Лизе, совершенно отсутствующая, проснулась в слабом синем ночном свете от того, что Грета приподнялась с прямой спиной в своей кровати, как в саркофаге; сухие горящие глаза пристально смотрели на Лизе.
– Я боюсь сойти с ума, – произнесла она.
– Для этого у тебя нет никаких причин. – Лизе успокоила ее. – Просто слабые нервы.
Охваченная жизнерадостностью и физическим благополучием, она проскользнула под кожу Грете и умелой рукой отправила замысловатые откровенные мысли обратно на дно ее кристально-чистого внутреннего мира. Крепкое и красивое тело Греты осторожно опустилось и откинулось на подушку, и голосом обыкновенной домохозяйки она произнесла:
– Лизе, включи свет, выкурим по одной.
Тем самым она помогала Лизе отсутствовать, сама об этом не подозревая. Этому ее научили многочисленные недели совместного житья. Она никогда не оставляла Лизе выбора: решала за нее, руководила и управляла любым ее движением. Сейчас она решила, что Лизе не стоит спать, а нужно покурить. Они лежали, приподнявшись на локтях, при свете ночника и приглушенно беседовали, и их совсем не смущало, что снаружи кто-то кричал. Это всего-навсего новенькая, которая пока просто не разобралась, что к чему. По правилам курить в постели запрещалось, как и зажигать свет ночью, но соблюдение этого предписания никого особо не интересовало. Напротив, если долгое время проявлять признаки ненормального поведения, вас исключат из закрытого отделения для душевнобольных женщин. Каждый согласится со мной, что кричать посреди ночи, бегать голышом по длинному коридору или, что хуже всего, бить цветочные горшки, которыми кухарка фру Водсков, истинная управляющая отделения, украшала узкие подоконники, – всё это ненормально. Такой дерзости не было никаких извинений даже для новеньких, и главному врачу во время его поспешных еженедельных визитов больше не приходило в голову искать оправдания в защиту провинившейся. И в те немногие разы, когда он всё-таки пытался это сделать, фру Водсков всё равно превращала жизнь самонадеянных пациенток в ад, еще худший, чем снаружи, о котором ты, мой любимый, знаешь не понаслышке. Тем болванам, что до сих пор верят, будто миром руководит разум, могло бы, естественно, показаться, что здесь выписывают больных и держат здоровых, но Лизе и Грета вложили всю свою хрупкую безопасность в это кроткое, установленное законом безумие, что и было их самым ярым желанием, – остаться здесь.
– Завтра придет главврач, – сказала Грета, – черт бы его побрал!
– Нам ничего не будет. Я отработала две смены на кухне, а ты помогала садовнику.
Работа в саду свидетельствовала о высоком доверии, этой должности желали все, за исключением тех, кто мечтал выписаться, а таких было немного.
– Завтра явится Курт Третий, – со смехом произнесла Лизе.
– Тебе придется взять его на себя, – серьезно заявила Грета. – Ты больше не можешь продолжать отказываться от них всех. – Последний, кажется, пролежал в рассоле полгода.
От одного только воспоминания о нем Грета залилась смехом. Это был невысокий, полный и лысый банковский служащий, который намеревался продать летний дом Лизе, на выручку купить облигации, а драгоценного мальчика отправить в школу-интернат. Внизу, в ресторане «Сковли», он, как и первый кандидат, угощал кофе и бутербродом с сыром, по-отцовски объясняя Лизе, что не стоит забивать свой маленький мозг всякой ерундой, касающейся денег. Он обо всем позаботится, пока она будет лежать и поправляться. У него отвисла челюсть, когда он узнал, что Лизе передала ведение своих хлопотных денежных дел социальному работнику и ей больше не приходилось забивать свой маленький мозг ничем другим, кроме сотни крон, выделяемых в неделю на карманные расходы.
Объявление было делом рук Греты. Когда выпадало несчастье потерять мужа, несомненно требовалось найти нового и предъявить ему требования, не скрывая собственных преимуществ. Лизе, вероятно, перечислила их все и лишь помогла Грете с написанием трудного слова «литература». Длинное и заметное объявление, разумеется, служило только предлогом, чтобы заполучить Курта Растерянного, который просочился бы сквозь потолок в комнату Вильхельма, – так переговорщики и разрушители были лишь предлогом и сами по себе не представляли никакого интереса. Так вы и я – лишь предлог для роковых взаимодействий между совершенно незнакомыми нам людьми, с которыми мы, возможно, никогда не встретимся. Только Богу известны взаимосвязи, и ему приходиться потакать разного рода веселым или злым прихотям, чтобы не умереть со скуки на своем высоком небе.
Грета, затушив сигарету, отправила неодобрительный взгляд Ван Гогу с отрезанным ухом на стене (или, точнее, совсем без уха).
– Этот – единственный из всех, – задумчиво произнесла она, – кто ни словом не обмолвится о походах на природу.
Мы на мгновение покинем Лизе и Грету: у них всё хорошо, и они ни в ком не нуждаются. Пока они мило и весело болтают о неистовой склонности кандидатов в мужья к путешествиям на природе, мы позволим ночи за окном замереть – пусть она хотя бы разок вздремнет, а утро наступит пораньше. Где-то лежала Милле и разглядывала матовыми глазами-изюминками моего бедного Вильхельма, в котором ей еще не удалось убить воспоминания о нашей с ним сырой, жестоко-яростной и нежной жизни. Но она запаслась терпением. Ей потребовалось два года, чтобы перетащить его из одной постели в другую, теперь же торопиться некуда. Он болен, напуган и беспомощен, но она поставит его на ноги, поскольку, в отличие от маковых барышень, верит: то, что она называет любовью, может творить чудеса. Для начала она потерла ему спину (мой Вильхельм, ведь он принимал ванну лишь на праздник Богоявления), одела в чистую пижаму и уговорила съесть миску супа. Всё вместе это очень разумно и одновременно очень нелепо. И вдруг Милле вся затрепетала, как маленькая хилая птаха. Это чисто физическая усталость. Она пахала как лошадь, чтобы спасти этого редкого и ценного человека от отношений, которые едва не убили его. Несколько месяцев она наблюдала, как он пичкал себя виски и снотворным, которые ей приходилось заказывать по телефону: она ни на секунду не могла оставить его одного. Милле не перебивая слушала его ненавистные и горькие жалобы о брошенной им женщине, как ей казалось, незнакомой, хотя однажды она потерла ей спину. Милле потерла спину и нашему бесприютному мальчику, пока его дорогое лицо не начало расходиться по швам так, что она могла заталкивать в смеющиеся трещины витаминные пилюли и здоровую еду.
Время от времени она слышала сладкие пожелания спокойной ночи, предназначенные другой, и смирилась с тем, что он называет ее чужим именем в те мгновенья коротких отчаянных объятий, которыми было просто невозможно насладиться. Злая Милле устала. Ее злоба заключалась лишь в том, что она не могла смотреть на несчастных людей без того, чтобы не попытаться осчастливить их. И несчастные тянулись к ней, словно обезображенные и умирающие к святому источнику. Они обступали ее, как ядовитые грибы, скорее красивые, чем опасные, если их просто оставить расти в покое. Но Милле не могла оставить в покое темные и непроницаемые умы. Ей нужно было снять гниль с дерева, хотя именно эта гниль и держала его. Ее неутомимость внушала страх и подводила ее только перед лицом полного изнеможения. На мгновение тонкий червячок сомнения закрадывался в ее сердце при виде бледного лица Вильхельма, испещренного каплями пота.
И ее мы тоже оставим спать, пока ночь по моей команде затаила дыхание. Порочная и невинная Милле, чья настоящая сила состояла в отсутствии таланта, растянулась всем своим здоровым правильным крестьянским телом с теплыми и мягкими сосками, опустила тяжелые веки, чуть голубоватые из-за темных зрачков под ними. Просто невозможно не любить Милле хотя бы немного, но не больше, чем эту гнусную фру Томсен, Курта, Грету и Лизе Отсутствующую, потому что я присутствую во всех них – присматриваю за ними, пока ночь дремлет.
Но пора будить Курта, если он хочет успеть на поезд в Роскильде в одежде покойного, которую фру Томсен уже извлекла скрюченными руками из укромных тайников.
Они приближались к пивной, каждый со своей стороны, эти два человека, ставшие друг для друга единственной возможностью. Смех ночи разлетался позади Лизе, и хотя Грета и завязала ей грубую зюйдвестку шнурком под самым подбородком, холодный дождь всё равно впивался в лицо жесткими острыми когтями, проходящими сквозь слой коричневых румян – ими Грета пыталась смягчить двадцатилетнюю разницу в возрасте. Несколько прядей свежевымытых волос вырвались из прически чайной дамы[2]. Ее перед зеркалом в ванной Грета сооружала несколько часов при помощи медсестры из отделения, которая, может, что-то и понимала в психических заболеваниях, но совершенно не разбиралась, как должна выглядеть женщина на таком странном рандеву. Словно куропатка, волочащая за собой сломанное крыло, Лизе сделала несколько последних шагов по мокрой грунтовой дорожке – неловко и вприпрыжку, серые глаза под ресницами с толстым слоем туши не отрывались от соломенной крыши пивного заведения. Страх, что Грету выпишут во время ее отлучки – хотя только Лизе разрешили покинуть палату до прихода главврача, – был единственным в мире и отгонял всякие мысли об ожидавшем ее юноше. Так и Курту Охотнику страх никогда больше не увидеть фру Томсен мешал получить хоть какое-то впечатление о Лизе, когда она расположилась напротив него с улыбкой на накрашенных губах – они дрожали, словно у ребенка, готового расплакаться.
– Я с нетерпением ждала встречи с вами, – набравшись храбрости, сказала Лизе. Перед собой она видела лишь мокрую тряпичную куклу, которая вот-вот разойдется по швам.
– Я тоже, – солгал Курт тем обходительным тоном, пользоваться которым его научили люди, когда-то возлагавшие на него большие надежды и потратившие на него много времени. Его молодое, бледное лицо возвышалось над слишком большим воротничком херре Томсена, что делало юношу похожим на клоуна, чье трагическое выражение должно было усилить комический эффект. Официантка с веселым любопытством долго рассматривала причудливого гостя, но не смогла подавить радостное хихиканье, когда до нее дошло, что это один из мужчин Лизе. Пока та принимала заказ, Курт сидел с нахмуренным видом: он не выносил, чтобы в его окружении царило веселье хоть в каком-то проявлении.
– Кофе и сыр, как обычно?
– Да, спасибо, – ответила Лизе, не повернув головы. Она нервно скользила по скатерти холодной рукой, ногти были покрыты розовым перламутровым лаком Греты. Интересно, помнит ли Грета ее наставление? «Если вызовут к врачу, просто скажи, что у тебя всё еще бывают навязчивые идеи».
– Разрешите помочь вам снять плащ?
Курт предпринял слабую попытку встать, но Лизе быстро его опередила и сама сняла плащ, повесив вместе с зюйдвесткой на крючок в стене. Когда она снова села, с любовью завернутая в платье чайной дамы, одолженное у Греты, обоих заняли размышления о том, что бы такое сказать, чтобы перейти к делу.
– Забавно, – сказала Лизе, – что вы живете прямо надо мной.
– Да, но, как я уже писал в письме, оставаться там я больше не могу. Фру Томсен поставила меня в совершенно безвыходное положение.
– Вы можете поселиться в комнате моего мужа, – торопливо произнесла Лиза.
– А что, если он вернется?
– Не вернется.
– А мальчик?
– Он не будет возражать.
Короткие, напоминавшие деловые переговоры фразы грубо сорвали занавес между Лизе и мерзкой действительностью. Она отчаянно пыталась схватиться за него, стягивая обеими руками ворот платья, словно опасаясь, что мужчина может разорвать на ней одежду и изнасиловать прямо здесь. Она наблюдала за дождем, и несколько нежных строк возникли у нее в сознании и слетели с губ сочными цветами:
Повсюду на улицах дождь,
И он же в сердце моем.
Я целый мир обошла,
Покоя не обретя.
Курт ее не слушал. Со свойственной нищете близорукостью он был поглощен мыслями: как остатками вшивого начального капитала, которым его снабдила фру Томсен, покрыть и счет в ресторане, и такси до станции. Обратный билет у него был. Преодолеть большое расстояние пешком представлялось ему столь же маловероятным, как и позволить женщине платить за себя в общественном месте.
– Верлен… – совершенно напрасно объясняла ему Лизе, пытаясь припомнить отрывки письма Курта, за которые уцепилась, потому что Грете они показались очаровательными. Что-то насчет прерванного юридического образования, которое, к сожалению, не оставляло ему столько времени, сколько бы он хотел посвящать литературе, а ведь именно она была его любимым предметом в гимназии. Что-то насчет неловкой ситуации – какой-то скорой перспективы. Одинокий, жаждущий любви. Лизе захотелось – несчастье сделало ее такой же близорукой, как нищета – Курта – со всем этим покончить, вернуться домой и дать Грете удовлетворительный отчет, та наверняка нетерпеливо ждала ее в комнате с оранжевым светом от гардин, вечно задернутых. Неожиданно ее снова накрыло страхом, что Грету могли выписать, пока она транжирила тут время. Накрыло так сильно, что ей необходимо было узнать об этом прямо сейчас.
– Мне нужно отлучиться и позвонить, – объяснила она и положила на стол три бумажные купюры по десять крон. – Ты пока можешь рассчитаться, – она отлично понимала его смущение, так что выбрала легкий и тактичный способ помочь ему с этим справиться. Лизе перешла на «ты»: он моложе ее и не мог предложить подобное первым.
– Грета, – произнесла она задыхаясь, – главный врач уже заходил?
– Нет, он заболел, тебе нечего опасаться. Ну как дела?
– Великолепно, – Лизе счастливо рассмеялась. – Он ужасно милый. И сделал комплимент твоему платью.
– Серьезно сделал? Значит, я не ошиблась в его письме. Не забудь в конце дать ему ключи от квартиры.
– Да, но ему нужны деньги – кажется, у него нет и пяти эре.
– Отдай ему всё, что у тебя с собой, – велела Грета, – а завтра можешь отправить чек. И спроси, умеет ли он готовить. Ты рассказывала, что фру Андерсен не особо хорошо это делает.
– Да, спрошу, – пообещала Лизе, укутанная не только в платье Греты, но и в ее безграничное доверие к молодым людям с образованием и изящным стилем письма.
C разгоряченными щеками она поспешила к столу, напоминая теперь уже не подбитую птаху, а скорее ту, кого Курт с ужасом представлял себе как знатную даму. Он слишком устал, чтобы вообразить что-либо, кроме долгого сна в нежной постели под одеялом какого-то незнакомца.
Он с рассеянной и вежливой улыбкой взял ключи и, собрав остатки внимания, выслушал заверения Лизе, что чек придет завтра же. Сам же он заверил ее, что умеет готовить, и, несмотря на облегчение – ведь ему удалось выпутаться из затруднительного положения (такое же облегчение испытывает крыса, завидев свет на другом конце узкой канализационной трубы), – его гордость была уязвлена непозволительной скоростью, с которой Лизе покидала его. Он еще с минуту сидел и разглядывал тучную официантку с ясным, ничего не выражающим взглядом куклы. У нее почему-то пропало желание смеяться. Отрывки душераздирающих песен непринужденно и сладко разлетались в ее голове, окаймленной нежной тоской, которая побудила женщину к жесту, не свойственному ее закаленной натуре: она поставила бокал пива перед бедным юношей, попавшим в сети Лизе без всякой возможности высвободиться. Курт Вежливый выпил пиво и, возможно, в знак благодарности произнес:
– Я отлично знаю Верлена.
После этого он заполз обратно в слишком просторный белый воротничок херре Томсена и заснул на заднем сиденье такси, пока Лизе Отсутствующая выбиралась сквозь дождь, как из горящего дома. Ее длинные распущенные волосы жалко свисали над угловатыми плечами, а сама она была почти без сознания, когда наконец обрушилась в любящие объятия Греты и со смехом рассказала ей то, во что Грете хотелось верить и что ей хотелось знать. У мужа Греты жесткие руки и каменное лицо, которое никогда не морщится. Он привозил сюда свою жену, когда она начинала говорить странности, и забирал, когда прекращала. У них взрослая дочь, унаследовавшая каменное лицо и все связанные с этим обязательства. Они никогда не бросят Грету, как Вильхельм бросил Лизе. Тем не менее жизнь Греты была настоящим кошмаром. Она отрешенно таращилась на свою корзину в супермаркете, роняла петли в вязанье повседневной рутины и забывала приготовить еду к шести часам – к возвращению каменных лиц с работы. Она совершенно неподвижно пялилась на маленьких детей в колясках, разглядывающих свои умилительные пальчики-колбаски ясным загадочным взглядом, пока раздраженные матери не увозили их с глаз долой. Недавно полиция обнаружила ее на заднем дворе: она стояла на коленях, прижав к себе мурлыкающего котенка, – ни имени, ни адреса не помнила. Мягкого теплого зверька просто невозможно было у нее отобрать, и Грете позволили держать его, пока за ней не заперли дверь. Котенка отняли, и протяжные крики разорвали воздух. Грета не осознавала, что громкие звуки вылетали из нее, словно злой зверь вцепился ей в глотку. Только когда крики превратились в отрывистый детский плач, ее охватил дикий и немой ужас: она сошла с ума. Она – чье существование было таким уединенным и чьи повседневные обязанности, как уверяли каменные лица, ни в коем случае не превосходили ее сил. Грета смывала остатки макияжа с изнуренного лица Лизе у раковины в углу наполненной оранжевым светом комнаты.
– Он был хорош собой? – спросила она из-за спины Лизе.
– Определенно, – ответила Лизе, уже совсем позабывшая его. Каштановые волосы Курта так низко свешивались на лоб, что казалось, будто брови их удерживают. Но она не стала делиться с Гретой таким странным наблюдением.
С беззаботной неблагодарностью, которая так идет избалованным детям, мальчик тянется за вареньем, в то время как фру Андерсен, всегда целомудренно пахнущая мылом и утюгом, осторожно очищает яйцо от скорлупы. Между ними в халате Вильхельма сидит Курт – ему хочется поскорей забраться обратно в постель, пока фру Андерсен будет проветривать и убираться после ухода мальчика в школу. Забота об этом хрупком мальчике наполняет и предопределяет всё существование фру Андерсен, ее мнение о Курте сжалось в одно короткое предложение, которым она поделилась с мужем: «Могло быть и хуже!» Она имеет в виду, что тот не подворовывает из хозяйского столового сервиза и, как ни странно, кажется, нравится мальчику. Мальчика зовут Том, и с длинными прямыми девичьими волосами на тон светлее ресниц, нежной кожей и стройной фигурой он выглядит намного моложе своих лет. Лишь слабая темная линия на его короткой верхней губе намекает на сложные времена, и окружающие задаются вопросом, растут ли у него усы или он всего-навсего забыл умыться.
Круглое, как луна, лицо принимает довольный вид, когда фру Андерсен видит, что яйцо получилось не слишком твердым и не слишком жидким. Мальчик награждает ее одной из своих беглых улыбок и сбрасывает остатки яйца коту, который привередливо расхаживает по белой скатерти и залезает чистым языком в банку с вареньем, медом или свежим маслом. Он с коричневой маской на мордочке, сиамской породы и принадлежит мальчику, у которого, к вечному недовольству фру Андерсен, на руках и ногах постоянно неглубокие царапины после диких игр с животным; во всем остальном он обычно настолько трепетно относится к своей коже, что постоянно воет, когда шампунь попадает в глаза, как бы осторожно фру Андерсен ни мыла ему волосы. Это напоминает ей о временах, когда к злой Милле перешла привилегированная должность, с самого рождения мальчика принадлежавшая фру Андерсен, – волшебное возмещение семени, которое херре Андерсену так и не удалось отправить в положенное место и в положенный срок. Ее так задело это, как она считала, хитрое и вероломное действие, что несколько вечеров подряд она развлекала своего добродушного мужа рассказами о том, насколько опасна эта женщина в отличие от предшественниц, которые, по крайней мере, держали руки подальше от невинного мальчика. «Это плохо кончится, – подытожила фру Андерсен. – Хозяйка думает о других только хорошее и даже мысли не допускает, чтобы кто-то желал ей зла».
Внутри фру Андерсен существовали две строго разделенные комнаты. В одной находились люди, которых она просто любила без надобности понимать или критиковать их странные поступки, в другой – остальная часть человечества, к которой она предъявляла столь же строгие моральные требования, как и к самой себе.
– Ты рад, что твоя мама сегодня вернется? – спросила она.
– Рад, – ответил мальчик с таким отрешенным видом, что фру Андерсен не была уверена, расслышал ли он ее слова. Он не рассказывал ей об ужасных событиях, произошедших за время ее отсутствия, а сама она не расспрашивала. Должно быть, мальчик ужасно страдал от того, что об объявлении так много писали в прессе и его бедная мать не могла защитить себя. По мнению фру Андерсен, ничего плохого в объявлении хозяйки о поисках нового мужа не было, за исключением того, что об этом прознали бессердечные журналисты.
Мальчик с прищуром посмотрел на газету – раскрытая, она лежала между ним и Куртом. Его внимание привлек заголовок, напечатанный жирным шрифтом: «Десятилетний мальчик дает показания против своего отца». Перед ним возникла картинка из учебника по истории. Относившаяся к эпохе Французской революции, она изображала маленького мальчика с руками за спиной, одетого в бархатный костюм с белым девчачьим воротничком. Целый ряд судей смотрели на него с кривыми ухмылками. «Где твой отец?» – гласила подпись. Но, хотя ему грозили страшные пытки, он продолжал повторять, что ничего не знает. То же самое Том ответил фру Андерсен – правда, она спросила всего однажды. Его отец находился во власти Милле, как и Курт, который еще недавно был во власти ведьмы сверху и теперь оказался в безопасности. Когда Том был маленьким и всё еще жил вместе с матерью в опасном и захватывающем мире фантазий, однажды это ужасное создание вцепилось в него на лестнице – он тогда возвращался из школы. Мальчик закричал от дикого ужаса, отец бросился на помощь и вырвал его из когтей. «Держите свои грязные лапы подальше от моего сына», – прокричал отец, заключив мальчика в теплые, бережные объятия. А вот Курту он рассказал – фру Андерсен заболела бы от ревности, если бы узнала, что он, такой неповторимый, рассказал этому обтрепанному человеку, для которого не было места ни в одной из комнат ее сердца, – рассказал о том славном знаменательном дне, когда Том в одиночку прогнал Милле и сделал для своей матери то, что и полагалась сделать. И всё это в тумане нереальности. Скрестив руки, как «принц с ледяным сердцем»[3] из школьного спектакля, где однажды играл главную роль, он указал ей на дверь. «И так эта сука убралась отсюда, – объяснял он Курту, – и я позвонил в службу спасения. Мама пришла в себя только в машине скорой помощи». Курт, отождествлявший себя с мальчиком – чувство, наиболее близкое к проявлению симпатии, – красноречиво восхитился этим героическим поступком, на что Том скромно ответил: «Я поступил в точности так же, как поступил бы мой отец».
В столовой, с ее высоким потолком и старомодной потрепанной элегантностью, стоял сухой, теплый и пыльный запах. Курт рассеянно смотрел на пятно на стене, похожее на вытянутую грязную слезу. Это был след от тарелки с жарки́м из баранины, которую Вильхельм когда-то в истерическом припадке швырнул в стену, и мальчик рассказывал об этом событии и подобных ему так, будто они случались исключительно чтобы позабавить и развлечь его. «Моя мама? – произнес он со свойственной ему смесью ребячества и опыта. – Конечно, она плакала и выла, но на самом деле не могла без этого обходиться».
Он не радовался возвращению матери так сильно, как представляла себе фру Андерсен. Он любил ее как всегда, но темная дрожащая грань тревожного беспокойства окаймляла это чувство. Как она могла продолжать жить без его отца?
Он протянул перед собой тонкие загорелые руки со светлым пушком, неловко и обаятельно, словно козленок, и все трое застыли в движении, как будто перед невидимой камерой, которая фиксирует снимок с мягким щелчком, заставившим дверь в комнату Вильхельма распахнуться. Гнилая вонь, напоминавшая о застоялой воде в вазе с цветами, просачивалась сквозь пол, и от злого душераздирающего смеха слегка кренилась запятнанная стена; неживой взгляд ангела с лепнины, казалось, уставился на мягкое углубление в подушке Вильхельма. Разрушение уже давно началось, переговорщикам об этом отлично известно.
– Судя по объявлению, – произнес один из них, – мужчина не вернется.
– Не вернется, и она всё для этого сделала, – подтвердила его жена.
– Вопрос лишь в том, по карману ли ей продолжать здесь жить?
– И вообще, законно ли пересдавать это жилье?
– Контракт не запрещает, иначе мы бы уже давно вышвырнули фру Томсен и ее компашку в придачу. Но меня больше интересует, что ей приносит ее писанина.
Тот же самый вопрос занимал Грету, когда она в прошлый раз в ванной мыла волосы Лизе. Но она не задала его. Этого не сделал никто, за исключением фру Водсков, которая стояла в дверном проеме, уперев руки в бока, точно ручки пузатого кувшина. Она произвела на свет четырех детей, которые обзавелись хорошими рабочими местами и приличными отношениями, и, в отличие от Греты, совсем не была впечатлена молодым человеком, появившимся в жизни Лизе. «Подлый брачный аферист», – сказала она вечером мужу, который работал санитаром и в целом не жаловал людей с тридцатью с половиной экзаменами и туманными перспективами занять какую бы то ни было должность. Обычно фру Водсков не беспокоила дальнейшая судьба пациентов, после того как они исчезали из ее поля зрения. Но Лизе – другое дело: она написала песню на конфирмацию ее младшего ребенка и этим не только обеспечила себе надежное место в сердце фру Водсков, но и навсегда освободилась от еженедельных дежурств на кухне.
– Фру Могенсен, – спросила она (здесь никто не обращался к Лизе по ее настоящей фамилии), – сколько у вас остается в месяц после уплаты налогов и аренды?
Грета бросила на нее сердитый взгляд, а Лизе – над краем раковины виднелась лишь шея, вся в мыльной пене, – ничего не расслышала. К счастью. Для защиты от мыла глаза были прикрыты тряпицей, из-под которой текли слезы. Задавшись целью подготовить Лизе к встрече с молодым возлюбленным, Грета пыталась пережить разлуку без слез, и дальнейшая жизнь подруги и мальчика казалась ей одновременно потрясающей и само собой разумеющейся, как в старом сериале. Саму же Лизе это как будто не интересовало, она едва удосужилась пробежаться по письмам Курта. Ей было достаточно того, что в комнате Вильхельма теперь появится что-то живое, и это живое, похоже, угождало ее бедному брошенному мальчику, которому, в представлении Лизе, никогда не будет больше двенадцати лет – в точности как Киму из ее детских книг. Работая над ними, она называла своего сына Кимом; храбрый и отважный, он стал героем Тома. С матерью за руку мальчик часто прогуливался по окраинам города, чтобы запомнить, как одеваются дикие и опасные люди из книжек о Киме. Днем эти люди спали, а по ночам выходили на грабеж со складными ножиками в карманах залоснившихся штанов. Бесшумно, как кошки, они сновали по узким улочкам, и утром мальчик почти боялся идти в школу, страшась обнаружить за воротами полицейского с ножом в спине. И каждый раз немного смущался, когда на улице никого не оказывалось. Главарь шайки с темными кудрями, в точности как у Курта, носил красные носки и кроссовки.
Он ненавидел женщин так же, как Курт и мальчик ненавидели старуху сверху. Возможно, именно «чудесный пятнадцатилетний сын» больше всего смущал Тома в странном объявлении, доставившем ему столько хлопот. Детство готово было вот-вот ускользнуть от него, но он влезал в него, словно в штаны, которые стали слишком тесны и не застегиваются, даже если втянуть живот. Взрослый Том никого не интересовал. Никому не нужен был такой невообразимый человек. Он знал, что его мать, сама того не осознавая, переставала любить собственных детей, как только они взрослели. Она теряла уверенность по отношению к себе, и ей достаточно было знать, что у них всё хорошо и они не слишком несчастны. У Тома были уже повзрослевшие сводные сестра и брат, настолько старше его, что им не довелось провести детство вместе. Когда мать госпитализировали (странно представить, что когда-то она тоже приходилась им матерью), они звонили или даже приходили и предлагали помощь. Немного погодя после исчезновения отца его сестра, на двенадцать лет старше Тома, которую он почти никогда не видел, отправила его в Роскильде, чтобы убедить мать поскорей продать летний домик. Сестра не хотела, чтобы отец мог потребовать свою половину – а точнее, Милле, против которой и была направлена вся злоба.
К таким практичным советам Лизе обычно прислушивалась, даже если была не в состоянии предвидеть их последствия. Она написала доверенность на продажу дома на отдалившуюся от нее дочь: та разбиралась в юридических вопросах. Когда Лизе выплатили крупную сумму денег и выдали два закладных листа – их можно было обналичить в затруднительном положении, – она чувствовала себя так, будто получила грант. Положив деньги на сберегательную книжку, она ощутила себя в полной безопасности. Но теперь, когда на счету впервые в жизни оказалось более ста тысяч крон, из налоговой пришел счет на шестьдесят шесть тысяч. Адвокат, занимавшийся продажей дома, посоветовал заплатить и радоваться, что у нее вообще есть деньги. После случившегося она снова оттолкнула от себя окружающий мир, как непослушного ребенка, которому придется подождать со своим нытьем. С той счастливой поры в Биркерёде она не знала нужды и точно понимала, что ей не справиться с бедностью и несчастьем одновременно. Мальчик, которому ни разу не отказывали в чем-либо, ссылаясь на слишком высокую цену, это тоже понимал. Он винил себя, что вернулся домой с каникул лишь потому, что не мог спокойно поспать и ночи: голос отца беспрерывно ревел и кричал, свистел проклятым ветром у него в голове, влетая в одно ухо и вылетая из другого. И мать кричала вместе с ним, кричала и плакала, и умоляла пожалеть хотя бы мальчика. И тут сердце Тома принималось колотиться так, что от этого некуда было деться и никак не получалось это остановить. И он мчался в город на мопеде, звал приятелей, заполнял ими квартиру и забывал обо всех ужасах, пока его сердце не становилось таким же, как все прочие. Он звонил домой и спрашивал у матери, там ли всё еще его отец – если да, Том не возвращался. «Приходи, он у Милле», – говорила Лизе. И говорила так спокойно, словно это была больница, где о нем позаботятся и не причинят вреда.