунула в руки Хельги пряжку.
Ингебьёрг тоже была очень красива, когда кончила одеваться и стояла в своем зеленом платье, с красным шелковым плащом на плечах и с распущенными прекрасными кудрявыми волосами.
"Мы обе наряжались наперегонки", – подумала Кристин и засмеялась
Утро было прохладное, росистое и свежее, когда процессия тронулась из Ноннесетера и пошла на запад к Фрюшье. Сенокос в этих местах был уже почти закончен, но вдоль плетней кучами росли синие колокольчики и золотистый подмаренник; ячмень на полях уже выкинул колос и колебался серебристыми волнами со слабым розоватым оттенком. Во многих местах, где тропинка была узкая и шла полями, колосья почти смыкались у колен идущих.
Хокон открывал шествие, неся монастырскую хоругвь с изображением девы Марии на синей шелковой ткани. За ним шли слуги и живущие при монастыре миряне, потом ехали верхом фру Груа и четыре старые монахини, а затем следовали пешком молодые девушки; их пестрые мирские праздничные одежды сверкали и блестели на солнце. Несколько живущих при обители женщин-мирянок и два-три вооруженных прислужника замыкали шествие.
Все с пением шли через залитые солнцем поля, и встречные, выходившие на дорогу с боковых тропинок, отходили в сторону и почтительно кланялись. Повсюду по полям и лугам шли и ехали группы людей, потому что из каждого дома и каждой усадьбы жители спешили в церковь. Через некоторое время позади послышалось хвалебное пение низких мужских голосов, и. из-за пригорка показалась монастырская хоругвь Хуведёя – красная шелковая ткань блестела на солнце, колеблясь и склоняясь вперед при каждом шаге несущего.
Могучий медный голос колоколов гудел, заглушая ржание жеребцов, когда процессия поднималась на последний пригорок к церкви. Кристин еще никогда не видела столько лошадей сразу – было одно сплошное, волнующееся на зеленой лужайке перед церковными вратами беспокойное море блестящих конских спин. На лужайке стояли, сидели и лежали празднично одетые люди, но все почтительно вставали сквозь толпу в церковь; все низко кланялись фру Груа.
Казалось, что к богослужению сошлось больше народу, чем Церковь могла вместить, но для прибывших из монастыря было оставлено место у самого алтаря. Сейчас же вслед за ними пришли и поднялись на хоры монахи цистерцианского ордена – и вот в церкви грянуло пение мужских и детских голосов.
В начале обедни, в одну из тех минут, когда надо было подниматься с колен, Кристин вдруг увидела Эрленда, сына Никулауса. Он был высокого роста – на голову выше окружавших его; она видела его лицо сбоку. У него был высокий, крутой и узкий лоб, большой и прямой нос – он выдавался треугольником и был необычно тонок у красивых трепещущих ноздрей; в Эрленде было что-то напоминавшее Кристин взволнованного, испуганного жеребца. Он не был так красив, как представлялось ей, когда Кристин о нем думала, – какие-то грустные и резкие линии тянулись к маленькому слабому и прекрасному рту, – нет, он все-таки красив!
Он повернул голову и увидел Кристин. Она не помнила, сколько времени они смотрели друг другу в глаза. А после этого только и думала о том, когда кончится обедня; она напряженно ждала, что тогда произойдет.
Когда народ стал выходить из переполненной церкви, произошла давка. Ингебьёрг потащила Кристин за собою в задние ряды толпы; поэтому им посчастливилось отстать от монахинь, выходивших из церкви впереди всех, смешаться с теми, кто последними подходили к причастию и выходили на двор.
Эрленд уже стоял на дворе у самых дверей, между священником из Гердарюда и полным краснолицым человеком в пышной синей бархатной одежде. Сам Эрленд был одет в шелк, но темный: на нем был длинный коричневый кафтан с черным узором и черный плащ с вытканными на нем маленькими желтыми соколами.
Они поздоровались и прошли вместе через луг к тому месту, где были привязаны их лошади. Пока велась беседа о чудной погоде, о прекрасно прошедшей обедне и о большом стечении народа, толстый краснолицый господин – он носил золотые шпоры и звался рыцарем Мюнаном, сыном Борда, – взял Ингебьёрг за руку; казалось, девушка ему необычайно понравилась. Эрленд и Кристин отстали немного – шли рядом и молчали.
На церковном пригорке поднялась большая суматоха, когда народ начал разъезжаться, – лошади сбивались в кучу, люди кричали, кто сердился, а кто смеялся. Многие садились на лошадей вдвоем: мужья усаживали позади себя жен или сажали перед собою на седла детей, молодые парни вскакивали на коня к кому-нибудь из друзей. Церковные хоругви, монахини и священники были уже видны далеко впереди, у подножия холма.
Мимо проехал рыцарь Мюнан; Ингебьёрг сидела впереди него, и он обнимал ее одной рукой. Оба они кричали и махали им. Тогда Эрленд сказал:
– Мои слуги оба здесь, со мной; они могут ехать вдвоем… на одной лошади, а вы садитесь на коня Хафтура… Если вы хотите…
Кристин покраснела и ответила:
– Мы и так отстали от всех остальных, и я не вижу здесь ваших слуг, так что… – И туг она не могла удержаться от смеха, а Эрленд улыбнулся.
Он вскочил в седло и помог Кристин сесть позади себя. Дома Кристин часто ездила так позади отца, даже после того как настолько выросла, что уже не садилась по-мужски на лошадь. Но все-таки она почувствовала некоторое смущение и неловкость. положив руку на плечо Эрленда; другою она опиралась о спину лошади. Они медленно поехали вниз, к мосту.
Немного погодя Кристин решила, что надо заговорить, раз Эрленд не начинает, и сказала:
– Как неожиданно, господин, что мы встретились здесь с вами сегодня!
– Разве это было неожиданно? – спросил Эрленд и повернул к Кристин голову. – Разве Ингебьёрг, дочь Филиппуса, не передала вам от меня поклона?
– Нет, – сказала Кристин. – Я ничего не слышала о поклоне; Ингебьёрг ни разу не упоминала о вас с тех самых пор, как вы пришли нам на помощь в мае! – лукаво сказала она. Она ничего не имела против того, чтобы коварство Ингебьёрг обнаружилось.
– А та маленькая черненькая, будущая монашка?.. Не помню ее имени… Я даже заплатил ей, чтобы она передала вам мой привет.
Кристин покраснела, но не могла не засмеяться.
– Да, Хельге, надо отдать должное, она честно заработала плату! – сказала она.
Эрленд слегка шевельнул головой – его шея коснулась руки Кристин. Она быстро передвинула руку подальше на плечо. С некоторым беспокойством она подумала, что, может быть, с ее стороны была проявлена большая смелость, чем следовало бы по правилам приличия, раз она пришла на этот праздник после того, как мужчина как бы назначил ей здесь свидание.
Спустя немного Эрленд спросил:
– Вы будете танцевать со мной сегодня вечером, Кристин?
– Не знаю, господин, – ответила девушка.
– Может, вы думаете, что это неприлично? – спросил он и, не получив ответа, продолжал:
– Возможно, что это и так. Но я думал, может, вы найдете, что не станете хуже оттого, что пройдетесь в танце рука об руку со мною. Впрочем, я танцевал в последний раз целых восемь лет тому назад.
– Почему так, господин? – спросила Кристин. – Может, вы женаты? – Но тут ей пришло в голову, что если он женатый человек, то, конечно, было бы нехорошо с его стороны назначать ей такое свидание. Нужно было исправить свою оплошность, и Кристин сказала:
– Может, вы лишились своей невесты или жены?
Эрленд быстро повернулся и странно взглянул на нее.
– Я? А разве фру Осхильд… Почему вы так покраснели в тот вечер, узнав, кто я такой? – спросил он немного погодя.
Кристин опять покраснела, но ничего не ответила; тогда Эрленд снова спросил:
– Мне очень хотелось бы знать, что моя тетка говорила вам обо мне.
– Ничего, кроме хорошего, – быстро сказала Кристин. – Она очень хвалила вас. Она говорила, что вы так красивы и так знатны, что… Она сказала, что по сравнению с такими, как вы или как ее родня, нас нельзя считать особенно родовитыми – меня и мою родню!..
– Так она все еще говорит о таких вещах, сидя в своем захолустье? – сказал Эрленд и горько засмеялся. – Ну что же, если это может ее утешить… Она ничего больше не говорила обо мне?
– А что она могла говорить? – спросила Кристин; она сама не знала, почему у нее так сильно защемило сердце.
– О, она могла бы сказать… – отвечал Эрленд тихим голосом, глядя вниз, – она могла сказать, что я был отлучен от церкви и должен был дорого заплатить за примирение и покой.
Кристин долго молчала. Потом сказала тихо:
– Есть много людей, которым не улыбнулось счастье, – я часто слышала такие слова. Я мало знаю свет, но никогда не поверю о вас, Эрленд, что это было за какое-нибудь… бесчестное… дело.
– Да вознаградит тебя Бог за эти слова, Кристин, – сказал Эрленд и так порывисто наклонился и поцеловал ей руку, что лошадь шарахнулась под ними. Когда она снова пошла спокойно, Эрленд сказал настойчиво:
– Вы должны танцевать со мною сегодня. Кристин! После я расскажу вам о своих делах, но сегодня будем веселиться, не правда ли?
Кристин ответила согласием, и они некоторое время ехали молча.
По немного спустя Эрленд начал расспрашивать ее о фру Осхильд, и Кристин рассказала все, что знала о ней, и очень ее хвалила.
– Значит, не все двери закрыты перед Бьёрном и Осхильд? – спросил Эрленд.
Кристин отвечала, что их очень уважают и что отец ее и многие другие находят, что большая часть слухов об Осхильд и Бьёрне ложны.
– Как вам понравился мой родственник Мюнан, сын Борда? – спросил Эрленд с легким смехом.
– Я на него не глядела, – сказала Кристин, – к тому же мне показалось, что на него особенно и не стоит глядеть.
– Разве вы не знали, что он ее сын? – спросил Эрленд.
– Сын фру Осхильд! – сказала Кристин вне себя от изумления.
– Да, красоты своей матери ее дети не могли взять, хотя взяли все остальное, – сказал Эрленд.
– Я даже не знала имени ее первого мужа, – промолвила Кристин.
– Два брата женились на двух сестрах, – сказал Эрленд. – Борд и Никулаус, сыновья Мюнана. Мой отец был старшим, мать была его второй женой, а от первой жены у него не было детей. Борд, за которого вышла Осхильд, тоже был немолод и они, вероятно, никогда не жили хорошо друг с другом… Я был еще ребенком, когда все это случилось, и от меня все скрывали, насколько было возможно… Но Осхильд уехала за границу с господином Бьёрном и вышла за него замуж, не посоветовавшись со своими родными, когда умер Борд. Брак этот хотели признать недействительным – доказывали, что Бьёрн спал в ее постели еще при жизни ее первого мужа и что они с Осхильд постарались спихнуть с дороги моего дядю. Прямого обвинения на них, очевидно, не смогли возвести, раз пришлось оставить их жить в браке… Но зато они должны были отдать в уплату пени все свое имущество… Бьёрн к тому же убил племянника – я хочу сказать, племянника моей матери и Осхильд…
У Кристин забилось сердце. Дома родители строго следили за тем, чтобы дети и молодежь не слыхали нечистых разговоров, но все-таки и в их приходе случались иногда вещи, о которых Кристин приходилось слышать, – например, про одного человека, который жил в незаконной связи с замужней женщиной. Это был блуд, один из самых худших грехов; говорили также, будто любовники хотели извести мужа, – тогда дело дошло бы до объявления их вне закона и отлучения от церкви. Лавранс говорил, что жена не обязана оставаться при муже, если тот сошелся с чужой законной женой; положения детей, рожденных в блуде, нельзя ничем исправить, даже если родители впоследствии освободятся и смогут обвенчаться. Мужчина может узаконить и сделать своим наследником ребенка, прижитого от непотребной женщины или странствующей нищенки, но только не ребенка, родившегося от блуда, хотя бы его мать была женою рыцаря… Кристин подумала о той неприязни, которую она всегда питала к Бьёрну, к его бледному лицу и жирному, оплывшему телу. Она не в силах была понять, как это фру Осхильд может быть всегда доброй и уступчивой по отношению к человеку, навлекшему на нее этот позор и как такая прелестная женщина могла увлечься Бьёрном. А он даже не был добр по отношению к ней: предоставлял ей выносить на своих плечах всю работу в усадьбе, сам же только и делал, что пил пиво. И все-таки Осхильд всегда была нежна и ласкова, говоря со своим мужем. Кристин раздумывала, было ли все это известно ее отцу, раз он приглашал Бьёрна к себе в дом. И теперь, когда она подумала об этом, ей показалось, в сущности, очень странным, что Эрленд рассказывает такие вещи про своих ближайших родичей. Но он, вероятно, думал, что ей уже раньше было это известно…
– Мне очень хотелось бы, – сказал Эрленд немного погодя, – как-нибудь погостить у тетки Осхильд, когда я поеду на север. Он все еще красив, мой родич Бьёрн?
– Нет, – сказала Кристин. – Он похож на сено, пролежавшее на поле всю зиму.
– Да, такие передряги сказываются на человеке, – сказал Эрленд с прежней горькой усмешкой. – Никогда в жизни не видел я более красивого человека, – тому уже двадцать лет, я был тогда совсем еще невелик, – но такого красавца, как Бьёрн, я никогда больше не видел…
Вскоре они подъехали к богадельне. Это было очень большое и красивое заведение: много домов, и каменных и деревянных, – больница, приют для нищих, странноприимный дом, часовня и дом священника. На дворе шла необычайная суета, так как в поварне готовилась еда для гильдейского пиршества и все призреваемые бедняки и больные тоже должны были получить в этот день отменное угощение.
Гильдейский дом лежал за садами богадельни, и народ шел туда через ту их часть, где росли целебные травы, потому что ими славился сад. Фру Груа ввела в употребление в Норвегии растения, каких здесь никто раньше не знал; и, кроме того, все растения, обычно произрастающие в садах, росли гораздо лучше в ее цветниках и огородах, – как цветы, так и овощи и лекарственные травы. Она была ученейшей женщиной по этой части и сама перевела на норвежский язык салернские книги о целебных травах. Фру Груа особенно благоволила к Кристин, заметив, что девушка немного знакома с наукой о травах и не прочь была бы еще поучиться этому искусству.
Кристин называла Эрленду травы, росшие на грядках по обеим сторонам зеленой тропинки, по которой они шли. Под лучами полуденного солнца жарко и пряно пахли укроп и сельдерей, лук и розы, амбра и желтофиоль. За лишенным тени и припекаемым солнцем огородом, где росли целебный травы, тянулись ограды с фруктовыми деревьями и, казалось, манили к себе своей прохладой, – красные вишни поблескивали в темной листве, а яблони склоняли ветки под тяжестью зеленых плодов.
За садом шла изгородь из лесного шиповника. На кустах оставалось несколько цветов – они не отличались от цветов обыкновенного шиповника, но листья пахли на солнечном припеке вином и яблоками. Народ, проходя мимо, ломал веточки и прикалывал их к одежде. Кристин тоже сорвала несколько цветов и засунула их около висков под золотой обруч па голове. Один цветок остался у нее в руке. Эрленд взял его немного спустя, ничего не сказав. Некоторое время он нес его в руке, но потом вдел в серебряную застежку на груди – вид у Эрленда при этом был беспокойный и смущенный, и он был так неловок, что исколол себе пальцы в кровь.
В верхней горнице гильдейского дома было накрыто несколько широких столов: вдоль длинных стен один стол для мужчин и один для женщин, а посреди еще два, где вперемежку сидели дети и молодежь.
Фру Груа сидела во главе женского стола на почетном месте; монахини и наиболее уважаемые замужние женщины – вдоль стены, а незамужние – на внешней скамье, девицы из Ноннесетера – поближе к аббатисе. Кристин знала, что Эрленд смотрит на нее, но ни разу не посмела повернуть головы, ни когда все вставали, ни когда садились. Только когда все поднялись и священник начал читать имена умерших братьев и сестер, членов гильдии, Кристин быстро покосилась в сторону мужского стола и мельком увидела Эрленда, стоявшего у стены, за горящими на столе восковыми свечами. Он смотрел на нее.
Обед продолжался очень долго; много пили во славу Господа Бога, девы Марии, святой Маргреты, святого Улава, святого Халварда, с молитвами и пением в промежутках.
Кристин видела через открытую дверь, что солнце зашло; с луга неслись звуки виол и пения – молодежь уже покинула пиршественные столы, когда фру Груа сказала молодым послушницам, что теперь они тоже могут идти и немного повеселиться, если у них есть охота.
На лугу горело три красных костра; черные и пестрые цепи хороводов ходили вокруг них. Музыканты сидели на ящиках, поставленных один на другой, и пиликали на виолах – каждый хоровод водили под свой напев: слишком много было народу для того, чтобы все могли принять участие в одном танце. Было уже довольно темно – край поросших лесом гор на севере выступал угольно-черным на желтовато-зеленом небе.
Под навесом галереи народ сидел и пил. Несколько мужчин поспешно вышли вперед, как только шесть девиц из Ноннесетера спустились с лестницы. Мюнан, сын Борда, подлетел к Ингебьёрг и умчался с нею, а Кристин кто-то схватил за руку – Эрленд, его рука была уже ей знакома! Он так стиснул Кристин руку, что кольца у обоих заскрипели и врезались в тело.
Он увлек ее за собой к крайнему костру. Там танцевало много детей. Кристин подала другую руку какому-то мальчику лет двенадцати, а Эрленд – худенькой девочке-подростку.
Как раз в это время никто не пел в этом хороводе – танцующие плавно раскачивались, двигаясь взад и вперед под звуки виол. Но вот кто-то закричал, что Сиворд-датчанин споет им новый танец. Высокий белокурый человек с чудовищно большими кулаками вышел перед цепью и запел:
Танцы идут на Мункхолмс, на белом песке.
Танцует Ивар, сын Иона, с рукой королевы в руке.
Знаком ли нам Ивар, сын Иона?
Игрецы не знали напева и только тихо перебирали струны, датчанин же пел один – у него был красивый сильный голос:
"О королева Дания, вы помните ль час,
Когда привезли из Швеции к нам и Данию вас?
Когда нас везли из Швеции по датской земле,
В блестящей короне, слезах и тоске?
В блестящей короне, и слезах и тоске, –
Спорна, королева Дании, достались вы мне!"
Игрецы стали вторить голосу, танцующие мурлыкали только что заученный мотив и подхватывали припев.
"А если вы Ивар, сын Иона, мой верный паж,
То завтра же рано утром повесят нас!"
Но рыцарь Ивар, сын Иона, не трусом был –
Железной брони не снятии, в челнок вскочил.
"Дан Бог, королева Дании, вам добрых ночей
Так много, как на небе звездных очей?
Дай Бог, король, вам столько же
Несчастных годов,
Как на липе листов,
На коже волосков…"
Знаком ли нам Ивар, сын Иона?
Была уже глубокая ночь, и костры превратились в груды тлеющих углей, черневших все больше и больше. Кристин и Эрленд, держась за руки, стояли пол деревьями у садовой ограды. Позади них затихал шум и гам подгулявшей толпы – только несколько молодых парней прыгали, напевая, около тлеющих костров: но музыканты уже улеглись спать, и большинство людей разошлось. Там и сям бродили женщины, отыскивая мужей, которые перепились пивом и свалились где-нибудь.– Не знаю, куда это я девала свой плащ? – прошептала Кристин.
Эрленд обнял ее одной рукою за талию и завернул своим плащом и ее и себя. Тесно прижавшись друг к другу, они про' шли сад, где росли целебные травы.
Пряный запах, смягченный и будто увлажненный росистою прохладою, ударил им , ч лицо, напомнив о дневном зное. Ночь была темна, а небо над вершинами деревьев затянуто мрачными тучами. Но все же они ощутили, что в саду были и другие люди. Эрленд прижал девушку к себе и шепотом спросил:
– Ты не боишься, Кристин?
В уме ее на миг предстал бледным видением мир, лежавший вне этой ночи, – ведь это безумие! Но Кристин была так блаженно бессильна. Она только крепче прижалась к Эрленду и что-то неслышно прошептала, сама не зная что.
Они дошли до конца тропинки; туг была каменная ограда, отделявшая сад от леса. Эрленд помог Кристин взобраться наверх. Когда она спрыгнула вниз, на ту сторону, Эрленд подхватил ее и некоторое время держал на руках, прежде чем поставить на траву.
Кристин стояла, запрокинув голову под его поцелуями. Он положил ей руки на виски – ей было так приятно ощущать его пальцы, глубоко уходившие в волосы, – ей подумалось, что она тоже должна сделать ему что-нибудь приятное, и поэтому она взяла в обе руки его голову, стараясь поцеловать его так, как он целовал ее.
Когда он положил руки ей на грудь и погладил, Кристин почувствовала, будто Эрленд обнажил ее сердце и взял его; он чуть-чуть раздвинул складки шелковой рубашки и поцеловал там – этот поцелуй обжег ее, проникнув до самого сердца.
– Тебя я никогда бы не мог оскорбить, – прошептал Эрленд. – Ты никогда не пролила бы ни одной слезы по моей вине! Никогда я не думал, что девушка может быть такой хорошей, как ты, моя Кристин…
Он увлек ее на траву под кусты; они сели там спиною к каменной ограде. Кристин ничего не говорила, но, когда он переставал ласкать ее, протягивала руку и дотрагивалась до его лица.
Через некоторое время Эрленд спросил:
– Не устала ли ты, дорогая моя? – И тогда Кристин склонилась на его грудь; он обнял ее и прошептал:
– Спи, спи, Кристин, спи здесь, у меня… Она все глубже и глубже погружалась в темноту, тепло и счастье у него на груди.