Все черные похожи на королей(1) …
Псэбыдэ – так пишется имя нашего героя на адыгском языке – переводится как Живучий, Крепкий Духом.
Главный герой этой повести – мужчина, но смыслы и собственно слово «псэбыдэ» не имеют рода и могут быть отнесены к женщине в равной степени, что и к мужчине. Особенно, если это такая женщина как моя соплеменница Мадина Хакуашева. Посвящаю эту повесть ей.
С памятью о родине наших предков Черкесии, тысячелетия существовавшей на берегах Черного моря.
С 1864 года страну рыцарей перестали отмечать на географических картах, но Черкесия живет в сердцах своих потомков.
Своим творчеством хочу пробудить интерес к истории и культуре черкесов, которые называют себя адыгами.
Пользуясь правом автора, ввожу новый символ единства нашего народа-изгнанника – звезду с шестнадцатью лучами. Этот символ встречается в иллюстрациях.
Он же есть и на втором, новом флаге адыгов.
Новый флаг адыгов, черкесов, пока не известен широкой публике, но поскольку он нарисовался сам – и это отдельная история, – сам и найдет дорогу к их сердцам…
Пишу о серьезных вещах, потому эта повесть цикла теряет приставку «сказка».
Однако некоторые могут считать ее сказочной. Это потому, что «некоторые» сомневаются в возможности перемещаться во времени, доставать из воздуха монеты и крупные купюры, исцеляться силой собственной мысли и спасать любовью.
Есть даже такие, кто сомневается, что когда-то на земле жили нарты, предки современных черкесов. Что ж, я тоже сомневалась. Пока нарты не явились ко мне сами.
Я лежали на поле брани смертельно раненая и прощалась с жизнью, когда могучие, бессмертные, живее всех живых, появились вдруг нарты.
– Ничего не бойся, – сказали они, – ты не одна. Отныне мы всегда будем с тобой…
С нашей первой встречи прошли годы. Нарты навещают меня и теперь. С вечера они рассказывают о своем житие-бытие, а на рассвете возвращаются в Южное Княжество, что находится на одном острове с Северным Королевством и омывается Бесконечным океаном…
С тех пор, как дракон Макс разодрал Туркужин на части и улетел на историческую родину, планету Марс, прошло столько времени, что даже мы теряемся в датировке.
Однако топонимическая память о Туркужине осталась. В Черномории, например, есть два селения: Верхний и Нижний Туркужин. Селения извиваются длинной лентой, одно за другим, потому их часто называют просто – Туркужин. Последуем и мы этому примеру.
Нужно, наверно, упомянуть, что название Туркужин носит и река, по берегам которой, в небольшой долине, раскинулось то селение. Бурные воды Туркужина, пополняемые с ранней весны до осени талыми водами ледников и дождевой водой, к зиме останавливают свой бег и замерзают.
На несколько месяцев поверхность реки превращается в каток и в селение приходит радость. Возможность покататься на коньках для детворы -настоящий праздник, которых, как известно, у сельских детей меньше будней.
В те времена, о которых мы повествуем, особенно доставалось детям в летнюю пору: малышу семь лет, а он уже в поле или в саду, на пастбище или в хлеву вместе со старшими – работает.
Учились же только те малолетки, кому хватало упорства, то есть, единицы. Все потому, что мало, кто из родителей был озабочен учебой своих детей. Собственно, никого из таких «озабоченных» лично мы не встречали.
Иногда учителя, видя, что чей-то ребенок совсем забросил учебники, делали замечание родителям. Тогда туркужинец, скорее стыдясь учителя, чем радея за будущее сына или дочери, подгонял своего отпрыска словами:
– Неудобно перед… – тут родитель называл имя учителя, конечно без традиционного для русских отчества, и добавлял, – сделай, что он просит.
Спорить с таким укладом жизни не представлялось возможным. Кто не работает, тот не ест – закон социалистической действительности наших крестьян, практически, не имел исключений не по причине национальной глупости или жадности, но по причине скудости условий существования.
Однако мы не намерены углубляться в соцреализм крестьянского быта соплеменников. Наша цель иная – на конкретном примере показать силу предопределения. Время от времени эта сила подвергается сомнению, а потому требует, так же, время от времени, своего подтверждения.
То обстоятельство, что пример, описанный нами в повести, связан с адыгской нацией – совершенная случайность, обусловленная этнической принадлежностью и культурным кодом автора. Адыги не лучше и не хуже англичан, французов, немцев и даже украинцев или русских. В каждом народе, с каждым человеком случаются рождение и смерть, любовь и ненависть, очарования и разочарования. Даже такие истории, как с героем этой повести, Псабыдой, тоже случаются…
Итак. Следуя замыслу повествования, мы утверждаем, чтобы сохранить жизнь одного только черкеса или черкешенки, нарта или нартушки, Далекий и Близкий, Видимый и Невидимый, Всемогущий, Вечно Обновляющийся Великий Тха с легкостью творит то, что в обыденной нашей жизни считается невероятным, немыслимым, чудесным и просто сказочным.
Сомневаетесь? Не понимаете, что мы имеем ввиду?
Тогда вот вам история грозы испов и великанов Южного Княжества Псабыды, а началась она… в последней четверти двадцатого века.
В ту пору, то есть в последнюю четверть двадцатого века, его звали Али. Он родился в Туркужине, в семье всеми уважаемого чабана Мулида и матери-героини Тожан.
Всего Тожан и Мулид растили двенадцать детей. Али был первенцем. Имя ему дали в честь национального писателя и поэта.
Мулид с детства знал произведения народного писателя. Не потому, что читал их – они передавались из уст в уста, как быль, истории из жизни, рассказанные хорошим человеком – цIыхуфI, – как говорят адыги.
Мулид желал своему сыну такого же, всенародного почета и выдающейся судьбы.
Что ж, судьба у Али, действительно, получилась выдающаяся, но своя, собственная; и проявлялась она как водится, постепенно.
А в начале жизненного пути Али выделялся разве что усердием в учебе и любовью к чтению. В остальном он рос как все: пока отец находился на горных пастбищах, Али смотрел за скотиной дома, работал с матерью и младшими в саду и огороде, заботился о самых маленьких. А зимой, так же как все, он катался на коньках.
В общем, Али рос серьезным, но обычным; обычным, но опять же перспективным…
Часы в доме показывали десять утра, когда он зашел в сарай и, сев на деревянную колоду, принялся точить коньки. После утренних обязательств по усадьбе оставалось несколько часов до занятий в школе, Али хотел использовать их с толком. Старательно проводя напильником по лезвию – коньки давно были переданы по наследству младшим – Али с легким сожалением думал, что вырос из такого рода развлечений.
Шел последний, выпускной год в школе. Дальше его ждет учеба в университете, на литературном факультете.
Вдруг сквозь лязг напильника Али услышал… да, кто-то приехал…
В следующую минуту раздался немыслимо громкий вопль матери. Отшвырнув коньки, юноша выскочил во двор.
Мужчины в папахах и кепи, среди которых Али узнавал только дядю Хамида, открывали ворота. За воротами стояли милицейские «жигули» и грузовая машина с двумя большими прямоугольными деревянными ящиками в кузове…
Сначала он не понял, почему мужчины в головных уборах и почему кричит мать. Только охвативший его страх подсказывал, случилось что-то ужасное. Когда выгрузили тяжеленный ящик и дядя о́бнял его, до Али дошло, что в ящике тот самый, не раз уже приезжавший туркужинцам из «горячей точки» цинковый гроб, о котором слышал столько зловещего, но никогда не видел даже краешком глаз.
Он и представить не мог, что в их черкесском мусульманском дворе окажется «русский гроб», да еще с телом отца; и телом дяди в том, что остался в кузове, чтобы заехать в соседний двор…
Дальнейшее Али помнил урывками: сбегались родственники и соседи; мать то рвала на себе волосы, то теряла сознание; в голос плакали младшие братья и сестры, пока их не увезли к себе дальние родственники.
По Туркужину неслась страшная весть о жестоком убийстве двух чабанов – отца и дяди Али, Мулида и Халида. Их убили на высокогорных пастбищах – альпийских лугах, – где сельчане традиционно пасли скот.
Туркужинские чабаны гонят скот на пастбища в начале мая, а возвращаются в селение только на исходе поры моросящего дождя. В этом промежутке – с весны и до поздней осени, от зари до темна, – в поисках лучших мест для откорма обходят чабаны с отарой горы и холмы. С наступлением ночи охраняют скот, с помощниками-волкодавами отгоняя медведей, волков и лихих парней.
Мулид был старшим в бригаде из трех чабанов. Пасла же бригада отару овец…
Один из троих чабанов, оставшийся в живых потому что припозднился с отгоном баранов-самцов, рассказывал, что в тот вечер слышал лай собак, будто на кошару напали волки; сначала псы захлебывались в лае, затем он перешел в скуление и совсем затих.
– Мой волкодав забегал тогда, словно подгоняя, но я и так шел, как мог; быстрее не получалось, я же гнал отару, – рассказывал он.
Этот крепкий тридцатилетний мужчина, обнаруживший своих товарищей убитыми, поседел за одну ночь. Теперь его белые волосы служили не только предметом любопытства, но и, в каком-то смысле, его алиби.
Выживший рассказал, что, вернувшись в кошару, сразу заметил на плетне свежую баранью шкуру. Сначала он подумал: наверно, были гости и собаки лаяли на них. Но где же собаки, где все?
Чабан зашел под навес и увидел разбросанную посуду, еду и пустые «водочные» бутылки. Потом обратил внимание на пятна крови на столе и деревянных скамьях.
– Я понял, что посторонних было двое, но не понимал, что пошло не так… но я уже знал, что мои товарищи умерли… и потом уж точно понял, когда увидел кровь…
Люди все прибывали, и чабан повторял рассказ вновь и вновь, отвечая на вопросы:
– Водки у нас не было, это те с собой принесли… Нет, это точно не чабаны… да, само собой, люди у нас бывали: когда знакомые из Туркужина или из района, когда из соседних краев… по большей части, конечно, чабаны, потерявшие свой скот. Еще приезжали проверяющие из колхоза, охранники с заповедника, альпинисты-одиночки тоже бывали. Раз были ученые из высокогорного института… Водку с собой они не приносили, но баранов мы резали, если не хватало заготовленного мяса… не знаю, кто это мог быть… другие это были; чужие. Может альмасты, одичалые? Наверно, альмасты – не человек… Но если не человек, тогда почему принимали как людей, как гостей? Барана зарезали; потом и самих зарезали… как баранов…
В этом месте сиплый голос чабана становился еще тише. И хоть тоскливый свой рассказ он повторял сто первый раз, с ходу произнести следующие слова не мог, в горле пересыхало. Потому, отхлебнув калмыцкий чай, он делал паузу, доставал большой клетчатый платок и усердно отирал рот, протирал маленькие, глубоко посаженные черные глаза, прокашливался. Затем, смирившись с неизбежностью, прекращал суету и продолжал:
– Нет, не как баранов; так баранов не режут. Я их нашел в домике, а собак на пороге, здоровенных таких собак… А головы они выбросили уже дальше от кошары… их сначала, наверно, закололи, затыкали, а потом обезглавили. Или наоборот… уей, я не знаю.
В стране в ту пору шла перестройка. Надвигались сумеречные времена хаоса и неразберихи. Правоохранительная система еще работала по прежним стандартам, но убийц все равно не нашли…
Семья резко обеднела; дети голодали. Чтобы прокормить младших и не умереть с голоду самому, Али уехал в город и поселился у дяди Хамида.
Хамид с семьей жили в городе уже давно, но и они голодали – зарплату и пенсию не платили год, а на работу, изможденные, истощенные все же ходили…
У Хамида был сын, ровесник Али по имени Гали.
Али и Гали, оба крепкие парни, сначала работали грузчиками. С утра они шли на работу, выпив по большой кружке горячего калмыцкого чая с ломтем домашнего хлеба и куском кабардинского сыра, а вечером возвращались уставшие и опустошенные, с деньгами которых едва хватало на утренний хлеб и кружку того самого чая.
Работа есть, а денег нет, так дело не пойдет, решили братья, и научились лихо сбивать у запоздавших, спешащих домой горожан, модные по тем временам норковые шапки, обрывать цепочки и серьги, отнимать колечки и кошельки.
Норку парни продавали дагестанцу – он скорняжничал в соседнем доме; золото сдавали еврею – его мастерская находилась в подвале через два дома.
Кое-что из награбленного Али отвозил родным в качестве подарков. Так что вскоре беззубый рот слегка тронувшейся от горя и потому постоянно улыбающейся матери Али, Тожан, заполнился золотыми коронками. Ее улыбка от этого стала заметно шире. Старая женщина демонстрировала новые зубы даже картофельным грядкам и коровам, к которым подходила теперь, надев велюровый халат цвета бордо и новомодный турецкий кардиган.
Крученая золотая цепь на шее цеплялась при дойке за дужку алюминиевого ведра, но Тожан все равно ее не снимала. Как не снимала на ночь со скрюченных пальцев рук с заскорузлыми ладонями и въевшейся в трещины грязью подаренное сыном чье-то широкое обручальное кольцо и перстни с крупными сапфирами.
Получая новый подарок, Тожан смотрела на сына глазами, затмевавшими своим блеском золото коронок. Али поправлял седые волосы матери, выбивавшиеся из-под шелкового платка с вискозной бахромой, и жалел до боли в сердце…
– Сыт, Тожан, дауэ ущыт?(3) – спрашивал он.
Мы же задаемся другим вопросом: как Али мог содержать мать на средства, полученные бесчестным путем?
Мы спрашиваем себя не потому, что осуждаем такого рода действия, но потому, что знаем каким, патологически честным, он рос.
Кто помнит, не даст солгать – были времена, когда воровали все. Кроме Али. Он не мог взять чужого. И в десять, и в двенадцать лет мальчик – единственный в окрýге – отказывался ходить с братьями в урожайную ночь на колхозное поле за кукурузой; в пятнадцать его уже не звали – знали, что не пойдет.
Но как иначе выжить в туркужинском колхозе? И как не припасти дополнительных пару мешков подсолнечника, кукурузы или картофеля?
В городах была та же история. Со спиртзавода тащили спирт, с овощебазы овощи, бензин и запчасти из гаража, мясо с мясокомбината.
Если рабочая после смены несла домой килограмм мяса, налепив его на живот, то главный инженер вывозил баранью тушу или говяжью вырезку в багажнике персональной «волги».
С кондитерской фабрики несли конфеты, с трикотажной – пряжу. О школах и больницах вообще особый разговор.
Да, такой воровской салют на закате советской власти устроила жизнь. Уж не знаем, в какой стране живет читатель, но, если кругом воруют можно с уверенностью ожидать, что система рухнет.
Так вот, даже в этих условиях Али не воровал. Вообще! И тут мы узнаем такое…
Но это случилось после гибели отца. Али остался старшим в семье, став единственным кормильцем. Это в семнадцать-то лет, с больной матерью и одиннадцатью младшими, старшие из которых девочки…
А вообще, кто сказал, что красть плохо? А если для мамы? А если для голодающих родных? Если можно красть для голодающих, спросим мы дальше, почему нельзя тащить на развитие, на сладкую жизнь, на жизнь в роскоши? Тем более – повторимся, – если воруют все.
Похоже, правил в этой жизни не существует. Но, очевидно, есть законы, которые лучше соблюдать. Опять же, если, соблюдая законы не удается прийти к намеченной цели, то и их можно обойти, как это делают казнокрады-коррупционеры и взяточники.
С другой стороны, кроме законов – таких гибких иногда, и несовершенных, – есть же еще совесть. Именно с совестью и возникают настоящие проблемы. Мы думаем, прислушиваться к голосу совести не просто желательно, но обязательно. Не то случится нечто подобное тому, что произошло с Али, который при виде радости матери деньгам и подаркам, на раз заглушил с детства такой звонкий голос совести.
И напрасно. Не стоило ломать себя, но скинуть семью. Переложить ответственность за них на плечи богов, которые так любят испытывать нас, и, как планировал, поступить на литературный факультет. Написал бы повесть или пьесу, и уехал куда подальше; ел бы собственный хлеб, из урожая, собранного на преподавательской или писательской ниве. Жил бы себе в столице, или за границей, дожил до славы и седин, и не стал бы… кем стал.
Но Али оказался слабым, не смог убежать от родных. Не сумел следовать своей мечте. И не смог остаться честным, чистым мальчиком, каким рос.
С другой стороны, ну как не радовать больную «по-женски», несчастную, убитую горем, безупречно добрую терпеливую мать?
После гибели мужа, эта болезнь «по-женски» у Тожан обострилась. Она резко располнела, и вырос живот. Тожан зубы-то вставляла, а к врачу «по-женски» идти отказывалась. Наверно боялась, подспудно понимала, нет смысла, поздно. Или хотела, чтобы действительно стало поздно и бессмысленно.
Даже самое жестокое сердце разорвалось бы от сострадания к этой нечастной, не то, что сердце Али; обычное на самом деле сердце, сыновнее…
В тот злополучный вечер, с самого начала у Гали все шло не так. Сначала он поскользнулся и упал на пороге собственного дома. Затем, переходя дорогу чуть не попал под машину. Потом, не дождавшись Али, отнимавшего в переулке у пьяненькой девицы колечки, сорвал норковую шапку с головы какого-то бугая.
Схватив шапку, Гали рванул через живую ограду из коротко стриженных кустов, а там был протянут металлический провод. Гали, конечно, не заметил его в темноте и спешке. Он бы не заметил провод и днем; кто вообще в этом городе протягивал провод вдоль живой изгороди? Наверно, в те времена это был единственный кустарник с проводом во всей Черномории…
В общем парень споткнулся, упал и ударился головой о бордюр. Разъяренный мужчина погнался за Гали и тоже упал, споткнувшись о тот же провод. Поднявшись еще более рассерженным, он сначала пару раз пнул Гали. Затем, в ответ на тишину, нагнулся и всмотрелся в лицо вора.
– Эхе-хей, – сказал он, вытащил Гали из кустов и стал звать на помощь.
Подоспел Али. Мужчины поймали машину, и отвезли мертвое тело Гали домой…
Бугай, с которого Гали сорвал шапку, оказался уроженцем Туркужина, почти родственником. Звали его Чухой. Это был тот самый, знаменитый на всю Черноморию бывший заготовитель, а теперь цеховик Чуха. Али заметил на его шее толстую золотую цепь, специально выставленную поверх рубашки с неумело завязанным галстуком. На пухлой руке красовались массивные золотые часы с браслетом. Али так же обратил внимание на знатный перстень-печатку, золотые зубы и пальто с норковым воротником.
Чуха был немного пьян.
Он забрал шапку, дал денег родителям Гали и позвал Али к себе реализатором.
Уже через месяц после гибели Гали Али уехал с товаром в Москву. Еще через неделю Али понял, что у него украли весь товар; забрали под честное слово и смылись.
Али на родину не вернулся, стал бомжевать. И снова воровать, но уже в столице и по всей стране, по поездам и вокзалам, где и как придется. Через полгода бродяжничества, он вошел в банду и начал жить в бывшем общежитии заброшенной ткацкой фабрики под Ивановском. Жил свободно, как думалось: захотел – пришел, захочет – уйдет.
Но не тут-то было…
В тот день на железнодорожной станции у пожилой женщины случился сердечный приступ. Грузная, неподъемная тетка осталась лежать там, где свалилась – на перроне. Тут же собралась толпа зевак и сочувствующих, подоспел дежурный милиционер. В ожидании скорой помощи кто-то оказывал женщине первую помощь: старуху били по щекам, брызгали расплывшееся белое лицо водой, громко переговаривались, перекрикивая друг друга, шум толпы, электрички и привокзального информатора.
Выкрасть в такой суматохе из кучи ее баулов сумку не составило труда. Денег в ней оказалось неожиданно много. Теперь Али мог достойно – с подарками – вернуться домой к матери и отдать долг Чухе…
Тайн своих доверять и друзьям нельзя, потому что у друзей тоже есть друзья, сказал поэт(4), но Али не читал этих стихов. Наверно, потому о своем намерении уйти из банды рассказал другу Вано.
Вано – Ваня – жил в банде намного дольше Али. Он тут же сообразил, что Али не сдал улов в общак, и донес. Наказание последовало незамедлительно: били Али показательно, в назидание всем присутствовавшим – и временно отсутствовавшим – членам банды.
Главарь банды Леха, по прозвищу Плачущий Убийца, и его приятель Исма, по прозвищу Рука, усердствовали не на шутку.
Убийца и Рука служили в горячей точке. Парням уже под тридцать, оба с правительственными наградами за участие, мужество и прочее… В одном из боев Убийца потерял кисть правой руки. С тех пор однополчанин Исма стал неразлучным, закадычным другом и помощником Лехи-Убийцы. Парни так сблизились, что Исма получил в итоге прозвище – Правая Рука; сокращенно – Рука.
Главари банды из них, конечно, те еще; как и вояки. Напившись, то есть регулярно, Убийца начинал вспоминать войну: как расстреливал из автомата стоявших на молитве стариков, и вообще – зверствовал. Оправдывал это дело ужасами, что видел сам.
На войне как на войне, что тут говорить и о чем? Не о том же, как разрывало на куски, разбрасывая в стороны, идущих в атаку товарищей, как предавали офицеры, отсиживавшиеся в окопах, как голодал в горах, как ел траву и блевал, болел, как потерял руку и чуть не умер от потери крови…
Рука в эти моменты садился где-нибудь поблизости, доставал из засаленных до черноты кожаных ножен, аккуратный, с блестящим лезвием финский нож и начинал им играть, втыкая в обшарпанный дощатый пол старого общежития. А иногда брал кусок чурки и, не поднимая головы, строгал.
В конце пьяного рассказа о войне, Убийца, обычно, начинал плакать и раздавать слушателям краденое: деньги, вещи, что имел при себе. А с утра, проснувшись… о, кто не успел отдать Руке ночные дары, тот опоздал. С теми же слезами начиналось нещадное избиение и крушение всего, что попадалось под единственную руку и две не знавшие устали ноги.
Убийца был отчаянный, конченый психопат…
Али бы стерпел побои – за время бродяжничества такого насмотрелся и натерпелся. Даже оскорбления в адрес матери стерпел бы – в конце концов, это только слова. Но в тот вечер парень узнал то, что спустить нельзя, невозможно. Если такое прощать, зачем жить вообще?..
Когда «представление», проходившее в одном из цехов фабрики, подошло к концу и Али перестали бить, Вано помог ему перебраться в небольшую подсобку. Белобрысый, щуплый беженец с севера Ваня достал откуда-то свечку и осветил коморку.
Али знал, что это Ваня его сдал. Он знал так же, тот сделал это не со зла – по слабости. В ту минуту Али еще умел прощать, и он простил друга.
– Кости целые? – спросил осмелевший Ваня, поняв, что друг его не накажет. – Думал, они тебя убьют. Они знаешь какие лютые? Я пару раз видел, как Убийца и Рука ходят на дело.
Ваня приблизился к Али вплотную и стал шептать на ухо, обдавая черкеса стойким запахом плохих зубов:
– Убийца этот одной рукой колет, колет… как бес. А потом уже мертвому отрезает арбуз(5); запросто так, с какой-то еханой дури; уже мертвому, приколись. А Рука еще хреновей. Вот кто лютый: он, то держит фофана(6), как козла какого, то арбуз этот придерживает уже в самом конце. Спаси и сохрани…
Ваня быстро перекрестился несколько раз и затих.
Друзья сидели на цементном полу, среди осыпавшейся штукатурки, битого кирпича и прочего мусора; худые, в грязной подранной одежде.
Али, казалось, не слушает. Прислонившись спиной к стене, дрожащими руками он отирал с лица кровь.
Однако в какой-то момент руки перестали дрожать, парень замер, затем глубоко и шумно вздохнул, словно сдерживая рыдание. Потом как-то совсем печально сказал:
– Хорош базарить, пора спать.
Сказал и тут же лег, накрывшись с головой рваной телогрейкой…
После избиения Али только несколько парней вернулись в общежитие – остальные, пьяно поужинав, остались ночевать там же, в цеху. Одни лежали на грязных матрацах, между вкрученными в пол, проржавевшими каркасами ткацкий станков, другие – Убийца и Рука – в бывшем кабинете начальника цеха, на старом диване и кровати с продавленной сеткой.
Мы не расскажем, что именно и как делал Али той ночью. Ни до, ни после восемнадцати лет никому не желаем ни видеть, ни знать, ни тем более участвовать в таком…