Утопия в буквальном переводе – это «не место», потому и вести «ниоткуда». В утопии Морриса нет марксистской фетишизации производств. В новом безмятежном мире не осталось почти никаких следов промышленной революции и большой индустрии, если не считать музея машин, от которых люди постепенно отказались в пользу общей счастливой работы. В этом музее люди могут посмотреть на череду ненужных приспособлений, порабощавших человека, без которых можно легко и радостно обойтись. Громоздкую и грязную промышленность заменил гармоничный и экологичный общий труд.
В эпоху рыночной конкуренции было изобретено достаточно, чтобы теперь пользоваться этим архивом инженерных решений и жить полной жизнью, но все чаще люди решали обходиться без машин и смотрели на предмет своего труда как на достижение свободного художника или ремесленника. В этом смысле все превратились в миролюбивую богему, но без ее прежней капризности и высокомерия. Гость из прошлого с печалью вспоминает о «снисходительном отвращении», с которым в прежнее время относились поэты и интеллектуалы к жизни как таковой.
В пасторальной идиллии свободных ремесленников, живущих в согласии с природой, отсутствует и строгое разделение труда. Их коммунизм не знает общего плана и далеких задач. Он растет как дерево.
В этом Лондоне XXI века на месте бывших уродливых фабрик благородные мастерские. Работа тут превратилась в приятный спорт и дружескую игру. Безвозвратно забыто создание искусственных потребностей, удовлетворение которых требовало огромной работы, подчиненной «гипнозу мирового рынка». Свободные люди будущего никуда не спешат, потому что не конкурируют и их время принадлежит им самим.
Забыта и спектакулярность партийной политики прошлого, а в здании британского парламента теперь удобнее всего хранить навоз и разводить свиней. Моррис не верил в парламентские способы изменения жизни.
Первого мая все празднуют свою свободу от бедности – вот единственное, что осталось от прежних политических традиций. Политика не нужна там, где справедливость равно понимается всеми и естественно поддерживается в режиме самоуправления, то есть этическое совпадает с экономическим.
Добро и зло поняты тут как естественная норма и отклонение от нее. Преступление в таком мире может быть только ошибкой, которую тебе немедленно помогут исправить.
Моррис верил не только в «инстинктивное влечение к свободе», но и во врожденное стремление каждого к идеалу. Вот настоящая гарантия добросовестности труда в новом обществе, где никто не будет нуждаться. «Коммерческую эпоху» сменит эпоха труда, побуждаемого чувством чести, ведь главное стремление свободного человека – довести все до совершенства.
Идеал Морриса – физическое здоровье, радостное сознание, осмысленные занятия и контакт с природой. Ленивых людей не будет, потому что лень была стремлением к бессмысленному отдыху от бессмысленной работы.
Моррис вообще верил в природу, как в мудрый императив. Как в урок, который нам дан для правильной жизни. Красота и грация природы намекают на возможную красоту людей. В большинстве его сочинений настроение героев раскрывается через пейзаж. Мечтательно и нежно загнутый листок-любимая деталь, графический автограф в его орнаментах и рисунках. Искусство есть подражание природе в ее бесконечном самопроявлении.
К руссоистскому идеалу «Вестей» из современных Моррису движений в нашей стране ближе всего толстовство. Но толстовство основано на христианском императиве. Моррис же считал, что для попадания в утопию достаточно непосредственного контакта с природой, или, говоря иначе, достаточно освобождения природы в самом себе. Природа становится гарантией утопии и тотальностью мира, новым божеством, требующим доверия.
Прочитав его книгу, один викторианский священник сказал:
– Чтобы существовало такое общество, им должен управлять сам Господь!
– Сейчас бог принадлежит вам, но мы заберем его у вас! – задиристо ответил на это Моррис[12].
Утопия заменила художнику религию.
Это нередкий для XIX века случай, когда социальным идеалом для политического радикала становится пасторальная мечта о возврате к природе и неторопливой жизни в сельской местности. Достаточно вспомнить «Жизнь в лесу» Генри Торо.
Люди, встретившие гостя в будущем, – это биофилы в терминологии Эриха Фромма[13]. Здесь победила сила дружбы. Все друг другу «добрые соседи», то есть все общество воспринимает себя как одну общину живущих рядом людей с высоким уровнем доверия. Все и всегда могут рассчитывать на соседскую взаимопомощь, как бы опровергая старую английскую поговорку «Сосед хороший, когда забор хороший!».
Но все же они не живут общинами-фаланстерами, как во многих других социальных утопиях. Они предпочитают жить гостеприимными, но вполне традиционными семьями и собираются вместе только для общих дел, вроде сенокоса.
Фаланстеры и коммуны, как узнаем мы из «Вестей», были вынужденным и временным решением в условиях экономии средств. Они были нужны недолго для преодоления бедности, еще сохранявшейся некоторое время после революции. С Фурье, придумавшим фаланстеры, Морриса скорее связывала общая критика классовой цивилизации.
После отмены частной собственности и права наследования произошла и рационализация брака. Нравы будущего у Морриса снова напоминают об отношениях Веры Павловны, Лопухова и Кирсанова в «Что делать?» Чернышевского. Больше нет викторианской морали, но нет и буржуазной одержимости эротикой, которая была тенью этой морали. Чувственная жизнь гармоничных людей стремится к золотой середине, хотя все же еще возможны редкие приступы ревности. Эмансипация женщин произошла, но их «природные склонности» сохраняют некоторое гендерное разделение в занятиях.
Моррис находил утопический ресурс в своеобразном инфантилизме, в детской естественности, в уклонении от социализации, превращавшей человека в легко заменимую деталь рыночной машины.
Школа – это фабрика по производству необходимых системе людей. Необходимых системе, враждебной любому отдельному человеку как таковому. Поэтому в будущем нет никаких школ, и дети узнают обо всем из практической жизни, просто помогая взрослым.
Книжное знание не исчезло, но ушло на второй план, дав место прямому контакту людей с природой и друг с другом. Люди утопии предпочитают жить, а не читать о жизни. Их занимает непосредственный опыт, который они не фиксируют в книгах.
Большинство этих внешне грациозных и внутренне гармоничных людей в вышитой золотом одежде не интересуются историей, предпочитая жить настоящим. В их судьбе нет драматизма, который мог бы вдохновить великого романиста. И они счастливы, что это так. Коммунизм – это не только «эпоха спокойствия», но и новое свободное «детство человечества».
Тут можно встретить последнего сторонника рыночной конкуренции, забавного и безобидно ворчливого дедушку, которому кажется, что книги прошлого гораздо увлекательнее наступившей жизни и что в прошлом борьба людей друг с другом наполняла жизнь настоящими приключениями и страстями. Но никто не променяет наступившего спокойствия на эти книжные страсти и жертвы прошлого. Мир излечен от невроза конкуренции.
Коммунизм как цветущий вишневый сад, полный пения птиц. Под сенью этого сада «никто не приносит себя в жертву другим». Здесь никто не думает о прогрессе, и через сто лет все будут жить в этом саду примерно так же. История приостановлена, прогресс поставлен на паузу, и люди нашли свое оптимальное состояние. У прогресса была цель, и она достигнута.
Выражаясь языком Аристотеля, здесь победила именно экономика, а не хрематистика[14] – то есть всем важен опыт и результат, а не прибыль, которую больше не в чем подсчитывать. Здесь никого не интересует экономический рост. Главная валюта этого общества – взаимное уважение, главные эмоции – радость жизни и доверие к природе, а центральный принцип – соседская солидарность. Такой коммунизм построен в отдельно взятой стране и никак не связан с другими землями.
Быт будущего лишен вычурности, ведь красота заключена в простоте. Увитая цветами крестьянская коса на стене заменяет прежнее распятие в старой церкви, ставшей местом общей трапезы радостных работников. Вещи утопии – удобные, красивые и благородные предметы, равно далекие и от роскоши, и от нищеты.
В воображаемом XXI веке конфликт общего (сенокос) и группового (постройка дома) интересов шутливо улаживаются, фактически не начавшись.
Без прежних «утеснителей» и частной собственности государство как силовой аппарат оказалось ненужным и лишним. Классовая элита прежнего мира чувствовала и вела себя подобно завоевателям в чужой стране, но теперь, в отсутствие элиты и неравенства, для такого отношения людей друг к другу не осталось причин.
Утопии прошлого располагались в пространстве, и до них просто нужно было мысленно доплыть, но утопия Морриса лежит в будущем, и поэтому он дает весьма подробную карту политического маршрута для попадания туда. Его ведет чувство истории, а не чувство путешественника. Если фэнтези картографирует альтернативное пространство недоступного мира, то социальная фантастика конструирует иные отношения.
За конкретный образец относительно мирной революции, описанной в «Вестях», Моррис берет массовую кампанию гражданского неповиновения в Лондоне в 1886–1887 годах, в которой он активно участвовал. Конечно, он сильно утрирует этот опыт и доводит его до воображаемой победы.
Сначала под нажимом организованных рабочих вводятся отдельные элементы государственного «социализма сверху» – как условие для более решительных действий народа и более радикального «социализма снизу». Потом вспыхивает всеобщая забастовка, массовые столкновения с некоторым числом жертв, и в итоге происходит полный провал прежнего буржуазного государства, переход всех средств производства и вообще всех ресурсов в руки работников. Так выглядит начало новой жизни с постепенным расселением городов, самоуправлением и расцветом человека на фоне облагороженной природы.
В кульминационный момент противостояния лидеры народа позволяют себя арестовать, но только затем, чтобы спровоцировать всеобщую стачку, ломающую весь прежний порядок. Эта окончательная революция в Британии должна случиться в 1950-е годы, то есть примерно через семьдесят лет после написания «Вестей». После революции всех постепенно охватывает новое, никогда еще прежде не испытанное людьми, настроение. Политическая программа Морриса – авторский гибрид из идей социал-демократов и анархо-коммунистов.
Задача Морриса – увидеть сквозь тогдашний Лондон и окрестности Темзы другой мир, который скрыт внутри привычной картины как обещание. Знакомая Темза в исправленном мире избавится от всех изъянов, наростов, шрамов и уродств капитализма. По этой реке гость движется за новым опытом. Средневековый визионер рассчитывал на загробный рай и Страшный суд. Моррису нужно было верить в социализм и революцию и видеть их в своей голове как более правильную реальность.
Такая оптика утописта позволяет остраненно взглянуть на повседневность своего века как на нечто нелепое, ненужное, лишнее и обреченное. Утопия – это особый фильтр для взгляда на реальность, способ неузнавания, шанс иначе оценить привычную действительность и поставить ее под сомнение. Если вы смотрите на мир сквозь утопию, вы чувствуете себя в этом мире пришельцем.
Да, Моррис признавал, что наши утопии сбываются в неузнаваемых формах. Он считал себя автором, живущим перед революцией. Поэтому для него человек не зритель, но политический агент, который должен взять на себя ответственность за происходящее. Нынешний читатель живет не перед, но после революций и вообще после больших модернистских надежд, по крайней мере так принято себя чувствовать с некоторых пор. Поэтому любую утопию нам легче воспринимать как еще одну альтернативную реальность и компенсирующий миф.
Наш мир можно описать как несбывшуюся утопию. Но тут важны детали. Какая именно утопия не сбылась именно в этом месте и по каким причинам?
В последней главе гостя перестают замечать. Наблюдатель становится незримым для жителей утопии, и его охватывает «чувство сладкой боли». Он уходит с общей радостной трапезы обратно в прошлое. Время превращается в пространство, по которому можно двигаться вспять.
Это трогательное расставание с другим миром происходит в Кельмскотте, который так много значил для Морриса. Сейчас его могила находится рядом с той самой церковью, которую покидает гость в последней главе, чтобы навсегда превратиться в невидимку для прекрасных людей грядущего.
Алексей Цветков
Как-то раз вечером в Лиге[16] (рассказывает один из моих друзей) зашел горячий спор о том, что произойдет после мировой революции. Спор этот превратился в изложение взглядов присутствующих на будущее вполне сложившегося нового общества.
Наш друг говорит, что, принимая во внимание предмет обсуждения, дискуссия прошла миролюбиво. Присутствующие, привыкшие к общественным собраниям и прениям после лекций, если и не прислушивались к чужим мнениям – чего едва ли можно было от них ожидать, – то во всяком случае не стремились говорить все зараз, как это принято у людей благовоспитанного общества, когда разговор касается интересующего их вопроса.
Собралось всего шесть человек, следовательно, были представлены шесть фракций одной партии. Из шести человек четверо придерживались крайних, но весьма различных анархических взглядов. Представитель одной из фракций, человек хорошо знакомый моему другу, в начале дискуссии сидел молчаливо, но в конце концов был вовлечен в дебаты и в заключение раскричался, обозвав всех остальных дураками, что вызвало бурную реакцию. Когда шум постепенно стих, сменившись смутным гулом, упомянутый оратор весьма дружелюбно попрощался с остальными участниками собрания и направился к себе домой в западное предместье, пользуясь способом передвижения, навязанным нам цивилизацией и уже вошедшим в привычку[17].
Сидя, как в паровой бане, в вагоне подземной железной дороги вместе с недовольным, торопящимся людом и страдая от тесноты и духоты, он в то же время перебирал в памяти все те отличные и убедительные доводы, которые хотя и были у него на языке, но почему-то остались невысказанными в пылу недавнего спора. Подобным сетованиям он предавался часто, но они недолго его тяготили. После краткого недовольства собой по поводу потери самообладания во время дискуссии (что случалось с ним тоже довольно часто) он углубился в размышления о самом предмете дискуссии, продолжая чувствовать себя расстроенным и неудовлетворенным.
– Если бы я мог увидеть хоть один день той эпохи! Хоть один день! – бормотал он.
Тем временем поезд остановился у станции, в пяти минутах ходьбы от его дома, расположенного на берегу Темзы, чуть выше безобразного висячего моста[18]. Выйдя со станции, наш путник, все еще расстроенный и неудовлетворенный, повторял одни и те же слова: «Если б я мог это увидеть, если бы я мог!..» Но не успел он сделать несколько шагов к реке, как его огорчение исчезло (так продолжал рассказ наш общий знакомый).
Была чудесная ночь, какие выпадают ранней зимой. Холодный воздух действовал освежающе после жаркой комнаты и скверной атмосферы вагона. Ветер, который только что подул с северо-запада, очистил небо от туч, и лишь одно-два легких облачка быстро скользили в вышине. Молодой месяц поднимался по небосклону, и когда путник заметил его серп, словно запутавшийся в ветвях старого вяза, он едва узнал жалкое лондонское предместье, где сейчас находился, и ему почудилось, что вокруг него очаровательное селение, гораздо красивее до сих пор знакомых ему пригородных мест.
Спустившись к воде, он на минуту остановился, любуясь через низкий парапет озаренной лунным светом рекой, которая в этот час прилива, поблескивая и переливаясь, текла в сторону Чизикского островка[19].
Что же касается уродливого моста ниже по реке, то путник не видел его и разве только на одно мгновение вспомнил о нем (по словам нашего друга), когда его поразило отсутствие длинного ряда огней вдоль реки.
И вот он уже у своего дома, отпер своим ключом дверь, вошел и едва закрыл ее за собой, как улетучилось всякое воспоминание о блестящей логике и прозорливости, так украшавших недавнюю дискуссию. От самой дискуссии не осталось и следа – пожалуй, лишь смутная надежда, что наступят наконец дни радости, дни мира, отдыха, чистоты человеческих отношений и улыбчивой доброжелательности!
В таком настроении он бросился на кровать и, по своему обыкновению, минуты через две уже спал. Но вскоре (против своего обыкновения) совершенно проснулся, как это иногда бывает с людьми, отличающимися здоровым сном. В подобном состоянии все наши умственные способности неестественно обостряются, а в то же время на поверхность сознания всплывают все когда-либо пережитые унижения, все жизненные утраты и требуют внимания к ним нашего обострившегося ума.
Так этот человек лежал (говорит наш друг) до тех пор, пока к нему не вернулось хорошее настроение. Воспоминания о сделанных им глупостях начали забавлять его. А все те затруднения, которые он так ясно видел перед собой, начали складываться для него в занимательную историю.
Он слышал, как пробило час, потом – два, потом – три. И тут он опять погрузился в сон. Наш друг говорит, что от этого сна он пробудился еще раз и тогда пережил такие удивительные приключения, что о них необходимо поведать нашим товарищам, да и широкой публике вообще, и сделать это следует мне. Но он находит, что лучше мне вести повествование от первого лица, как если бы все это произошло со мной самим. Это будет легче для меня и более естественно, ибо мне лучше, чем кому-либо, известны чувства и желания того товарища, о котором здесь идет речь.
Итак, я проснулся и увидел, что во сне скинул с себя одеяло. И неудивительно: было жарко и солнце ярко светило.
Я спрыгнул с кровати, умылся и поспешил одеться, но все – в туманном и полудремотном состоянии. Мне мерещилось, что я спал долго-долго и не в силах был сбросить с себя тяжкое бремя сна. Я скорее угадывал, чем видел, что нахожусь у себя в комнате.
Когда я оделся, мне стало так жарко, что я поспешил выйти. На улице я прежде всего почувствовал большое облегчение, потому что меня обвевал приятный свежий ветерок. Но когда я собрался с мыслями, это первое впечатление сменилось безмерным удивлением, потому что, когда я вчера ложился спать, была зима, а теперь, судя по виду деревьев на берегу реки, стояло лето и было великолепное яркое утро, как примерно в начале июня. Однако Темза осталась все та же и сверкала на солнце в час прилива, как и вчера, когда я любовался игрой света на ней при луне.
Я все еще не мог отделаться от ощущения некоторой подавленности, и, где бы я сейчас ни находился, я едва ли вполне сознавал, что меня окружает. Неудивительно поэтому, что меня что-то смущало, несмотря на обычный вид Темзы. Я чувствовал легкое головокружение и недомогание. Вспомнив, что можно нанять лодку, чтобы выкупаться посреди реки, я решил это сделать. «Кажется, очень рано, – рассуждал я, – но я, наверное, найду лодку при купальне Биффина». Однако я не дошел до этой купальни и даже не повернул налево, чтобы направиться к ней, потому что увидел пристань прямо против себя, у самого моего дома, как раз на том месте, где устроил себе небольшую пристань мой сосед. Впрочем, эта новая ничуть не походила на прежнюю. Я спустился к ней и тут заметил, что в одной из причаленных лодок лежит человек. Лодка его была крепким на вид суденышком, явно предназначенным для купальщиков. Человек кивнул мне и поздоровался, будто ждал меня. Без дальнейших объяснений я спрыгнул к нему в лодку, и он преспокойно стал грести, а я – готовиться к купанию.
Пока мы плыли, я взглянул на воду и не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Какая сегодня прозрачная вода!
– Разве? – возразил он. – Я этого не заметил. Вы знаете, прилив всегда немного мутит воду.
– Гм, – усомнился я. – Мне случалось видеть очень мутную воду даже при слабом приливе.
На это он промолчал, но, видимо, был удивлен. И когда он остановил лодку, гребя, только чтобы удерживать ее против приливного течения, я разделся и без лишних слов бросился в воду. Вынырнув, я повернулся против прилива и, естественно, искал глазами мост. Но то, что я увидел, так поразило меня, что я перестал работать руками, захлебнулся и опять ушел в воду. Вынырнув снова, я поплыл прямо к лодке. Мне необходимо было задать моему лодочнику несколько вопросов, настолько необычен был вид реки. Правда, глаза мои были залиты водой, но к этому времени я совершенно избавился от сонливого и дурманного состояния и снова мог отчетливо мыслить.
Пока я поднимался по сброшенной мне лодочником лесенке, а он, протянув руку, помогал мне влезть в лодку, нас стремительно понесло по направлению к Чизику, но лодочник быстро подхватил весла, повернул лодку обратно и сказал:
– Недолго купались, сосед! Может быть, вода сегодня кажется вам холодной после путешествия? Высадить вас здесь на берег или вы желаете прокатиться до завтрака в Пэтни?[20]
Его речь так мало походила на то, что я ожидал услышать от хэммерсмитского лодочника, что я вытаращил на него глаза.
– Пожалуйста, – ответил я, – немного задержите лодку здесь, я хотел бы хорошенько оглядеться.
– Извольте, – ответил он. – Здесь не менее красиво, чем у Барн Элме[21]; поутру везде хорошо. Мне нравится, что вы рано встали, – еще нет и пяти часов.
Если меня удивил вид берегов, то не менее удивил и вид лодочника, особенно теперь, когда я смотрел на него с ясной головой и ясными глазами.
Это был красивый молодой человек с особенно приятным и приветливым выражением глаз; выражением, совершенно новым для меня тогда, хотя я потом скоро к нему привык. Волосы у него были темные, на лице – золотистый загар. Он был хорошо сложен, силен и, по-видимому, привык к физическим упражнениям. В его внешности не было ничего грубого, и он был очень опрятен. Его одежда весьма отличалась от современной и скорее годилась для картины из жизни четырнадцатого века. Костюм был простого покроя, но из добротной синей ткани и без единого пятнышка. Я увидел на юноше коричневый кожаный пояс и обратил внимание на пряжку из вороненой стали, прекрасной чеканной работы. Одним словом, предо мной был на редкость изящный и мужественный молодой джентльмен, который, как я решил, только шутки ради разыгрывал роль лодочника.
Я считал себя обязанным завести с ним разговор и потому указал ему на Сэррейский берег[22], где виден был ряд легких дощатых помостов, спускавшихся в воду. На верхнем конце каждого помоста был установлен ворот.
– На что, собственно, это нужно здесь? Если бы мы были на Тее[23], я бы сказал, что это для вытаскивания сетей с лососем. А здесь?
– Именно для этого, – ответил он улыбаясь. – Где водится лосось, там должны быть и сети, на Темзе или на Тее, не все ли равно? Конечно, они не всегда в работе. Мы не желаем есть лососину ежедневно.
Я хотел было сказать: «Да Темза ли это?» – но смолчал и обратил свои изумленные глаза на восток, чтобы снова взглянуть на мост, а затем на берега лондонской реки.
И действительно, было чему подивиться! Хотя мост по-прежнему перепоясывал реку, а по берегам ее стояли дома, но как все переменилось с прошлой ночи! Мыловаренный завод с его изрыгавшими дым трубами исчез. Исчез и машиностроительный завод. Исчез свинцово-плавильный завод. Западный ветер не доносил трескучих звуков клепки и ударов тяжелых молотов с котельного завода Торникрофта. А мост! Мне, может быть, снился такой мост, но никогда не видел я подобного, разве только на раскрашенных рисунках старинных рукописей. Даже Понте-Веккьо[24] во Флоренции не сравнился бы с ним. Он состоял из мощных каменных арок, столь же изящных, как и прочных, и достаточно высоких, чтобы свободно пропускать под собой обычные речные суда. Вдоль перил тянулись причудливые и нарядные маленькие павильоны и киоски, украшенные цветными и позолоченными флюгерами и шпилями. Камень арок уже немного выветрился, но на нем не было никаких признаков жирной сажи, которую я привык видеть на всех постройках Лондона старше одного года. Одним словом, мост показался мне чудом!
Лодочник заметил мой растерянный, недоумевающий взгляд и, как бы отвечая на мои мысли, сказал:
– Да, это отличный мост! Даже мосты верховья, которые гораздо меньше, не превосходят его по легкости, а мосты низовья – по величественности.
– Сколько же лет этому мосту? – машинально спросил я.
– Он не очень стар, – ответил лодочник, – его построили или по крайней мере открыли в две тысячи третьем году. До тех пор здесь стоял простой деревянный.
Услышав эту дату, я онемел, словно кто-то повернул ключ в замке, подвешенном к моим губам. Я понял, что случилось что-то необъяснимое и если я начну говорить, то не выберусь из путаницы коварных вопросов и уклончивых ответов. Итак, я попробовал скрыть удивление и смотреть с равнодушным видом на берега, которые мог видеть до моста и немного дальше – до бывшего мыловаренного завода. По обоим берегам тянулся ряд очень красивых домов, низких, небольших, немного отодвинутых от реки. В большинстве они были построены из кирпича и крыты черепицей. Дома прежде всего казались уютными и как будто жили, участвуя, если можно так выразиться, в жизни своих обитателей. Перед ними тянулись сады, спускавшиеся к самой воде. Пышные цветы посылали бурлящей реке волны упоительного летнего благоухания. За домами высились огромные деревья, по большей части – платаны. Глядя по течению реки, я увидел в направлении Пэтни изгиб ее, похожий на озеро с лесистыми берегами, – так густы были там деревья.
– Хорошо, что не застроили Барн Элме! – сказал я как бы про себя и тотчас же покраснел за свою глупость, когда слова уже сорвались с языка.
Мой спутник взглянул на меня с усмешкой, значение которой, мне казалось, я понял. Чтобы скрыть смущение, я проговорил:
– Пожалуйста, высадите меня на берег: мне пора завтракать.
Молодой человек кивнул мне, сильным взмахом весел повернул лодку, и через минуту мы уже были у пристани. Он выпрыгнул из лодки, и я последовал за ним. Меня не удивило, что он как будто ждал неизбежного маленького диалога, который следует за оказанием услуги согражданину.
– Сколько? – спросил я, сунув руку в жилетный карман и испытывая при этом чувство большой неловкости от того, что, может быть, предлагаю деньги не простому лодочнику, а джентльмену.
Он посмотрел на меня в недоумении.
– Сколько? – повторил он. – Я не совсем понимаю, о чем вы спрашиваете? Вы говорите о приливе? Если так, то вода скоро пойдет на убыль.
Я покраснел и произнес запинаясь:
– Пожалуйста, не поймите меня превратно, если я спрошу вас, отнюдь не желая вас обидеть, сколько я вам должен? Я, видите ли, иностранец и не знаю ваших обычаев, а также денег.
С этими словами я вынул из кармана пригоршню монет, как это делают иностранцы в чужой стране, и обнаружил, что серебро окислилось и цветом напоминало закопченную железную печку.
У лодочника все еще был удивленный вид, но он нисколько не обиделся и посмотрел на монеты не без любопытства.
«В конце концов, он все-таки лодочник, – подумал я, – и размышляет, сколько с меня можно взять. Он такой славный малый, что мне не жаль немного переплатить ему. А кстати, почему бы мне не нанять его на день или на два в проводники, раз он такой смышленый?»
– Мне кажется, я понял, что вы хотите сказать, – задумчиво проговорил мой новый приятель. – Вы считаете, что я оказал вам услугу, и вам хочется дать мне за это нечто, что я в свою очередь дал бы товарищу, если бы он сделал что-нибудь для меня. Я слышал о таких вещах, но простите меня, если я скажу, что это представляется нам очень сложным и неудобным обычаем, который нам чужд. Видите ли, перевозить людей и катать их по реке – это мое прямое дело, которое я исполняю решительно для всех, и брать за это подарки было бы очень странно. Кроме того, если один человек подарит мне что-нибудь, потом другой, третий и так далее, я, право, – не сочтите это за грубость – не буду знать, куда мне девать все эти доказательства дружбы.
И он рассмеялся так громко и весело, словно мысль о плате за труд была просто смешной шуткой. Признаюсь, я начал опасаться, что человек этот – сумасшедший, несмотря на свой вполне нормальный вид. И я был в душе рад, что хорошо плаваю, так как мы оба стояли близко к глубокому месту с быстрым течением. Однако он продолжал вовсе не как сумасшедший:
– Что касается ваших монет, они любопытны, но не очень стары: кажется, все они времен королевы Виктории. Отдайте их в какой-нибудь более бедный музей. В нашем музее довольно таких монет, не считая значительного числа более ранних. Многие из них очень красивы. Что же касается монет девятнадцатого века, то они удивительно безобразны. У нас есть монета Эдуарда Третьего: король плывет на корабле, а кругом по борту маленькие леопарды и лилии очень тонкой работы! Надо вам сказать, – прибавил он с оттенком гордости, – я увлекаюсь работой по золоту и другим драгоценным металлам: эта пряжка – одна из моих первых работ.
Боюсь, что я взглянул на него с некоторой робостью, все еще сомневаясь в его здравом уме.
– Я вижу, что надоел вам, и прошу меня извинить, – приветливым голосом закончил он. – По многим признакам я могу заключить, что вы чужеземец и прибыли из страны, очень не похожей на Англию. Ясно, что не следует утомлять вас сразу всякими сведениями о нашей стране, лучше будет, если вы станете воспринимать их мало-помалу. Я сочту за большую любезность, если вы позволите мне служить вам проводником по нашему, новому для вас, миру, потому что я первый, на кого вы здесь натолкнулись. Но, конечно, это будет просто снисхождением с вашей стороны, так как всякий другой мог бы быть вашим проводником, и даже гораздо лучшим, чем я.
В нем действительно не было ни малейшего признака пребывания в «желтом доме». Кроме того, подумал я, если окажется, что он все-таки сумасшедший, я сумею легко отделаться от него. Поэтому я сказал:
– Ваше предложение весьма любезно, но мне трудно принять его, разве что вы… – я хотел сказать: позволите мне платить вам, как подобает, но, опасаясь снова пробудить в нем сумасшедшего, я изменил начатую фразу: – Я боюсь оторвать вас от вашей работы или развлечений.
– Об этом не беспокойтесь, – сказал он. – Это даже позволит мне оказать услугу одному из моих друзей, который хотел бы заняться моим делом. Он ткач из Йоркшира и переутомлен своим ремеслом и математикой. То и другое, как вы понимаете, работа в закрытом помещении. А так как мы с ним большие друзья, он обратился ко мне, чтобы я помог ему найти работу на свежем воздухе. Если вы считаете, что я вам гожусь, пожалуйста, возьмите меня в проводники. Правда, – добавил он, – я обещал друзьям, живущим выше по Темзе, приехать к ним на уборку сена, но до этого времени еще целая неделя, а кроме того, вы можете поехать туда вместе со мной. Вы узнаете очень милых людей и сможете сделать заметки о жизни в Оксфордшире. Вы ничего лучшего не придумаете, если хотите ознакомиться с нашей страной.