«Интеллектуальная история» / «Микроистория»
Томас Коэн
Любовь и смерть в Италии эпохи Возрождения
Новое литературное обозрение
Москва
2024
Thomas V. Cohen
Love and Death in Renaissance Italy
University of Chicago Press
2004
УДК 343.3/.7(091)(37)»16»
ББК 63.3(4Ита)51-36
К76
Редакторы серии «Интеллектуальная история»
Т. М. Атнашев и М. Б. Велижев
Редакторы подсерии «Микроистория»
Е. В. Акельев, М. А. Бойцов, М. Б. Велижев, О. Е. Кошелева
Научный редактор:
М. А. Бойцов
Перевод с английского В. С. Ярных
Томас Коэн
Любовь и смерть в Италии эпохи Возрождения / Томас Коэн. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Интеллектуальная история» / «Микроистория»).
В ренессансной Италии существовали суды, в которых магистраты вершили правосудие над порочными злодеями. В своей книге Томас Коэн рассказывает о шести эпизодах из итальянской жизни середины XVI века, когда эпоха Возрождения отступала под натиском католической Контрреформации: каждая из глав повествует о бытовой драме, из‐за которой внезапно меняется жизнь простых римлян. Истории о запретной любви к монахине-сироте, о братьях, которые вымогают завещание у умирающей сестры, о развратном папском прокуроре, предающемся многочисленным грехам – все они основаны на документальных свидетельствах, а их изучение базируется на тщательном анализе судебных актов, хранящихся в государственном архиве Рима. Излагая каждый эпизод своей саги с остроумием и находчивостью, Коэн в то же время демонстрирует значимость микроисторического подхода для современных академических исследований. В монографии автор ставит актуальную для сегодняшней гуманитарной науки задачу: оценить, в какой мере римское общество XVI века было регламентировано правилами традиционной культуры, определить, как ограничивалась свобода женщин, происходивших из разных сословий, и в какой степени они могли сопротивляться этим ограничениям. Томас Коэн – историк, почетный профессор Йоркского университета.
ISBN 978-5-4448-2401-6
Licensed by The University of Chicago Press, Chicago, Illinois, U.S.A.
© 2004 by The University of Chicago.
All rights reserved.
© В. Ярных, перевод с английского, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
Рим ок. 1560 года, основные достопримечательности и места, фигурирующие в историях, которые рассказаны в этой книге
Мое увлечение русским языком началось в 1960 году, когда я семнадцатилетним юношей уехал из дома и начал учебу в Университете Мичигана. К этому времени я уже неплохо освоился с латынью и самоучкой познакомился с немецким и испанским, пробуя их на терпеливых немцах и мексиканцах, когда мы путешествовали с родителями и моими двумя братьями. Русский же казался мне куда менее знакомым, его грамматика – более далекой, словарное богатство – огромным, мелодика – завораживающей. Я бросился его изучать со всей энергией. В университетском городке был лингафонный кабинет, где ты, сидя в наушниках, должен был вслух отвечать на записанные вопросы. Я отлично помню момент, когда старшекурсник, распоряжавшийся в кабинете, похлопал меня по плечу и сделал замечание, чтобы я перестал в таком азарте кричать в микрофон. Следующим летом я отправился на летнюю школу в Зеленых горах в Вермонте. Как ни странно, на занятиях я оказался только сам-шестой – так мало народу записалось. С нами работали двое преподавателей: мрачноватый, но обходительный офицер ЦРУ в отставке, поляк по рождению, и дочь последнего дореволюционного председателя Санкт-Петербургского яхт-клуба. Она преподавала русскую литературу в небольшом, но достойном колледже в Новой Англии и рекомендовалась нам (что оказалось чистой правдой) «помесью прусского фельдфебеля и курицы-наседки». Эмигрантка с непростой судьбой, она оказалась блестящим учителем. В свое время ей довелось работать переводчиком-синхронистом на Нюрнбергских процессах, а теперь их беседы со сдержанным экс-разведчиком за учительским столом, неизменно ведшиеся на русском, просто завораживали нас. В самом начале школы мы, студенты, заключили между собой договор: НИ СЛОВА ПО-АНГЛИЙСКИ! – и в течение шести недель обходились своим русским, какой уж он у нас ни был, учились, играли и немножко влюблялись. Даже когда мы ходили на танцы в соседний городок, к недоумению других танцоров на площади, жителей вермонтской глубинки, мы продолжали общаться только по-русски, вызывая постоянные вопросы у местных: кто мы такие и почему не разговариваем с ними?
В итоге я неплохо освоился с русским, но мое знание языка так и осталось далеким от совершенства и неполным, без владения его тонкостями. Очень жаль, что, несмотря даже на мои ранние штудии, мне не довелось побывать в Советском Союзе. В последующие годы мне случалось подъезжать довольно близко: я посетил Таллин, Бишкек и одинокие аулы на таджикско-афганской границе, где ледники Памира, некогда бывшие под властью русских царей, встречались с отвесными склонами Гиндукуша. Мой русский, к тому времени изрядно запущенный, был, однако, все еще полезен. Часто оказывалось, что, кроме него, не было лучшего, а то и вовсе никакого способа объясниться с приветливыми эстонцами, узбеками, киргизами и таджиками. Но возможности обогатить мой студенческий русский, погрузившись в живую среду языка, пожив среди тех, кто строит с ним свою жизнь, мне не представилось.
Поэтому я очень обрадовался нашей договоренности с профессором М. А. Бойцовым, что мы с моей ученой женой приедем в Москву, выступим там с докладами и проведем несколько семинаров. Все планы складывались как нельзя лучше: встречи, лекции, несколько перелетов, поезд из Санкт-Петербурга, проживание в гостиницах. И тут вдруг, незадолго до дня нашего вылета, разразилась пандемия, весь мир попрятался по домам, и мы оба, конечно, тоже. На следующие восемнадцать месяцев вся наша планета сжалась для нас до узкого пятачка вокруг дома, что было хорошо для прогулок и полезно для здоровья. Эти тесные границы расширялись лишь на время встреч по зуму с другими отшельниками-учеными и с разбросанными по миру друзьями и родными. Все они, разумеется, тоже сидели, схоронившись по домам. Тем прекраснее была новость от профессора Бойцова, когда он предложил мне перевести мою «Любовь и смерть». Переводчица книги Вера Ярных, специалист по средневековой Франции, оказалась живым собеседником, внимательным, бережным и, что особенно приятно, точным. Как и следует хорошему переводчику, она затребовала итальянские и латинские оригиналы использованных мною документов, чтобы лучше разобраться в моих собственных переводах.
Я и сам не чужд ремесла переводчика и числю на своем счету несколько французских и итальянских книг, открытых мною англоязычным читателям. Поэтому мне хорошо понятны трудности, с которыми должна была столкнуться Вера и которые только усугублялись моим весьма прихотливым стилем, сменами модуляций авторской речи, в избытке наполненной скрытыми аллюзиями на песни, пословицы и знаменитые литературные произведения. Мы, переводчики, научены, что не бывает единственно верного перевода; нам приходится выбирать из бесчисленных вариантов и применяться в выборе слов и фраз к привычкам и мировосприятию наших предполагаемых читателей. Нам приходится бороться с извечными несоответствиями между языками, с непередаваемостью тех или иных интонаций, с различиями в ритмике, с неизбежными расхождениями в коннотациях. Переводческое дело чертовски сложно, восхитительно, но часто также и забавно. А если автор может еще и прочитать получившийся в итоге перевод, он увидит в нем поразительное – и в своем роде весьма поучительное – отражение оригинала. Поэтому меня чрезвычайно радует появление русского отражения моего труда. Раз у меня нет сейчас легкой возможности навестить друзей и коллег в России, пусть этот перевод станет хоть какой-то заменой.
Перевод можно представить как строительство моста через пропасть, сложившуюся из‐за различий не только в языках, но и во взглядах на мир, в жизненном опыте и в том, что в социологии называют «габитусом» – едва осознаваемым модусом существования, определяющим одновременно и действие, и восприятие. Мне самому, чтобы переводить современному читателю мир итальянцев давних времен, который я изучаю, требуется подходить к этим давно ушедшим людям с открытым сознанием и сочувствием, ни на миг не упуская из виду, что люди прошлого – полноценные сложные личности со своими неповторимыми характерами.
Что до меня самого как свидетеля исторических событий, то я отлично вижу, что на протяжении четверти века (с 1990 года) пропасть между Россией и Северной Америкой сильно уменьшилась во многих отношениях. Особенно справедливо это, конечно, для науки. Когда я собирался ехать в Москву, у меня завязалась переписка с московскими профессорами, и я знакомился с присланными мне их работами. Как читатель я был поражен, насколько общим у нас здесь, в Америке, и у них в России был теперь научный словарь и выбор исследовательских вопросов и подходов. Все мы теперь читали одних и тех же теоретиков и обсуждали сходные проблемы. Однако за последние несколько лет появились тревожные признаки, что пропасть между Россией и Северной Америкой, а также большей частью Европы, может, пожалуй, вновь начать расширяться. Такая перспектива не может радовать. Итак, если перевод – это своего рода возведение моста, то в нынешних условиях эта книга может внести свой небольшой вклад в то, чтобы все мы оставались вместе. Вчитавшись в слова, произносившиеся итальянцами XVI века, мне нужно было переводить для своих читателей в США, Канаде, Великобритании и других странах, где рабочим языком является английский, не только то, что они говорили, но и то, что они чувствовали и переживали. Такой перевод, в более глубоком смысле слова, отнюдь не ограничивался языком и выражал самую суть того, чем мы, историки, стараемся заниматься. Как и любые переводчики, мы знаем, что всякое предложенное нами решение (включая все истории, составившие эту книгу) может быть поставлено под вопрос и оспорено. Любой перевод – это усилие, это попытка, это предложение. А еще это и проявление уважения к далеким людям, которых мы пытаемся понять, как бы они ни ускользали от нашего постижения. Книга, лежащая перед вами, – именно такой бережный и уважительный перевод моих собственных переводов, за что я очень благодарен.
Чем дольше созревает книга, тем больше благодарностей за нее причитается. Моя книга не появилась бы на свет без советов и поддержки друзей и коллег из Италии и из других краев. Итальянский список мог бы продолжаться бесконечно. Я позволю себе выделить Клаудио и Даниэлу Гори-Джорджи за безмерное римское гостеприимство и помощь; Паоло Гранди за приключения Паллантьери в Кастель-Болоньезе; архитектора Джорджо Тарквини, хранителя в замке Святого Ангела доктора Фьору Беллини и покойного о. Жана Коста за помощь в разгадывании тайн кретонского замка; докторов Дауру Вендителли и Даниеле Манакорду за оказанные ими добрые услуги в музее и на раскопках в Крипте Бальба / церкви Санта-Катерина. Мне также следует выразить признательность Джампьеро Брунелли за щедро предоставленные данные о военной карьере Помпео Джустини. Профессор Ирене Фози из университетов Рима и Кьети в течение двух десятилетий оставалась замечательной коллегой по работе в Риме. Я должен также поблагодарить всех сотрудников Государственного архива города Рима, и особенно Анналию Бонеллу за неизменную поддержку и безграничное терпение с «этими канадцами» (quelli canadesi), то есть с нами, двумя Коэнами с нашими нескончаемыми нуждами и вопросами. Из множества тех, кто заботливо направлял меня, я особо отмечу нескольких ученых: Ренату Аго, Элизйе и Петера ван Кесселей, Массимо Мильо, Анну Фоа, Анну Эспозито и Анджелину Аррý за ее теплоту, мудрость и за то, что с ее крыши на закате открывается поразительный вид на Рим. За пределами Италии я пользовался советами и терпением слишком многих знатоков, чтобы их можно было перечислить. Особо отмечу Джейн Бестор, Чарльза Берроуза, Рони Вайнштейна, Дэвида Джентилькоре, Кэтлин Крисчен, Лори Нуссдорфер, Джона и Мег Пинто, Зузанне Поль, Нэнси Сираиси, Билла Фаунда и Эллиота Хоровица за большую помощь, а Томаса Кюна – за столь характерную для него дотошную и суровую критику. Особый долг благодарности лежит на мне по отношению к коллегам с моего факультета, учреждения поистине тонизирующего, и членам факультетского семинара по социальной истории и антропологии Йоркского университета, которым довелось услышать многие из глав этой книги, когда они были еще набросками. Долгие годы я пользовался организационной поддержкой и финансированием Американского совета научных обществ, Национального фонда гуманитарных наук в сотрудничестве с Американской академией в Риме, Исследовательского совета по социальным и гуманитарным наукам Канады, и моего собственного факультета искусств, который предоставил мне творческий отпуск на год, чтобы закончить эту книгу. Не могу забыть и вклада моих студентов, особенно бакалавров. Особая признательность Линде Траверсо и Раффаэле Джирардо за обнаружение, транскрипцию и перевод дела Инноченции; и Деборе Хиккс и всем первокурсникам группы История 1000В (2000/01 учебный год), команде детективов в деле замка Кретоне, а особенно Дженнифер Джонсон и ее бабушке, которая из‐за возраста уже не могла спускаться по лестнице, но без всякого моего ведома по чертежам построила огромную модель кретонского замка в разрезе, чтобы мы могли ею пользоваться в аудитории. Последними я хочу поблагодарить три поколения моей семьи за их неустанный вклад в мою работу. Уилл и Джули еще подростками покинули семейное гнездо, поступили в итальянские школы (задача не из простых), погрузились в римскую жизнь и, годы спустя, критически просматривали главы по мере их написания. Ричард и Вирджиния Сторр, родители моей жены, также прочли их внимательно и сочувствующе. Элизабет, моя жена, коллега и замечательная спутница в работе и жизни в Риме, как всегда, не давала мне оторваться от твердой интеллектуальной почвы.
Трудно представить себе место, более располагающее к занятиям историей, чем Государственный архив – Archivio di Stato – в Риме. Начать с его расположения: архив, со своим читальным залом, библиотекой и длинными полками, забитыми старинными бумагами, занимает прежние здания папского университета – Сапиенцы в самом сердце Рима. В двух кварталах к западу расположена милая площадь Пьяцца Навона, полная туристов, лавок с вкусным мороженым, продавцов китчевых поделок и молодых людей, подстерегающих юную, светловолосую наивность. В двух кварталах к востоку возвышается Пантеон и есть кафе с отличной гранитой. В трех кварталах к югу находится Кампо-ди-Фьори со все еще действующим, несмотря на пятивековой возраст, рынком, где продавцы никогда не забывали держать меня в курсе о рождении внуков, а в булочной на углу, если вам удастся пробиться к прилавку, вам продадут пышный хлеб с огромными зелеными оливками.
Далее, там поразительная атмосфера. Государственный архив – место дружелюбное, непринужденное. В нем нет ничего от подчеркнутой правильности и натянутого распорядка Флоренции или величественной назойливости Ватикана. Все, начиная от директора и ученых в читальном зале до фотографов и служащих, приносящих читателям пыльные тома, улыбчивы и готовы помочь, если возникают какие-то трудности. Иностранцы, не задерживающиеся надолго, вроде нас, могут быть уверены, что при следующем визите их примут со всей мыслимой приветливостью. А исследователи – это настоящее боевое братство. Ничто не мешает при случае заглянуть через плечо коллеги, усердно склонившегося над фолиантом или ворохом беспорядочных листов, и поинтересоваться, что там написано; здесь легко завязываются знакомства, заключаются союзы. Рим столь значим для историков – занимаются ли они политикой, религией, обществом, живописью, архитектурой, скульптурой, музыкой, наукой и образованием или же урбанистикой, – что он всегда притягивает к себе великолепных ученых. За годы работы я учился там у многих, причем не в последнюю очередь у молодых итальянских исследователей, прекрасно владевших разными архивными хитростями. Перешептываться можно прямо за столом, а если нужно поговорить подольше – надо выйти в широкую галерею над двориком или устроиться в кафе, втором по счету вниз по улице, в том, где персонал дружелюбный и честный.
Старинный университет – и сам замечательный памятник архитектуры. Это разнородный комплекс, который строили при нескольких папах много десятилетий. Их гербы в невероятных количествах до сих пор соперничают между собой на стенах университета. Тем не менее с трех сторон он обманчиво единообразен – два яруса тяжеловесных аркад и линия скромных окон вокруг вытянутого в длину двора. С четвертой стороны, однако, наступает буйство прихоти и фантазии: библиотека, спрятанная слева, и поднимающаяся уступами ввысь церковь Сант-Иво, оба здания – работы Борромини, этого блестящего, загадочного гения. Из всех его построек церковь, быть может, самая эксцентричная, самая привлекательная и самая веселая. Вне всякого сомнения, ничего подобного в Риме больше нет. В плане она напоминает шестиконечную звезду. Ее стены, связанные у основания этим планом, клонясь и толкаясь по мере движения вверх, каким-то неуловимым образом приходят к согласию друг с другом, снимают противоречия и сливаются в безупречный купол. Снаружи здание увенчивает башенка на куполе, возносящаяся узким штопором или мини-зиккуратом, спираль которого закручивается к железной короне на верхушке. Церковь, служившая университетской часовней, кажется игривой, словно задуманной для развлечения ученых умников семнадцатого века. Она долго была по большей части закрыта, но теперь ее великодушно открыли для серьезных немецких туристов с их сухими путеводителями и для стаек флиртующих друг с другом старшеклассников, вполуха слушающих свою professoressa (учительницу), рассказывающую об очередном чуде Рима. Между тем сотрудники архива все еще ходят через балкон наверху церкви, чтобы быстрее попасть в свои хранилища, библиотеку и служебные кабинеты. Пару раз архивисты оказывали мне любезность, проводя этим путем для ускорения дела. В ничем не примечательном коридорчике открывается дверь, и ты проходишь, ошеломленный, через внезапно возникшую перед тобой красоту.
На протяжении последних тридцати пяти лет я при первой возможности старался вернуться в Рим, чтобы насладиться давними дружескими связями, прекрасной архитектурой, вкусной едой и архивными документами. Среди последних мои любимые – это материалы уголовного суда, которым руководил римский губернатор. Этот чиновник, как правило епископ, был могущественным человеком, обремененным многими обязанностями: одновременно папский бюрократ, судья главного уголовного суда и начальник над крупнейшими полицейскими силами. Юрисдикция его суда была настолько высока, что никакой другой трибунал не мог пересматривать его вердиктов. В его суде разбирались тяжелейшие преступления: мошенничество, изготовление фальшивой монеты, убийства, оскорбление величества и измена. В то же время ему приходилось решать и множество мелких дел, таких как драки, перебранки и нарушения указов о правилах ношения оружия или привода девок в питейные заведения. Великие и малые преступления оставили широкий след из судебных бумаг, основная часть которых, к счастью, сохранилась. Эти документы собраны в параллельные серии, каждая в хронологическом порядке и в своем переплете: отдельно идут доносы, первоначальные допросы свидетелей, отчеты хирургов о ранах на теле жертвы, реестры судебных счетов, клятвы и обещания поручителей за заключенных, наконец, приговоры. Таким образом, один судебный процесс петляет между целым набором различных подшивок; чтобы реконструировать его в целости, историк может полагаться только на свое искусство и на удачу.
Из всех этих архивных серий богаче всего по содержанию, да и лучше всех описаны processi. Проще всего было бы перевести это как «судебные дела», но все же нужны пояснения. В отношении судебной процедуры они и по форме, и по духу сильно отличаются от англо-саксонской системы, которую мы знаем наизусть по фильмам и телевизионным передачам. Губернаторский трибунал, по обыкновению, характерному для католической Европы, следовал инквизиционному процессу, корни которого восходили к античному и средневековому римскому праву. В отличие от суда присяжных, события, имевшего общественный интерес, где публика и судья выслушивали альтернативные версии и присяги свидетелей, инквизиционный процесс был закрытым и зависел от знаний и умений судебных служащих. В обязанность суда входили аккуратный сбор улик, их систематическая оценка и вынесение профессионального приговора. Соответственно, судейские чины внимательно изучали подозреваемых, тщательно записывали все их речи и подготавливали полное изложение расследования в двух экземплярах – для юристов защиты и обвинения. Доказательственная теория инквизиционного процесса ставила на первое место признание, а при его отсутствии – неоспоримое свидетельство двух надежных свидетелей. Однако раскрытию дела могли помочь и менее значительные улики; существовала целая методика, чтобы подсчитывать сравнительный вес намеков и зацепок. И в ходе processo, и в прочих действиях с допрашиваемыми суды последовательно держались процедур, разработанных для вытягивания правды из неразговорчивых свидетелей. Во главу угла ставилась секретность; в теории подозреваемые до самого конца должны были оставаться в неведении о причинах их привлечения к суду. Суд должен был изобретательно скрывать известные ему сведения, выкладывая карты лишь для того, чтобы сформулировать вопросы или подловить и ошарашить свидетеля. Поэтому свидетели давали показания в особом помещении в отсутствие подозреваемого, если только суд не решал устроить эффектную очную ставку, чтобы вытрясти из того признание. Как правило, подозреваемый или свидетель представал совершенно одиноким перед судьей и его нотарием, а иногда еще и перед обвинителем, ему не приходилось рассчитывать ни на юридический совет, ни на поддержку друзей. Главным козырем суда была пытка; высоко ценимая как повивальная бабка признания, она часто ждала подозреваемых низкого статуса или сомнительной нравственности. Таким образом, по своим характеристикам processo занимал место примерно посредине между следствием и судом (в смысле состязательного процесса). Он не увенчивался приговором, который выносили позднее, после подготовки резюме для защиты и обвинения. Однако именно предварительное слушание часто определяло судьбу подозреваемого.
У processi есть одна черта, которая делает их интереснейшим источником для историков, – это природа документов, которые их составляют. В теории судейский нотарий должен был записывать все, и записывать точно, причем не только слова, но и то, что допрашиваемый покраснел, вздохнул, передернул плечами или заплакал. Сколь бы хорошо нотарий ни владел искусством обращения с пером и бумагой, едва ли он мог в точности справиться с таким заданием. Изложение на бумаге лишено отрывистости подлинной речи с ее сбивчивостью, колебаниями и повторами. А разнообразные диалекты допрашиваемых все оказываются причесанными под унифицированный полутосканский язык, понятный и на севере, и на юге итальянского сапога. И все же нотарий старался: в его записях сохранялось многое от колорита живой речи. У свидетелей и подозреваемых очень разные, очень индивидуальные голоса; записанная за ними речь часто передает их подлинные метафоры и собственную ритмику. Похоже, что рука у писца была легкой, а ухо – чутким. Соответственно, эти судебные документы являются замечательными памятниками культуры; они позволяют увидеть, как люди мыслили и говорили; они рассказывают бесценные истории о том, как была устроена Италия XVI века. Часто в начале процесса суд велел свидетелю «рассказать, как все было, ab initio usque ad finem [от начала до конца]». После чего судья, как правило, надолго замолкал, не перебивая монолог, который мог длиться много времени и занимать много страниц протокола; свидетель же увлекался своим повествованием, в котором улавливается стилистика и обороты то ли баек, рассказывавшихся у костра, то ли историй, которыми делятся в тавернах. Бывало и так, что суд атаковал свидетеля напористыми очередями вопросов. Тогда структура и терминология ответов часто начинала воспроизводить терминологию юристов. Историки, работающие с материалами трибуналов, всегда готовы признать (и предупредить читателя), что все, сказанное в суде, идет на привязи у судебных обстоятельств, даже если поводок бывает не натянут и длинен. В той или иной мере свидетели всегда приспосабливаются в своей риторике и манере выражения к образу мыслей и языку юристов. Значит, в судебных делах не звучит vox populi – глас народа. И все же нам неплохо слышны голоса обычных людей.
Хороший процесс – это отдельный мирок; он затягивает читателя. Впрочем, не все судебные дела одинаково увлекательны. Мне приходилось читать дела об убийствах, в которых длинная вереница селян рассказывает о том, как каждый из них увидел, скажем, бедного Антонио, лежащего на земле, а мозг вытекал у него из ушей. И тут мое любопытство насыщается гораздо быстрее, чем у судейских XVI века. Но бóльшая часть дел гораздо содержательнее и запутаннее; их сюжетные линии извилисты и то и дело неожиданно сплетаются в узлы, несколько судеб свиваются и спутываются. Центром часто оказывается некое происшествие или какая-то катастрофа – преступное деяние, запустившее процесс. И это бедствие окружено фрагментами многих жизней, одни из которых связаны с ним напрямую, а другие – лишь по прихоти обстоятельств, замешавших их в события преступления. Судебный процесс состоит из двух историй, двух драм, резко отличных друг от друга. Вторая происходит в суде; первая – вовне, в самой жизни. Историк, вникая в какую-нибудь судебную историю, видит (по мере того как один за другим проходят свидетели, а судья, как неутомимый кормчий, проникает в далекие и близкие затоны их памяти), как постепенно появляется предшествовавшая ей история горя и неудач. Порой еще на середине чтения тебя осеняет. Хочется воскликнуть: «Эврика!» Но чаще целостная картина вырисовывается гораздо медленнее, особенно если процесс был долгим. Я составляю списки: имен, мест, тем. Больше всего пользы, по моему опыту, в хронологических таблицах, этих гигантских ленточных червях запросов, обвинений, заявлений и уступок, часто согласующихся, а порой решительно противоречащих друг другу. Для каждого свидетельства я помечаю говорящего, лист дела, судебные обстоятельства и дату. С одним процессом можно работать неделями и месяцами. Как бы медленно ни продвигалось дело, картина постепенно все-таки складывается.
Историк не может просто отображать правду. Для нашей науки и искусства – это банальность, но любая история неизбежно несет на себе отпечаток того, кто ее пишет: его времени, места, класса, гендера, профессионального положения, личных вкусов и пристрастий, оттенок его обычного настроения и характерного голоса. Конечно, любой исторический рассказ является всего лишь некоей интерпретацией. Это неизбежно. Подозреваю, однако, что мало какое историческое исследование может проиллюстрировать данное обстоятельство лучше, нежели работа с судебными делами. Ведь они одновременно насыщенно жизненны и удручающе неполны. Они напоминают мне те замечательные китайские картины, часто украшающие складные ширмы, на которых в мельчайших подробностях нарисованы сцены повседневной жизни: рынок, жонглеры, паланкины, дети за игрой – но при этом густые белые облака заслоняют часть изображения. Поэтому сама природа судебных дел требует от исследователя заполнения пробелов. В то же самое время историк при их чтении очень часто сталкивается лицом к лицу со жгучей болью и пламенными страстями. Бывает странно, когда читаешь эти поблекшие документы с проступающими на обратной стороне чернилами и осыпающимися краями листов, встречать такие чувства у людей, которые уже 450 лет как мертвы, и понимать, что за все эти годы никто к ним так и не прислушался. Это бывает и очень трогательно. Совсем недавно я читал одно маленькое дело, в котором некоего Федерико, старьевщика с рынка Кампо-ди-Фьори, бросили в тюрьму по подозрению в убийстве проститутки. Очевидно, что он был невиновен; надеюсь, ему удалось убедить в этом и судью. Как он рассказал перед судом, его позвали обезумевшие соседи, потому что проститутке Гортензии, с которой он дружил, кто-то нанес рану. Он прибежал сломя голову, но поздно – она была уже мертва. Дальше он продолжил:
– Я заплакал, а она лежала, распростертая на полу у изножья кровати, без одежды. На ней была только простыня, которой ее накрыли. А затем я сказал: «Моя Гортензия! Сколько раз я тебе говорил, пока еще ты была жива, не доверять ему, ведь он убьет тебя»1.
Гортензия и Федерико собирались пожениться после следующей Пасхи; она откладывала со своего заработка, чтобы, соединив эти деньги с доходом Федерико, обеспечить средства для семейной жизни. Другой любовник, ослепленный ревностью и перспективой разлуки, убил ее. Читать эту повесть о разбитой любви и несостоявшемся искуплении очень грустно и вместе с тем почему-то приятно. Она может пробудить в тебе писателя.
У дистанции, по известному выражению Ницше, есть свой пафос; люди, жившие далеко и давно, небезразличны нам, потому что благодаря им кажется, что мы можем покорять время и пространство. Если удается хорошо рассмотреть давно ушедших людей, то окажется, что они одновременно и бросают вызов смертности, и напоминают нам о конечности нашего существования. Они такие живые – но и бесповоротно мертвые в своем прошлом. А если эти люди жили на отдалении четырех с половиной веков, то они словно дразнят нас: они одновременно выглядят и такими знакомыми, и загадочно чуждыми, ибо прошлое, как я говорю своим студентам, – это поистине чужая страна. Яркий парадокс при чтении судебных дел состоит как раз в остром противоречии между близостью и чуждостью. Возьмем пару историй из этой книги: что должен был чувствовать двадцатилетний юноша, притулившись в постели рядом с кормилицей, растившей его в детстве? Как двадцатилетняя девушка взвешивала риски: либо выйти замуж за незнакомца, которого она только видела в окно, либо же провести всю жизнь запертой в монастыре? Что за сочетание коварства и страсти побудило мужа завлечь в ловушку и убить неверную жену? Мы можем себе все это вообразить, но никогда не узнаем. Наилучшее, что мы можем сделать в надежде понять как можно больше, это собирать «локальное знание». Однако, в отличие от антрополога в поле, который ест вместе с местными людьми, беседует, торгуется и обменивается с ними историями, которого кусают те же блохи, что и их, историк вынужден пробавляться локальным знанием, полученным лишь из вторых рук, из документов.