bannerbannerbanner
Жажда свободы. Этика, эстетика и эротика

Тинто Брасс
Жажда свободы. Этика, эстетика и эротика

Полная версия

Поездка на остров Сан-Серволо стала для меня источником глубочайших переживаний, но вместе с тем это место меня очаровало. Я смотрел на него, находясь еще на земле само́й «Светлейшей» Венеции. Вон он, тихий и блестящий. Одновременно такой близкий и такой далекий, похожий на мираж. Загадочный, соблазнительный, как остров, где живут сирены: тот же мрачный зов, то же вдохновение, та же тяга к необычным и трансгрессивным сексуальным практикам.

Однажды – возможно, утром – в августе я проплывал мимо острова, в лодке со мной сидела девушка. Местный пациент зна́ком попросил меня подплыть ближе, к ограде. Я греб по-венециански, скрещенными веслами, но по его просьбе замедлился.

«Юноша, – обратился он ко мне на диалекте, – по-вашему, это разве жизнь?» – затем он бросил полный желания взгляд на ножки моей спутницы. Я жестом попросил ее развести ноги. Безумец как будто погрузился в свои самые извращенные мысли и чувства, он продолжал рассеянно смотреть, пускать слюни и самоудовлетворяться. Вдруг меня словно оглушило, я почувствовал, что лодка покачнулась, но не из-за сильных волн, – это меня выбросило из реального мира. Я почувствовал возбуждение и эрекцию, жаждал предаться греху и разврату, воткнуть весло в песок на отмели и погрузиться в лоно моей подруги – сладкое и соленое, как вода в лагуне, – я стремился обрести уверенность и вернуться к реальности.

Сан-Серволо – или же искушение, неизвестность, приключение, другое, запретное, табу. Всего одна страница моей жизни, однако, когда пытаешься воспроизвести подобное словами, описание может выдаться бесконечно длинным.

2. «Я совокупляюсь, следовательно, я существую»

Начало войны совпало с переломным моментом моей жизни: переходом от детства к подростковому возрасту. Помню, однажды во время бомбежки Магеры мои родители решили укрыться в подвале нашего летнего дома в Лидо. Мать в спешке одела меня; а потом, когда мы бежали в сторону укрытия, родители оставили меня наверху одной из городских лестниц – они просто забыли обо мне. Ночная темень не предвещала ничего хорошего. На самом деле бомбежки начались только во время последних фаз войны, но именно в эти дни на Местре и Магеру обрушилось множество авиаударов, в результате которых погибли сотни мирных жителей. Я уснул, чувствуя, что страх пробирает меня до костей.

Военные годы я провел в Азоло, куда мы переехали всей семьей. Я жил в доме, где ранее обитала Элеонора Дузе. Это красно-белое здание на виа Канова, посередине которой зияет арка, точнее, древние ворота – Порта Санта-Катерина, через них в четырнадцатом веке можно было попасть в старый город-крепость. Открыв окно, я мог наслаждаться сказочным видом на величественную гору Монте-Граппа. Подоконник, на который я опирался, чтобы посмотреть наружу, служил для «Божественной» Элеоноры своего рода алтарем. На него великая актриса ставила вазу с цветами – в память о молодых людях, погибших во время Первой мировой, – а во время реставрационных работ в здании она оставила на нем отпечаток своей руки. Именно с этого ее следа, а также с мемориальной доски Дузе на фасаде дома – текст для нее написал Д’Аннунцио, – во мне зародилось любопытство, и я захотел поближе познакомиться с личностью поэта, точнее, «Пророка». О его походе на город Фьюме я задумал снять фильм, к которому написал сценарий, но так этого и не сделал; я хотел назвал его «Мне плевать!».

Мне позволялось заходить во все комнаты, кроме библиотеки, ее всегда закрывали на ключ: запрет лишь подогревал мое любопытство и распалял воображение. Когда мне наконец удалось туда попасть, передо мной открылся целый мир: там я обнаружил много «запретных» книг и многие же из них прочел; помню среди прочих французское издание «Любовника леди Чаттерлей».

Возможно, именно в эти годы и благодаря чтению, пусть и сам того не осознавая, я понял, насколько важны воображение и творческое мышление. Первые прочитанные книги, на мой взгляд, стоит расценивать как самые настоящие встречи с героями, формирующими нашу личность, – хотя они и принадлежат миру отрочества.

Без сомнения, больше всего жизнь и творчество автора пересекаются именно в произведениях эротического жанра. Знакомство с «Любовником леди Чаттерлей» стало для меня отправной точкой, первым моим достижением на пути к самопознанию: «coito ergo sum», перефразируя Декарта – «я совокупляюсь, следовательно, я существую». Картезианское сомнение справедливо и необходимо для жизни. Уверенности еще нужно добиться, и прежде всего ее нужно прожить.

Эти книги дали мне ключ к пониманию жизни: я понял, что существовать – значит не отбывать наказание, а постоянно искать свободы. В них потешались над условностями, хорошими манерами, лицемерием, фальшивым великодушием. То есть полностью переворачивали отношение к жизни, помогали осознать, что ее смысл в непосредственном проживании, ведь в нашем мире лучше пойти на риск и брать инициативу в свои руки, быть деятельным, чем стоять на месте и принимать во внимание все, что держит нас в плену стереотипов, все препятствия и капканы.

Мой отец работал заместителем городского головы в Венеции и, будучи членом фашистской организации, участвовал в так называемом «походе на Рим». Думаю, в те годы происхождение его матери вызывало вопросы, особенно после принятия расовых законов. Пока я жил с родителями, то не знал, что моя бабушка – еврейка. Никто не рассказывал об этом, и, вероятно, этот факт намеренно обходили молчанием, потому что при фашистской власти в обществе царил страх.

Как-то раз мой брат Мало спросил меня: «А ты знал, что бабушка – еврейка?»

Я догадывался, так как видел у нее дома некоторые религиозные символы. Мать не упоминала об этом, видимо, потому что боялась реакции отца. А отец молчал. Иногда мне казалось непостижимым то, как он обращается с бабушкой. Он разговаривал с ней тем же суровым тоном, который предназначался мне и моим братьям. «Он что, точно так же ведет себя с бабушкой?! – недоумевал я. – Черт побери, да это ведь его мать!»

Я не мог уяснить, почему он так делает, и меня это всегда раздражало. Аналогичным образом меня бесили некоторые типичные для него крылатые выражения, например: «В здоровом теле – здоровый дух!» – омерзительная фраза, с которой начиналось утро: он приходил будить меня с этими словами и орал мне на ухо.

То, как сильно я ненавидел отца, четко показано в фильме «Кто работает – тот пропал». В нем звучат реплики, которые в жизни мне дорого обошлись. «Я согну тебя, как подкову!» – так с угрозой кричит отец маленькому Бонифачо; эту же фразу отец часто использовал в разговорах со мной. Сейчас эти суровые высказывания вызывают у меня лишь ухмылку.

До войны я не задумывался о фашизме, я был еще слишком мал. Я начал размышлять о его сути, когда мы вернулись в город – после того, как Венецию освободили. Однажды вечером я услышал, что кто-то позвонил в дверь. Я высунулся из комнаты в коридор. Какой-то бандит требовал у матери некоторую сумму денег в обмен на то, что он ничего не скажет о проступках моего отца в отношении партии. Она увела меня подальше и осталась поговорить с незнакомцем. Не знаю, о чем они беседовали, дала ли она ему денег. Это событие сильно поразило меня, напугало; и с той минуты я осознал, что в моем воспитании допустили фундаментальную ошибку. Какое горькое разочарование! Фашизм отвратителен, с тех пор я возненавидел не только его идеологию, но и тех, кто не смог ей противостоять.

После войны отец сначала прятался в Милане, работал там переводчиком с англичанами и американцами. Я начал наводить справки о его прошлом, пытаясь понять, участвовал ли он в каких-нибудь темных делах. Сам он всегда это отрицал, мать тоже клялась и божилась, что он был образцовым гражданином. Если судить по уважению, с которым к нему и в последующие годы, уже после падения фашистского режима, относились в Венеции, это звучит весьма убедительно.

Тем, кто по окончании войны едва перешел порог отрочества, последние дни апреля 1945 года казались настоящим праздником. Мужчины и женщины в гражданском, надрывая горло, пели «Марсельезу» и «Интернационал» на улицах Венеции, на мостах, площадях, в том числе на центральной площади Сан-Марко. Меня приводило в недоумение обилие красного цвета повсюду. Но было ясно: свободы, которую даровало нам Сопротивление, пока недостаточно, чтобы произошли кардинальные изменения.

После Освобождения в киноиндустрии началась активная полемика среди сторонников различных идей. Многие из тех, кто пытался противостоять культурному мракобесию, насаждаемому властью, встали на сторону неореализма: пустив в ход все возможные предлоги и лицемерие, они вытащили на свет все старые фильмы, ранее подвергнутые цензуре и потому не дошедшие до зрителя. Помимо этого, с целью сделать кино одной из форм искусства в пятидесятые годы появились культурные организации, клубы – они спонтанно зарождались на основе разных ассоциаций. В Венеции ими стали клуб Франческо Пазинетти и студенческий киноклуб. Там люди обменивались мнениями, придумывали сценарии, размышляли о новом поле деятельности, временами смотрели какие-то киноленты.

Именно там я познакомился со своим лучшим другом – в наши дни ему бы уже минуло девяносто лет. Он был старше меня – родился в 1929 году. Его звали Ким, но по-настоящему – Франко. Его фамилия звучала как Аркалли, но на самом деле в ней крылась ошибка, допущенная при регистрации: он был из семьи Оркалли. Ошибку в документах так и не исправили, поэтому Франко Оркалли навсегда превратился в Кима Аркалли; он родился в Риме, но после смерти отца – того убили фашисты – переехал в Венецию. Ким женился рано, у него был сын, Массимо, а еще две временные работенки: в пинакотеке Брера и на должности машиниста, он обслуживал уходящие в прошлое паровозы с угольным котлом; между одним и другим занятием он заинтересовался кино – во многом благодаря нашей по-братски близкой дружбе. Этот человек не делал ничего, чтобы выделяться или отличаться от других или же от себя самого – прирожденно другого.

 

Ким Аркалли познакомил многих молодых людей, которые числились в киноклубах, со своим личным и весьма радикальным опытом, а именно с участием в Сопротивлении. Ему хотелось открыть для себя кино во всех возможных формах, поэтому его эксперименты, можно сказать, затронули все ответвления этого искусства. В фильме «Венеция, пять часов утра» он перенес на пленку свой опыт существования в городе, создав нечто вроде путешествия; он запечатлел город днем и ночью: вот рыбаки и фермеры на лодках везут рыбу и овощи в лавки на рынок Риальто, вот рабочие с Арсенала и с фабрик в Джудекке, попрошайки, пьяницы, стекольщики, пекари, в общем, мужчины и женщины из всех социальных слоев. Всё, что могло выразить его тягу к «другому», к отличному, в то время как окружающая обстановка, общественное мнение и идеология изображали сексуальность и любовь как способы познания. Следующая его попытка воспроизвести на пленке образ «народной» Венеции – короткометражная лента, снятая в пятидесятых годах совместно с другим моим замечательным другом, Джанни Скарабелло, «На мосту развевается белый флаг»; в память об осаде города, предпринятой австрийцами в 1848–1849 годах.

Я и Ким почувствовали, что сможем в будущем работать вместе, в то время, когда я спросил, не хочет ли он поучаствовать в создании «Ça ira»[14]: так я хотел унять его пылкие воспоминаний об участии в Сопротивлении; фильм задумывался как полный метр, полностью состоящий из отобранных заранее материалов, их планировалось смонтировать в Братиславе. Тогда же я за весьма короткий срок написал первые сорок страниц сценария для «На краю света»[15], то есть набросок для будущего фильма «Кто работает – тот пропал», в последнем мой друг сыграл самого себя – партизана по имени Ким.

Когда я прочитал ему эти страницы, он тут же загорелся; его участие придало мне смелости продолжать задуманное, особенно ценно было то, что он помог мне с написанием сценария. Помимо прочего, этот фильм – рассказ о моей венецианской жизни, об этом неповторимом и исключительном опыте, о нашей бунтарской юности, о друзьях, что стали друг другу как братья. В те годы я жил сообразно духу времени: увлекался утопиями, нарушал порядок, занимался кино. Уже тогда меня тянуло к изгоям, людям, которые вели полную приключений жизнь, не вписываясь в общепринятые рамки. Меня тяготило буржуазное прошлое моей семьи, но я не думал об этом. Я оптимистично смотрел на мир, надеясь, что он однажды изменится.

Перед тем, как отец выгнал меня из дома, я сам убегал – два или три раза. Всякий раз я уезжал в Милан, там жила моя тетя Лина. Я ни разу не заходил к ней в гости, но знал, что в случае необходимости могу на нее рассчитывать. Обычно по утрам я разгружал машины с фруктами и овощами на рынке, чтобы немного подзаработать. Когда не удавалось найти работу и я оставался без гроша, то промышлял мелкими кражами – воровал еду. По ночам я спал на Центральном вокзале. Беженцы, нелегалы, кочевники – вот кого я встречал, – бедняков, что жили на улице, по собственному желанию или же оказавшись там виною обстоятельств, одним словом, нежелательных элементов. Среди них встречались и совсем неисправимые: они отказывались от милостыни, от сострадания, ниспосланного свыше, – от какой-нибудь религиозной общины или благотворительной ассоциации, не шли на уступки. Помню, был там некий Антонио, он все время молчал и ни под каким предлогом не хотел уходить с насиженного места. На вокзале всегда найдется картонка, одеяло, поесть и выпить. Я оставался там с ними, и в компании бездомных мог спать как свободный человек. Таким образом бродяжничество становилось для меня символом абсолютной независимости, радикального вызова обществу и его гнетущим устоям.

Однажды меня поймали при попытке украсть яблоки: полицейские арестовали меня и отвели в участок. Хотя мне еще не исполнилось восемнадцати, у меня уже было разрешение на ношение оружия. Как только в полиции ознакомились с моими документами и узнали, что мой отец – заместитель городского головы в Венеции, то сразу отпустили.

«Можешь идти. Не хочу проблем на свою голову», – сказал мне инспектор.

Тогда я в первый раз вернулся домой и не был наказан: отец обрадовался моему возвращению.

С одним из моих побегов в Милан связано воспоминание о невероятном событии: в зоопарке я увидел, как лев сношается с львицей, всё длилось буквально несколько секунд. Потом львица повернулась спиной к прутьям вольера и выдавила из себя сперму – меня окатило с ног до головы этим потоком. Весь день от меня тошнотворно пахло, а вечером на вокзале никто не решался ко мне подойти.

Кто знает, может, это предзнаменование, оно определило тему моих первых фильмов. Сложно сказать, что откуда проистекает. В некотором смысле nomen omen, в имени заложена судьба. Моя жизнь – квинтэссенция моего кино, и, возможно, моя судьба заключена в моей же фамилии: ведь по-английски «ass» означает «задница».

С годами Венеция изменилась до неузнаваемости. Уже в 1963 году, когда я снимал «Кто работает – тот пропал», мне пришлось прибегнуть к некоторым режиссерским приемам, чтобы город казался таким, каким был в пятидесятые годы. В каналах плавал пластиковый мусор, поэтому перед каждой командой «мотор» я вынужденно опускал в воду сети и рыболовные снасти, чтобы выловить его. Засилье пластиковой упаковки сменилось всё более многочисленным вторжением туристов, которые регулярно высаживались на берег с огромных круизных лайнеров. Сегодняшний город почти не похож на то, каким он был вчера. С другой стороны, я уже тогда предчувствовал его неизбежный упадок. Не случайно именно в фильме «Кто работает – тот пропал» я вложил в уста своему герою, Бонифачо, насмешливую реплику, обращенную к мужчинам и женщинам разных национальностей и происхождения, что снуют туда-сюда по площади Сан-Марко: «Все делают то, что делают другие… Вот он, истинно демократический принцип!»

В то время мой друг Скарабелло говорил: двадцать лет спустя не будет уже ни Венеции, ни венецианцев, – а я всегда надеялся, что он ошибается.

Город разочарований, и одновременно – возведенная в абсолют форма желания, Венеция, изуродованная гнилостными наростами водорослей, что наполняют лагуну, чередой недавних наводнений, остается «женским лоном Европы»[16], как называл ее Аполлинер; ее запах – нечто среднее между рыбным душком и испарениями мочи, – тот самый аромат женской промежности. Но помимо этого Венеция похожа на игровой автомат, пинбол – вода, на поверхности которой катаются камни. Она – всё это и многое другое, проститутка, торгующая собственной красотой, город на воде, который выворачивает наизнанку любую воздушную перспективу. Город, который одухотворяет, гнетет, возбуждает, сбивает с толку. А еще – город-амфибия, восточный и чуждый рассудочности, в котором можно потеряться, но легко снова найти – в неизменном виде – призраки собственного прошлого и подсознания. Город-альков, город, похожий на последовательность картинок в комиксах. Разгул чувств, безумие знаков, детская игра, в которой победителя определяет случай, гонка по пересеченной местности во сне, место, где с тобой может произойти множество невероятных вещей, – их невозможно встретить нигде больше, только здесь.

И правда, может показаться, что это ощущение, будто твоя траектория – как у алюминиевого шарика из пинбола – ты прыгаешь с места на место – с пешеходной улицы между домами, попадаешь на спрятанный под землю канал, после набережной оказываешься под аркой, вырубленной прямо в здании и ведущей на другую улицу, оттуда – на улицу, под брусчаткой которой тоже скрыт канал; и вот ты катишься вперед, возвращаешься, ударяешься, снова вперед, снова назад, иногда вылетаешь с поля – конец игры. Однако всё это происходит в городе, построенном на воде, он как будто представляет собой невозможное, невероятное отражение самого себя, и поэтому твои ощущения обретают новое, притягательное значение, становятся почвой для отвлеченных рассуждений: вперед, стоп, назад, отступление, успехи, разорения, отказы, возвращения. В общем, это символический путь, по которому в своей жизни проходит каждый.

Такое возможно только в Венеции, потому что только там ты никогда до конца не уверен: реальность – это лишь выдумка, или же лишь выдумка может быть реальностью. Единственное, в чем я не сомневаюсь касаемо этого города, – я глубоко убежден, что меня с ним связывает не что иное, как пуповина. Означающее и означаемое моего кино в значительной мере возникли из моего взаимодействия с этим притягательным городом, из воды, света, зеркал, отражений, морских ведут и перевернутых вверх ногами видов, – эти элементы из раза в раз неизменно повторяются в моих фильмах.

Меня связывает с городом нечто глубинное, нутряное. Я часто говорю, что Венеция для меня как мать, жена и любовница. Так и есть! Венеция – моя мать, потому что, хоть я и родился в Милане, уже через два дня я оказался в Дорсодуро, там прожил до четырех лет, потом переехал в Джудекку, это место я покинул, лишь когда уехал в Париж. Поэтому я могу сказать, что она вскормила меня своей «светлейшей» грудью и взрастила, напитала своей культурой, историей, языком и традициями. Венеция – моя жена, потому что, хоть я и стал скитальцем и потерял связь со своими корнями, я все равно чувствую, будто прикован к ней и нас связывают узы брака, а моя неверность ей – всего лишь невинные шалости, интрижки, свойственные всем волокитам; ведь я никогда не допускал болезненных предательств и непоправимых ошибок. Она – моя любовница, потому что подарила мне самые сильные любовные переживания, погрузила меня в сладостное состояние постоянного возбуждения.

Элегантная, угрюмая, игривая, лукавая, – ее очарование, как эхо, отражается, звучит в женщинах, что бродят по площадям или переходят мосты, поэтому все они кажутся желанными и соблазнительными. Они же, в свою очередь, участвуя в игре отражений и преломляющегося света, в ответ озаряют каждый уголок, наполняют его чувственностью и изяществом, коим их наградил сам город; так они – женщины и город – взаимно оттеняют и одухотворяют друг друга, обмениваются символическим и равноценным сиянием.

Из моей страстной привязанности к Венеции проистекают и особые стилистические черты моей кинопоэтики. Мое кино отнюдь не порнографическое или же непристойное, как окрестил его в речи или на письме какой-то ревнитель законов, погрязший в предрассудках; оно, если уж на то пошло, тонко, как сейсмограф, улавливает телесные колебания, которые создают находящиеся вокруг меня вещи и люди. Оно – как диаграмма, точно отображающая мое неутихающее сладострастие, и с помощью этого чертежа я переношу эротические образы из своего сознания на кинокадры, каждый раз применяю к ним разный фильтр: ирония, вуайеризм, эксгибиционизм, насмешка, провокация. Неизменным остается оттенок утонченности, изящества, что я позаимствовал у городского убранства Венеции (увы, ныне сильно обветшалого), ее изысканная красота, ее насмешливый диалект.

Поэтому за вдохновением я всегда возвращался туда. Мне было необходимо напитаться им – от бесед с друзьями, обмена мнениями, от встреч с женщинами – в идеале, обнаженными, – не считая того, что я воспринял от местной кухни: она навсегда определила мои эстетические вкусы, куда в большей степени, нежели кулинарные. Паста с фасолью, угорь на углях, ризотто с бычком-травяником, тресковое масло, морские черенки, креветки, крабы, морской богомол, молодые крабы с мягким панцирем, беспанцирные самки крабов с икрой, маленькие осьминоги и каракатицы. Все эти блюда – мощные афродизиаки, потому что в них много фосфора, они полезны для мозга и как следствие – отлично стимулируют работу воображения, которое стало главной составляющей моих эротических фильмов. Поэтому когда я приезжал в Венецию, то останавливался в Торчелло, в таверне Чиприани; ее хозяйка, Тинта, слыла прелестной кухаркой и соблазнительной трактирщицей.

 

Я учился у священников до четвертого класса старшей школы; потом, чтобы числиться в светском учебном заведении, я перевелся в лицей «Марко Поло». Меня записали в класс «А», но я попросил, чтобы меня отправили в «В» или «Г», не помню уже. Я не хотел оказаться вместе с ребятами из богатых буржуазных семей. Таков я: против буржуазии, но сам из нее вышел.

В лицее у меня было мало друзей, как, впрочем, и всегда, но именно там зародилась наша долгая дружба с Джанни Скарабелло; она продлилась вплоть до его смерти. Мы сидели за одной партой. Иногда на перемене он просил: «Ну-ка врежь мне кулаком в нос!»

И я бил. У него из носа рекой лилась кровь, поэтому его не вызывали к доске.

Не могу сказать, что я был прилежным учеником, хотя всегда добивался отличных результатов; впрочем, преподаватели держали со мной ухо востро, я ведь происходил из состоятельной семьи. Считалось, я на особом положении.

Я всегда отличался прекрасной памятью. В университете я мог быстро подготовиться к любому экзамену. Утром я вставал рано. Учился, гуляя взад-вперед по набережной Дзаттере, утреннее спокойствие и затишье помогало мне легче запоминать нужное.

В те годы я постоянно испытывал непреодолимое сексуальное желание. Случалось, я мастурбировал по несколько раз в день. Я понимал, что буквально одержим сексом, но никогда не чувствовал вины. Более того, однажды я начал заносить в тетрадь в клетку количество ежедневных попыток самоудовлетвориться: один раз – один крестик. «Много крестиков – много поводов для гордости», – говорил я себе.

В двух шагах от лицея «Марко Поло» и площади Сан-Тровазо, где я жил, находился книжный магазин «Толетта» – место паломничества для тех, кто покупал или продавал бывшие в употреблении книги. Я часто захаживал туда, и с целью окультуриться, и по школьным надобностям, и затем, чтобы продать четыре-пять томиков из домашней библиотеки, и как следствие заполучить немного денег на девочек из публичного дома. Так продолжалось какое-то время, пока мой отец, копаясь в книгах на стеллажах магазина, не напоролся на одну из тех, что я продал владельцу; он узнал ее по подписи, которую обыкновенно ставил на каждый экземпляр в своей библиотеке. Он объяснился с продавцом – спросил, как эта книга оказалась у него, – затем выкупил ее и буквально ткнул мне в лицо – в доказательство моего проступка. Я не стал отнекиваться, но попытался оправдаться, сославшись на гормоны, которые в этом возрасте (мне было пятнадцать или шестнадцать лет) дают о себе знать, нахально и твердо требуют прислушаться к их зову. Помню, как отец ответил мне – раздраженно, но с пониманием: «Бесстыдник! Чем разорять семейную библиотеку, лучше попроси у меня денег».

После этого случая мне начали выделять карманные деньги на девочек.

С тех пор я стал завсегдатаем венецианских борделей, в чем мне помогало поддельное удостоверение личности – в нем значились положенные по закону восемнадцать лет; чтобы мне поверили, я подкидывал деньжат какой-нибудь сводне, дежурившей у входа в публичный дом. Каждый раз, когда я покидал это место, то проходил мимо дома Скарабелло, он ждал меня, выглянув в окно: друг с нетерпением предвкушал подробный рассказ о моих любовных подвигах.

Однажды вечером в общей зале одного из борделей в Риальто я увидел Леду. Вообразите себе грудастую девицу лет двадцати, на ней была обычная красная юбка, достаточно короткая, чтобы как следует показать бедра, и туго затянутый корсет того же цвета.

Я подошел и спросил, можно ли с ней переспать. Она ответила – да, я сговорился о цене со сводней, и мы с девушкой направились наверх по узкой лестнице, вскоре оказавшись в комнате на втором этаже. Она тут же разделась. У нее на лобке росли густые темные волосы. Она рассказала мне, что некоторые мужчины вставляют свой член женщинам в задний проход. Я никогда такого не делал.

«Это разве не больно?» – спросил я. «Нет, если делать всё как полагается».

Она объяснила, что сначала нужно как следует смазать член и «входное отверстие» и двигаться медленно. Я не поддержал разговор, но, возбудившись от ее рассказов, намеков и смешков, как следует засадил ей промеж ног.

Потом, почти не отдавая себе в этом отчета, я сказал: «Я тоже хочу попробовать сзади». «Не сегодня», – ответила она.

На следующий день я вернулся к ней. Я сгорал от любопытства, снова завел ту же тему и попросил дать мне попробовать.

«Хорошо, если будете делать так, как я скажу», – ответила она.

Она молча сняла с меня брюки и трусы, села со мной рядом на кровать – она была уже полностью раздета, – и поласкала меня, чтобы член встал. Затем аккуратно покрыла его какой-то субстанцией, повернулась спиной и пододвинулась ко мне обильно смазанной задницей.

«Теперь вставляйте», – сказала она. Я повиновался. Ее задний проход раскрылся. Я почувствовал, как что-то сжало меня, будто тисками. После двух-трех движений я целиком оказался внутри. Мне хватило нескольких минут, чтобы кончить. От возбуждения у меня вскипел мозг, и я всё так же держался у нее внутри.

«Можно вынимать», – сказала она.

Я отпрянул от нее. Леда взяла салфетку, лежавшую неподалеку, и стерла с меня сперму.

«Вам понравилось?» – спросила она.

Я не помню, что ответил. И спешно ушел. Я был в смятении. Прежде чем вернуться домой, я долго плутал по улицам. Той ночью я не смог уснуть, настолько сильно было испытанное наслаждение. Блаженство тех минут никуда не исчезло. Воспоминания всё такие же четкие, и я по-прежнему чувствую, как манили меня ее лоснящиеся ягодицы.

Проститутке не обязательно быть нежной и обходительной с клиентами. Но Леда всегда была мила со мной. С ней я попробовал, прожил, испытал всё, что мужчина и женщина могут проделать с собственными половыми органами. Потом, когда бордели закрыли, я потерял ее из виду.

Я искал женского общества и вне публичных домов. Обычно я одновременно ухаживал за тремя или четырьмя девушками. Время от времени у меня случались интрижки, но без романтического флера. Я постоянно говорил глупости, одну за другой, никаких серьезных намерений. Серьезность меня всегда раздражала, возможно, как и всех в этом возрасте. Я отличался жизнелюбием, но совершенно не мог выразить того, что чувствую, словами. Поэтому я не придумал ничего лучше, чем общаться, занимаясь сексом.

В то время мои плотские отношения с женщинами отражали самые распространенные фантазии, всё было весьма незамысловато. Мне всегда нравилось смотреть, рассматривать – до одержимости. Я мог ненасытно, часами разглядывать вульву или ягодицы. Мне с детства нравились женщины с формами. Конечно, меня привлекали и лицо, и глаза, чувственность всегда проступает в выражении лица и в первую очередь во взгляде: в нем можно прочитать похоть, желание, готовность отдаться чувствам или же холодное равнодушие.

Я всегда страстно любил кино, в старшей школе я постоянно смотрел разные фильмы: уже тогда я посещал киноклуб Пазинетти. Особенно меня притягивали и интриговали афиши: помню, какую гамму эмоций я ощутил, увидев одну из них – для фильма «Обезглавленный Иоанн Креститель» с Тото́ в главной роли. А еще – что во время просмотра «Доктора Джекилла» Рубена Мамуляна я так возбудился, что кончил. Я смотрел этот фильм в кинотеатре в Азоло; когда на экране возникла Мириам Хопкинс в прозрачной ночной сорочке и начала раздеваться перед Хайдом, мой член внезапно встал, и я принялся мастурбировать. Это первое отчетливое воспоминание о подобной реакции на кадры из фильма. Еще я завел привычку наклоняться вперед, к сиденьям, которые занимали женщины, и тайком принюхиваться к ним. Я всю жизнь отличался редкой чувствительностью к женскому запаху, он заставлял меня терять голову – особенно когда я, исследуя, прикасался руками к телу молодой продажной девицы.

Я загорелся желанием снять фильм с тех пор, как начал смотреть чужие работы. Эта страсть оказалась сильнее всех остальных; к примеру, мне нравилось писать картины, но я никогда не хотел стать живописцем. Родители знали о моем увлечении, хотя мы его не обсуждали. Первые мои опыты – снятые на шестнадцатимиллиметровую пленку – относятся как раз к этому периоду моей жизни. Свой самый первый фильм я снял, пытаясь представить и интерпретировать какое-то стихотворение Жака Превера, уже не помню, какое именно. Потом, всё на той же пленке в шестнадцать миллиметров я снял короткометражку вместе с моим другом-художником Вольфом Канном, ее главным героем стал один сумасшедший, живший на отмели – самой необжитой и дикой части венецианской лагуны. Уже в этой ленте появились обнаженные тела. Я намеревался наложить образы раздетых героев на кадры с туристами на площади Сан-Марко: вот они проходят по площади, а мы созерцаем их с высоты птичьего полета – а точнее, с длины чьего-то члена, показываемого в замедленной съемке.

14«Дело пойдет!» или «Дело пойдет на лад» (фр.) – название популярной патриотической песни эпохи Французской революции, возникшей в 1790 году. Второе название фильма Брасса – «Il fiume della rivolta», то есть «Река (поток) восстания».
15В русском прокате фильм вышел под названием «На вершине мира», что является буквальным, но неверным переводом итальянского выражения in capo al mondo. Само содержание фильма не отвечает этому заголовку, в чем читатель сможет сам убедиться, ознакомившись с главой, которая посвящена его созданию и критической рецепции (прим. перев.).
16Французский поэт Гийом Аполлинер в своей книге «Влюбленные дьяволы» (посмертно издана в 1964 г.), рассуждая о творчестве ранее упомянутого Джорджо Баффо, так отозвался о Венеции: «Баффо повезло жить в его время, ему в принципе повезло: он жил в Венеции, городе-амфибии, влажном городе – женском лоне Европы» (пер. с фр. мой. – М.К.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru