bannerbannerbanner
Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение

Том Холланд
Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение

Я утверждаю это достаточно уверенно, поскольку до недавнего времени сам признавал это весьма неохотно. Хотя в детстве мать водила меня в церковь по воскресеньям, а по вечерам я смиренно молился, мне очень рано довелось испытать то, что кажется мне теперь почти викторианским кризисом веры. Я до сих пор помню шок, который пережил, когда на занятии в воскресной школе открыл детскую Библию и обнаружил на первой странице изображение Адама и Евы рядом с брахиозавром. Как бы почтительно я ни относился к библейским историям, в одном, к моему сожалению, я был твёрдо уверен: ни один человек не мог видеть живого зауропода. То, что учитель, казалось, не придавал этой ошибке значения, возмущало и смущало меня ещё сильнее. Были ли в Эдемском саду динозавры? Учитель не знал, ему было всё равно. Тень сомнения поколебала мою уверенность в правдивости того, что учителя говорили о христианской вере.

Со временем сомнения лишь усиливались. Одержимость динозаврами – чарующими, страшными и вымершими – плавно переросла в одержимость историей древних империй. Читая Библию, я восхищался не столько народом Израиля и Иисусом, сколько их противниками: египтянами, ассирийцами, римлянами. Точно так же, хотя я продолжал смутно верить в Бога, мне стало казаться, что боги греков – Аполлон, Афина, Дионис – были более харизматичны, чем Он. Мне нравилось, что они не давали никому законов, не объявляли другие божества демонами и вообще вели заманчивую жизнь каких-нибудь рок-звёзд. Неудивительно, что к тому моменту, как я взялся читать Эдварда Гиббона, автора великой истории заката и падения Римской империи, я готов был согласиться с его интерпретацией победы христианства: что она ознаменовала начало века «суеверий и легковерия» [33]. Моё детское интуитивное восприятие христианского Бога как хмурого противника свободы и веселья подверглось рационализации. Язычество было повержено, и воцарился боженька со всевозможными приспешниками: крестоносцами, инквизиторами и пуританами в чёрных шляпах. Из мира исчезли цвет и восторг. «Галилеянин бледный, ты победил, – писал викторианский поэт Алджернон Чарльз Суинберн, вдохновившись словами, приписываемыми Юлиану Отступнику, последнему языческому императору Рима, – ты дыхнул – мир стал сер» [34]. И я инстинктивно соглашался.

Но за последние два десятилетия мои взгляды поменялись. Свои первые работы на исторические темы я посвятил двум периодам, особенно сильно будоражившим моё воображение в детстве: временам персидских вторжений в Грецию и последним десятилетиям Римской республики. За годы, которые я провёл в компании царя Леонида и Юлия Цезаря, гоплитов, погибших при Фермопилах, и легионеров, перешедших Рубикон, мои детские впечатления лишь усилились: даже подвергнутые детальному научному анализу, Спарта и Рим не потеряли обаяния сверххищников. Как и прежде, они поражали меня – подобно большой белой акуле, тигру или тираннозавру. Но даже самые восхитительные из гигантских хищников по природе своей ужасают. Чем дольше я изучал Античность, полностью в неё погружаясь, тем более чуждой она казалась мне. Я совершенно не разделял ни ценностей Леонида, народ которого практиковал особенно жестокую форму евгеники и обучал юношей убивать по ночам высокомерных «недочеловеков», ни ценностей Цезаря, который, по некоторым свидетельствам, истребил миллион галлов, а ещё миллион поработил. Меня смущали не только и не столько масштабы жестокости, сколько полное отсутствие представлений о какой-либо самоценности бедных и слабых людей. Почему же я находил это неприемлемым? Потому что в том, что касается морали и этики, я вовсе не римлянин и не спартанец. Оттого, что в подростковом возрасте моя вера в Бога ослабла, я не перестал быть христианином. Больше тысячи лет цивилизация, к которой я принадлежу по рождению, оставалась христианской. Представления, с которыми я вырос – о том, как должно быть организовано общество и какие принципы оно должно отстаивать, – не являются наследием Античности и тем более – естественным проявлением «человеческой природы», но свидетельствуют о христианском прошлом моей цивилизации. Воздействие христианства на развитие западной цивилизации оказалось столь глубоким, что мы перестали его замечать. Ведь вспоминают о тех революциях, которые так и не достигли окончательного успеха; наследие победивших воспринимается как нечто само собой разумеющееся.

Задача этой книги – исследовать волны, источником которых было то, что один христианин, живший в III в. от Рождества Христова, назвал «бездной Христа» [35]. Каким образом вера в то, что Сын единого Бога иудеев был до смерти замучен на кресте, распространилась столь широко и господствует столь долго, что мы на Западе в большинстве своём не осознаём, насколько скандальной она когда-то казалась? Что именно сделало христианство столь разрушительной силой? Как эта сила определила мировоззрение латинского христианского мира? И почему на современном Западе, где к религии зачастую относятся скептически, многие институты – со всеми их добродетелями и пороками – остаются по сути своей христианскими?

Это – лучше ведь и не скажешь – «величайшая из когда-либо рассказанных историй».

Древний мир

I. Афины

Геллеспонт, 479 г. до н. э.

В одном из самых узких мест Геллеспонта, пролива, тянущегося от Эгейского моря до Чёрного и отделяющего Европу от Азии, от европейского берега выступает мыс, прозванный Собачьим хвостом. Здесь за 480 лет до Рождества Христова люди совершили было то, что вполне могло показаться чудом, сотворённым каким-нибудь богом. Двойной понтонный мост, протянувшийся от азиатского берега до крайней точки Собачьего хвоста, соединил два континента. Конечно, смирить морские течения столь властным образом мог лишь монарх, располагавший неограниченными ресурсами. Ксеркс, персидский царь, правил крупнейшей империей из всех, что до той поры видел мир. Бесчисленные азиатские орды, населявшие земли от Эгейского моря до Гиндукуша, были подвластны ему. Отправляясь в поход, он мог собрать войско, о котором говорили, что оно до последней капли выпивало целые реки. Едва ли кто-то из видевших, как Ксеркс переходил Геллеспонт, сомневался, что вскоре весь лежащий за проливом континент покорится царю.

Но прошёл год – и от моста не осталось и следа, как и от надежд Ксеркса на завоевание Европы. Он вторгся в Грецию, захватил Афины и сжёг их; но затем удача от царя отвернулась. Поражение на суше и на море вынудило персов отступить. Сам Ксеркс возвратился в Азию. В районе Геллеспонта, где командование было поручено наместнику Артаикту, ситуация складывалась особенно тревожно. Царь понимал, что поражение в Греции сделало его уязвимым. В самом деле, в конце лета 479 г. до н. э. вверх по Геллеспонту устремилась флотилия афинских кораблей. Когда они пришвартовались у Собачьего хвоста, Артаикт сначала забаррикадировался в ближайшем укреплённом городе, а затем после длительной осады бежал в безопасное место в сопровождении сына. Под покровом ночи они вырвались из города, но далеко убежать им не удалось. Отца и сына поймали и в цепях привели обратно на Собачий хвост. Здесь, на самом краю мыса, афиняне пригвоздили Артаикта к столбу и повесили. «А сына его на глазах Артаикта побили камнями» [36]. Сам военачальник умирал гораздо дольше и мучительнее.

Каким именно образом палачи закрепили Артаикта на вертикальном столбе? В Афинах людей, признанных виновными в совершении самых отвратительных преступлений, казнили методом «апотимпанизма»: шею, запястья и локти прикрепляли к доске при помощи кандалов. Но у нас нет оснований предполагать, что для казни Артаикта использовалось именно такое пыточное орудие. В единственном дошедшем до нас описании его казни сказано, что он был прибит к столбу при помощи гвоздей (passaloi) [37]. Уложив жертву на спину, палачи должны были пронзить этими гвоздями живую плоть, а затем вбить их глубоко в дерево. Когда столб поднимали, чтобы установить вертикально, железо гвоздей стачивало и разрушало кости. Артаикт мог смотреть на то, как его сын превращался в кровавое месиво, а мог поднять взор в небеса – и увидеть кружащихся птиц, готовых выклевать ему глаза. В конце концов, смерть должна была показаться ему избавлением.

 

Превратив казнь Артаикта в долгое и душераздирающее зрелище, устроенное там, где Ксеркс впервые вступил на европейскую землю, враги царя сделали однозначное заявление. Унизить слугу Великого царя означало унизить его самого. Издавна жившие в тени Персии, греки считали Персию родиной изощрённых пыток, и у них были на то основания. Они верили, что именно персы ввели обычай публично казнить преступников на столбах или на крестах, чтобы к смертельным мукам прибавилось унижение. Наказывать тех, кто посягнул на царское достоинство, нужно было не просто мучительно, но и показательно. Лет за сорок до похода Ксеркса в Грецию его отец Дарий расправился с теми, кто оспаривал его права на престол, самым наглядным из всех возможных способов. Были воздвигнуты целые леса колов, посаженные на них люди кричали и корчились, когда дерево пронзало их внутренности. «Я отрезал ему нос, уши и язык и выколол ему один глаз. Его связанным держали у моих ворот, [и] весь народ видел его» [38]. Так хвастался Дарий, описывая в подробностях казнь особенно злостного мятежника. «Затем я посадил его на кол» [39].

И всё же не каждая жертва Великого царя умирала у всех на виду. С плохо скрываемым отвращением греки описывали один особенно отвратительный вид казни – скафизм (от греческого scaphe – лодка). Поместив жертву внутрь лодки или выдолбленного ствола, её накрывали такой же лодкой или стволом, так, что снаружи оставались только руки, стопы и голова. После этого преступника начинали насильно кормить жирной пищей. Он вынужден был лежать в собственных экскрементах и не мог отогнать жужжащих мух (чтобы привлечь их, жертву специально мазали мёдом). «В гниющих нечистотах скоро заводятся черви, которые заползают в кишки и принимаются грызть живое тело» [40]. К моменту смерти от плоти и внутренних органов жертвы почти ничего не оставалось. Существует достоверное свидетельство, что один человек, казнённый методом скафизма, мучился семнадцать дней, прежде чем испустить дух.

Жестокость этой казни, однако, отнюдь не была бессмысленной. Греки, обвинявшие Великого царя в деспотическом самодурстве, принимали за варварство его ответственное отношение к правосудию. С точки зрения персидского двора, варварами были как раз греки. Хотя Великий царь милостиво позволял подвластным народам жить по их собственным законам – разумеется, при условии, что они оставались ему покорны, – он никому не давал усомниться во вселенском характере его полномочий и обязанностей. «Говорит Дарий-царь: Милостью Аурамазды я – царь. Аурамазда дал мне царство» [41]. Величайший из богов, Мудрый господь, сотворивший небо и землю и пребывающий в кристально чистых небесах над песками и заснеженными вершинами Ирана. Его одного почитал Дарий как своего покровителя. Право судить подданных было присуждено Великому царю не смертными, но Владыкой Света. «…человека, который [был] верен мне, я вознаграждал, человека, который был вероломен, я строго наказывал. Милостью Аурамазды эти страны следовали моим законам…» [42]

Дарий не был первым, кто уподобил власть царя власти милостивого бога. Эта идея принадлежит к числу самых древних. К западу от Ирана простирались илистые поймы двух великих рек. Эту страну греки называли Месопотамией – Междуречьем. Здесь правители городов, основанных прежде, чем возник персидский народ, привыкли благодарить богов за помощь в отправлении правосудия. За тысячу лет до Дария царь по имени Хаммурапи объявил, что боги призвали его «для водворения в стране справедливости и истребления беззаконных и злых, чтобы сильный не притеснял слабого» [43]. Мысли о том, что служение царя народу заключается в обеспечении справедливости, суждена была долгая жизнь. Город, которым управлял Хаммурапи, Вавилон, считал себя столицей мира. Вавилоняне не просто выдавали желаемое за действительное. Хотя с течением веков его могущество ослабевало, величие и древность вавилонских традиций признавала, пусть и нехотя, вся Месопотамия. Даже цари Ассирии, страны к северу от Вавилона, регулярно предпринимавшей против него карательные походы вплоть до падения воинственной ассирийской державы в 612 г. до н. э., притязали на то же, на что некогда Хаммурапи. Их решения тоже окружались великолепным и устрашающим ореолом. «Слово царя, – провозглашал один из них, – столь же совершенно, как слово бога» [44].

Когда в 539 г. до н. э. персы завоевали Вавилон, как семьюдесятью годами ранее вавилоняне завоевали Ассирию, боги древней столицы не замедлили приветствовать нового властелина как своего избранника. Кир, обеспечивший своему народу величие и украсивший длинный список своих побед захватом крупнейшего в мире города, благосклонно принял их покровительство. Персидский царь похвалялся, что вступил в Вавилон в ответ на их недвусмысленный зов; что восстановил храмы; что ежедневно заботился о богослужениях. Кир, искусный военачальник и столь же искусный пропагандист, поступал так вполне осознанно. Из царя никому не известного народа он превратился в правителя пёстрой державы, размером превосходившей все существовавшие до неё; ни о чём подобном монархи Ассирии и Вавилона не могли и мечтать. Но едва ли он мог претендовать на статус владыки мира, не обратившись к наследию Месопотамии. В его обширных владениях не было другой столь же древней и прославленной традиции царской власти. «…Царь Вселенной, великий царь, могучий царь, царь Вавилона…» [45]: все эти титулы персидский завоеватель рад был принять.

И всё же в долгосрочной перспективе традиция Месопотамии не подходила для нужд наследников Кира. Вавилонцы, как ни льстил Кир их самомнению, неохотно смирились с потерей независимости.

Один из мятежников, восставших против Дария, который захватил власть в Персии спустя семнадцать лет после падения Вавилона, называл себя сыном последнего вавилонского царя. Потерпев поражение в битве, этот жалкий человек и его соратники были, как и ожидалось, посажены на кол. Дарий, однако, постарался уничтожить не только самого соперника, но и его репутацию. Монументальные надписи сообщали миру о масштабах притязаний претендента. Все должны были знать, что он был самозванцем и даже вовсе не вавилонцем, а армянином по имени Араха; он «обманывал народ» [46]. Из всех обвинений, которые мог предъявить перс врагу, это, безусловно, было самое страшное. Ложь, в которой обвиняли Араху, оскорбляла не только Дария, но и весь вселенский порядок. Персы верили, что творениям благого и премудрого господа Аурамазды угрожала тьма, которую они именовали drauga – «ложь». Сражаясь с Арахой и его приспешниками, Дарий не просто отстаивал собственные интересы. На кону стояло нечто несравненно более важное. Не истреби Дарий мерзость лжи, сияние всего доброго в мире померкло бы, отравленное её нечистотами. Восстававшие против царской власти восставали и против Мудрого господа. Они «не почитали Аурамазду» [47], а значит, выступали против мирового порядка и самой Истины. Не случайно оба эти понятия персы обозначали одним и тем же словом Arta. Объявив себя защитником Истины, Дарий подал пример всем, кому суждено было унаследовать его трон: «…ты, который будешь царём впоследствии, берегись крепко от лжи. Человека, который будет лжив, наказывай сурово…» [48]

Так его наследники и поступали. Как и Дарий, они считали себя участниками борьбы, старой как мир и охватывающей всю вселенную. В борьбе света и тени каждому приходилось выбирать, на чьей он стороне. Не было ничего, на что можно было бы закрыть глаза; самые ничтожные и незначительные существа могли оказаться слугами Лжи. Черви, питавшиеся плотью преступника, приговорённого к скафизму, демонстрировали, что и он, и они в равной степени являются служителями обмана и тьмы. По той же логике варвары, обитавшие за пределами персидской державы, там, где не соблюдались законы Великого царя, служили не богам, но демонам. Это не означало, конечно, что осуждения заслуживали все иноземцы, виноватые лишь в том, что они не родились персами и ничего не знали об Аурамазде. Такой подход сочли бы абсурдным, нарушающим все общепринятые обычаи. Взяв под свою защиту вавилонские храмы, Кир указал путь, которым осознанно следовали его наследники. Разве имел смертный, даже Великий царь, право смеяться над богами других народов? И всё же как человек, которому Аурамазда поручил защищать мир от Лжи, он обязан был очищать беспокойные чужие земли от демонов так же, как свои – от мятежников. Как Араха соблазнил вавилонцев, назвавшись сыном их покойного царя, так демоны обманывали другие народы, прикидываясь богами. И перед лицом такой опасности Великому царю ничего не оставалось, кроме как покарать их.

 

Поэтому Дарий, взирая на земли к северу от границ его державы и зная о буйном нраве их обитателей, саков (скифов), разглядел в их дикости нечто зловещее: уязвимость для соблазнителей-демонов. «…эти саки были вероломны…» [49] – и Дарий, верный слуга Аурамазды, предпринял усилия, чтобы усмирить их. Точно так же, захватив Афины, Ксеркс приказал поджечь храмы Акрополя; и лишь затем, убедившись, что они были очищены от демонов огнём, царь разрешил возобновить жертвоприношения богам города. Могущество Великого царя было ни с чем не сравнимо. Уже благодаря громадным размерам его державы у него было больше оснований верить во вселенский характер возложенной на него миссии, чем у любого из правивших прежде монархов. Он называл свою империю тем же словом (bumi), что и весь мир. Афиняне распяли слугу царя близ Геллеспонта, чтобы бросить вызов притязаниям персов на земли Европы, и тем лишь подтвердили, что сами являются слугами Лжи.

Над всей материальной мощью огромной империи Великого царя, над дворцами, казармами и путевыми столбами, выставленными вдоль пыльных дорог, сияло грандиозное, исключительное тщеславие. Царство, созданное Киром и укреплённое Дарием, было отражением небесного порядка. Сопротивляться ему значило сопротивляться самой Истине. Никогда прежде держава, жаждавшая править всем миром, не приписывала своему натиску столь ярко выраженный этический характер. Власть Великого царя простиралась до границ Востока и Запада; казалось, что она проникала даже в потусторонний мир. «Говорит Дарий-царь: пусть будет счастье и в жизни и после смерти тому, кто почитает Аурамазду» [50]. Возможно, умиравший в муках Артаикт находил утешение в этой мысли.

Вне всякого сомнения, узнав о его казни, Великий царь лишь сильнее проникся презрением к афинянам. Для царя они были кем-то вроде террористов. Истина или ложь, свет или тьма, порядок или хаос – всюду людям приходилось выбирать одно из двух.

Этот взгляд на мир был обречён на бессмертие.

Обмани меня

В Афинах, разумеется, на мир смотрели несколько иначе. В 425 г. до н. э. драматург Аристофан написал комедию, демонстрирующую, какая глубокая пропасть разделяла афинян и персов. С тех пор как Ксеркс сжёг Акрополь, прошло пятьдесят четыре года. Вершину холма, очищенную от руин, теперь украшали «вечные памятники» [51], свидетельствовавшие о расцвете возрождённого города. Склон холма у подножия Парфенона, самого большого и красивого из храмов, преобразивших облик Афин, каждую зиму заполняли граждане. Они спешили занять места в театре, чтобы посмотреть ежегодное драматическое представление [52]. От других ежегодных праздников Ленеи отличало то, что они были посвящены комедии, а Аристофан, несмотря на то что его карьера только начиналась, уже успел заявить о себе как о мастере этого жанра. Его дебют на Ленеях состоялся в 425 г. до н. э. Он поставил комедию «Ахарняне», высмеивая всё, чего бы ни коснулся, включая высокомерие персидского царя.

«У царя много ушей и много очей» [53]. Грекам претензии их извечного врага на абсолютную власть не могли не показаться в высшей степени зловещими. По слухам, в Персидской империи посланные царём соглядатаи непрерывно следили, и «…каждый всегда держал себя среди присутствующих так, как если бы все они были царскими очами и ушами». Для насмешек Аристофана это была идеальная мишень. Актёр, игравший в «Ахарнянах» роль персидского посла, выходил на сцену в маске в виде огромного глаза. Под видом послания Великого царя он зачитывал бессмысленный набор слов. Даже имя ему дали издевательски смешное – Псевдартаб: если arta по-персидски значило «истина», то pseudes по-гречески – «ложный» [54]. Шутки Аристофана всегда оказывались исключительно меткими. Самые глубокие убеждения Дария и его наследников он открыто и безжалостно поднял на смех, чтобы повеселить афинскую толпу.

Обманчивость истины: этот парадокс был хорошо знаком грекам. В горах к северо-западу от Афин в городе Дельфы располагался знаменитый оракул, но его прорицания были столь дразнящими, а его откровения столь двусмысленными и загадочными, что посылавшего их бога Аполлона прозвали Локсием – «кривым». Трудно было даже представить бога, менее похожего на Аурамазду. Узнав, что жители дальних стран интерпретируют советы своих оракулов буквально, греки-путешественники поражались: ведь пророчества Аполлона были двусмысленными по определению. В Дельфах божественное обладало исключительным правом на двусмысленность. Аполлон, бог света, которого со временем стали почитать как солнечного бога-возницу, насиловал и ослеплял смертных. Люди прославляли его целительную силу и чудесный дар музыканта – и страшились его серебряного лука и стрел, сеющих чуму. Свет, который персы считали животворной основой мира, абсолютным благом и абсолютной истиной, ассоциировался и с Аполлоном; но у греческого бога была и тёмная сторона. Как и его сестра Артемида, девственная охотница, чей лук был не менее смертоносен, Аполлон очень чувствительно относился к оскорблениям. Когда царевна Ниоба похвасталась, что сыновей и дочерей у неё гораздо больше, чем у Лето, матери Артемиды и Аполлона, у которой других детей не было, боги-близнецы страшно ей отомстили. На детей Ниобы обрушился огненный дождь золотых стрел; окровавленные тела девять дней пролежали во дворце матери, прежде чем их предали земле. Сама убитая горем царевна скрылась в горах. «Там, от богов превращённая в камень, страдает Ниоба» [55].

Как следовало вести себя смертным, чтобы ненароком не оскорбить этих гордых и капризных божеств? Просто держать язык за зубами, когда речь шла о матери небожителя, было, увы, недостаточно. Надлежало приносить богам жертвы и воздавать должное почтение. Бессмертным предназначались кости животных, заколотых перед белоснежными алтарями, покрытые сверкающим жиром и обожжённые благовонным пламенем. Подобные подношения не гарантировали милости богов; но пренебрежение ими неминуемо вызывало их гнев. И обрушиться он мог как на каждого в отдельности, так и на всех сразу. Неудивительно, что именно ритуалы жертвоприношения сплачивали общины. Мужчины и женщины, мальчики и девочки, свободные и рабы: каждому была в них уготована роль. Празднества освящались традицией и окружались тайной. Одни алтари были целиком сделаны из крови, а над другими никогда не кружили мухи. Боги были настолько ветрены, что в разных местах требовали разных подношений. В Патрах, на юге Греции, в жертву Артемиде приносили множество живых существ, от птиц до кабанов и медведей; в Бравроне, к востоку от Афин, – одежду женщин, умерших в родах; в Спарте – кровь юношей, выпоротых плетью. Конечно, когда богов было так много, а различных способов удовлетворить их требования – ещё больше, всегда сохранялся риск ненароком о чём-то запамятовать. Афинянин, которому было поручено систематизировать и зафиксировать в письменном виде все традиции города, обнаружил, к своему ужасу, очень много традиционных поводов для жертвоприношения, о которых забыли все. Для исправления этих ошибок, по его подсчётам, не хватило бы всей городской казны.

Горькая правда состояла для греков в том, что когда-то боги пребывали среди людей, но затем удалились; так золотой век стал железным. В глубокой древности даже Зевс, царь богов, восседающий на вершине Олимпа, радостно пировал вместе со смертными. Но всё чаще и чаще он скрывался от их взоров, принимая чужой облик, и спускался на землю лишь затем, чтобы кого-нибудь изнасиловать. То в виде золотого дождя, то в виде белого быка, то в обличье лебедя он атаковал одну женщину за другой; а они рожали героев. Те вырастали исключительно могучими воинами, истребляли чудовищ в горах и в болотах, доходили до края света и, в свою очередь, становились предками целых народов: «…справедливее прежних и лучше славных героев божественный род» [56]. Гибель, настигшая в конце концов род героев, была под стать его мощи: герои полегли в самой славной и страшной войне. Она длилась десять лет; когда же она закончилась и от Трои, величайшего города Азии, остались лишь дымящиеся руины, большинство победителей сами стали жертвами кораблекрушений, убийств или иных горестей. Справедливым был упрёк Зевсу: «Меж всеми богами ты самый жестокий!» [57]

Судьба Трои во все времена ужасала греков. Даже Ксеркс, дойдя до Геллеспонта, приказал показать ему место, на котором когда-то стоял этот город. Поэма «Илиада» была для греков не только напоминанием о героях, сражавшихся под Троей, но и окном в мир богов, популярным объяснением их деяний и взаимоотношений со смертными. О дате и месте рождения её автора велись бесконечные споры, но многие соглашались, что и в нём самом было что-то божественное. Некоторые доходили до того, что объявляли отцом Гомера речного бога, а матерью – морскую нимфу; но даже те, кто считали автора «Илиады» простым смертным, преклонялись перед его талантом. Его называли «самым лучшим и божественным из поэтов» [58]. Ни одна поэма не пронизана светом так, как «Илиада». Свет играет в каждой из её строк. Даже самую незначительную женщину поэт мог назвать «лилейнораменной»; даже упомянутый мимоходом мужчина становился «меднодоспешным». Царица облачалась в ослепительно сияющие одежды. Воин выходил на бой со щитом, «как ясное солнце, сияя» [59]. Красота была повсюду – но всюду она напоминала о насилии.

Гореть, словно золотое пламя, уподобляться богам силой и доблестью – так, согласно «Илиаде», должен был жить человек, стремящийся к совершенству. Предполагалось, что моральное превосходство от физического неотделимо. Из сражавшихся под Троей некрасивы были только ничтожные; такие люди порой заслуживали насмешек или тумаков, но не были противниками, достойными героев. Самой надёжной мерой величия оказывалось состязание, гордо именовавшееся «агон». Поэтому, когда бились греки и троянцы, сами боги порой спускались с небес на поле боя: не только затем, чтобы увидеть сомкнутые шеренги воинов, блеск щитов и доспехов людей, готовых убить, но и для того, чтобы самим принять участие в сражении на стороне своих любимцев, – спускались и дрожали от нетерпения, «голубицам подобные робким» [60]. По той же причине, восседая в золотых залах, боги без колебаний приносили целые города и народы в жертву своей вражде. Когда царица богов, пылая неутолимой яростью, потребовала у своего супруга отдать ей на растерзание Трою, его любимый город, Зевс отказал, и тогда Гера предложила:

 
Три для меня наипаче любезны ахейские града:
Аргос, холмистая Спарта и град многолюдный Микена.
Их истреби ты, когда для тебя ненавистными будут… [61]
 

Целью была победа, и цель эта оправдывала средства.

Дух яростной борьбы за первенство был одинаково присущ всем. В поэмах Гомера одно и то же слово – euchomai – означает и «молиться», и «хвастаться». Боги по определению благосклонно относились к агону. Редко какой храм не использовался для проведения состязаний, в которых могли принимать участие танцоры, поэты или даже ткачи. Свои небесные покровители были и у спортивных соревнований, и у конкурсов красоты. И Аристофан написал «Ахарнян», чтобы участвовать в агоне. Ленеи были праздником в честь Диониса, бога, любившего пьяные кутежи и весёлых женщин, что делало его подходящим покровителем для комедий в стиле Аристофана. Цари и вожди вроде тех, что сражались под Троей даже с богами, уже не правили в Афинах во времена знаменитого драматурга. Веком ранее в городе установилась радикально новая форма правления, предполагавшая, что власть принадлежит народу. При демократии право соревноваться на равных уже не было исключительной привилегией аристократов. Но образ жизни богов и героев в век равенства и впрямь трансформировался в нечто довольно-таки комичное. Аристофан, сам обожавший соревнования, изображал своих современников олухами, трусами и лжецами. В одной из своих комедий он осмелился даже вывести на сцену самого Диониса, переодетого рабом, который сначала обделался, испугавшись пытки, а потом подвергся бичеванию. Комедии с его участием, как в своё время и «Ахарнянам», присудили первое место.

И всё же контраст между древними песнями о богах и героях и ценностями людей, далёких от героизма, не был безобидной темой для шуток. «В жизни бессмертными нам ничего не указано точно, и неизвестен нам путь, как божеству угодить» [62]. Это упрёк, который не мог не звучать из уст больных, скорбящих или угнетённых. Непостижимые и эксцентричные боги и впрямь не удостаивали их ответов на вопросы. Они редко объясняли смертным свои поступки и никогда не пытались даровать им моральный закон. Дельфийский оракул давал советы, но не инструкции по решению этических проблем: «…бог начальствует не повелительно…» [63]. Правила, по которым жили смертные, опирались на традицию, а не на откровение. Закон зависел от обычая до такой степени, что был от него неотличим. С приходом демократии, однако, ситуация начала меняться. Право народа принимать законы стало восприниматься как основа народовластия. «Можно ли назвать что-либо иное, кроме законов, на которых прежде всего основаны благосостояние нашего государства, его демократическое устройство и свобода?» [64] Лишь народные собрания, во время которых граждане обсуждали проблемы и голосовали как равные, считались в демократических Афинах источником легитимной власти. Какой иначе смысл в свободе?

И всё же афинян кое-что беспокоило. Подчинившись законам, созданным людьми, они рисковали однажды попасть под власть тирана: что помешало бы чересчур амбициозному гражданину изменить законодательство, чтобы положить демократии конец? Неудивительно, что афинян больше устраивали законы, будто выросшие из родной для них афинской почвы, подобно оливковым деревьям на пригородных полях, корни которых цеплялись за камни. По этой причине у афинян вошло в привычку придавать законам успокаивающий налёт старины, приписывая их авторство легендарным мудрецам. Многие, однако, верили, что закон может быть чем-то несравненно более древним, точнее настолько не принадлежащим этому миру, что его создателем нельзя назвать никого. Лет за пять до первой постановки «Ахарнян» в театре Диониса ставилась другая пьеса, мощно выразившая подобный взгляд на мир [65]. Её автор Софокл, в отличие от Аристофана, не был комедиографом. В «Царе Эдипе» нет ничего шутливого. Софокл был мастером трагедии; пьесы в этом жанре основывались на древних историях о богах и героях и нередко обескураживали зрителей, но отнюдь не смешили. Падение Эдипа много раз показывали на сцене и до Софокла, но никому прежде не удавалось произвести столь мрачный эффект. Эдип был царём Фив – города, расположенного к северо-западу от Афин и афинянам ненавистного. Он убил родного отца и женился на родной матери. Брошенный ими в младенчестве и воспитанный в приёмной семье, преступления эти он совершил по неведению; но вины его это не уменьшало. Он преступил вневременные, вечные, священные законы. «Их край родной – ясный свет эфира; Олимп им отец; родил не смертного разум их» [66].

33Эдвард Гиббон. Закат и падение Римской империи. Гл. XXVIII (Т. 3). Пер. под ред. Г. Залюбовиной. Здесь и далее цит. по: Э. Гиббон. Закат и падение Римской империи. В 7 т. М.: Изд. центр «Терра», 1997.
34Алджернон Суиберн. Гимн Прозерпине. См.: Swinburne's Collected Poetical Works, 2 vols. London, William Heinemann, 1924. Vol. I, 67 73.
35Апокриф «Деяния Фомы». Деяние третье (фрагмент 31). Пер. Е. Н. Мещерской. Цит. по: Е. Н. Мещерская. Апокрифические деяния апостолов. Новозаветные апокрифы в сирийской литературе. М.: Присцельс, 1997. Следует отметить, что Е. Н. Мещерская, автор перевода «Деяний Фомы» с сирийского на русский язык, считает, что слово «бездна» появилось в тексте апокрифа в результате ошибки переписчика. – Примеч. пер.
36Геродот. История, 9. 120. Пер. Г. А. Стратановского. Цит. по: Геродот. История в девяти книгах. Л.: Наука, 1972.
37Геродот использует слово prospassaleusantes – «прибившие гвоздями». – Примеч. авт.
38Бехистунская надпись, столбец 2, 70–78. Пер. М. А. Дандамаева. Здесь и далее цит. по: Рак И. В. Мифы Древнего и раннесредневекового Ирана (зороастризм). Журнал «Нева» – «Летний сад». СПб. – М., 1998.
39Там же, 78–91. Вторая строка описывает тот же способ казни, применённый к другому мятежнику. – Примеч. авт.
40Плутарх. Артаксеркс, 16. Пер. С. П. Маркиша. Цит. по: Плутарх. Сравнительные жизнеописания в двух томах. Т. 2. М.: Наука, 1994.
41Бехистунская надпись, столбец 1, 11–12.
42Там же, 20–24.
43Законы царя Хаммурапи. Введение. Пер. И. М. Волкова. Цит. по: Культурно-исторические памятники Древнего Востока. Вып. 1. Т-во скоропеч. А. А. Левенсон. М., 1914.
44См. письмо Ашшурбанапала (Assyrian and Babylonian Letters 1221r12).
45Цилиндр Кира. Пер. М. А. Дандамаева. Цит. по: Хрестоматия по истории международных отношений. Сост. В. Д. Кузнецов. В 5 т. Т. 1. Благовещенск, изд-во БГПУ, 2013.
46Бехистунская надпись, столбец 3, 76–83.
47Там же, столбец 5, 14–17. В этом обвинял Дарий людей из страны Элам. – Примеч. авт.
48Там же, столбец 4, 36–40.
49Там же, столбец 5, 20–30.
50Там же, столбец 5, 33–36.
51Фукидид. История, 2. 41. Пер. Ф. Мищенко. Цит. по: Фукидид. История. СПб.: Наука, Ювента, 1999.
52Это место начали использовать для постановки пьес в честь праздника Ленеи лет за двадцать – тридцать до дебюта Аристофана. – Примеч. авт.
53Ксенофонт. Киропедия, 8. 2. 12. Пер. В. Г. Боруховича и Э. Д. Фролова. Цит. по: Ксенофонт. Киропедия. М.: Наука, 1976.
54По другой версии, имя Псевдартаб означает «ложная мера», но эта интерпретация не кажется правдоподобной. – Примеч. авт.
55Гомер. Илиада, 24. 617. Пер. Н. И. Гнедича. Здесь и далее цит. по: Гомер. Илиада. Л.: Наука, 1990.
56Гесиод. Труды и дни, 158–159. Пер. В. В. Вересаева. Цит. по: Эллинские поэты VIII–III вв. до н. э. Эпос. Элегия. Ямбы. Мелика. М.: Ладомир, 1999.
57Гомер. Одиссея, 24. 210. Пер. В. В. Вересаева. Цит. по: Гомер. Одиссея. М.: Государственное изд-во художественной литературы, 1953.
58Платон. Ион, 503 с. Пер. Я. М. Боровского. Цит. по: Платон. Избранные диалоги. М.: Художественная литература, 1965.
59Гомер. Илиада, 6. 510.
60Там же, 5. 778.
61Там же, 4. 51–53.
62Феогнид. Элегии, 381–382. Пер. В. В. Вересаева. Цит. по: Античная лирика (Библиотека всемирной литературы. Серия первая; т. 4). М.: Художественная литература, 1968.
63Аристотель. Евдемова этика, 1249b. Пер. Т. В. Васильевой, Т. А. Миллер, М. А. Солоповой. Цит. по: Аристотель. Евдемова этика. В восьми книгах. М.: ИФ РАН, 2005.
64Демосфен. Против Тимократа, 5. Пер. В. Г. Боруховича. Цит. по: Демосфен. Речи: В 3 т. Т. 1. M.: Памятники исторической мысли, 1994.
65Если верно предположение, что описание чумы, опустошающей Фивы в пьесе, вдохновлено чумой, вспыхнувшей в Афинах в 430 г. до н. э. Точная дата создания пьесы ни в одном источнике не упоминается.
66Софокл. Царь Эдип, 867–869. Пер. Ф. Ф. Зелинского. Цит. по: Софокл. Драмы (Литературные памятники). М.: Наука, 1990.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru