Тимофей Николайцев
– Ну, нет… – сказал Утц, приподнимая зад с сиденья и заглядывая поверх капота. – На машине я туда не полезу.
Лужа была огромной, жуткой… и, видимо, страшно глубокой. Рыхлая творожистая грязь подсыхала по краям.
– Может проскочим? – обреченно предложил Мигол. – По газам, и… А?
Он и сам видел, что дело гиблое. И если б вдруг шоферюга сходу согласился «ага, мол, смотри – как надо…», то сам бы потащил дурака из-за баранки. Он ведь тут посажен за старшего, как говорят «при кобуре» – специально для того, чтоб шоферюга рулем крутил не просто так, а в нужную сторону.
Но – просто зубы ныли, так не хотелось возвращаться. Десяток почти километров задним ходом… Он с тоской высунулся наружу из горячей тени кабины. Маленькое сердитое солнце полыхало в зените, безжалостное его свечение вышелушивало ветровое стекло. Ложбина, по дну которой петляла дорога, прогрелась, словно нутро хлебной печи. Тугие узлы кустарника по склонам щетинили колючие плети.
– Да ты что?! – ожидаемо вскинулся Утц. Дураком он не был и шоферскую науку понимал, в этом Мигол не мог ему отказать. – Утопнем же, как индюки на переправе.
– А по краю? – спросил Мигол. Он маялся, но продолжал спорить, вместо водителя убеждая самого себя. – Колесами на склон, врубить все мосты, и тихонько, бочком… бочком… Главное, чтобы тягач прошел, прицепы-то выволочем…
– Выволочем… – Утц посмотрел совсем уж презрительно. – Ну, попробуй – выволочи наволочку из-под Инночки.
– Чего?
– Это тебе не шахматы, – отрезал Утц. – Руля крутить – тут думать надо. Это кобуру носить – можно и бочком… и рачком. Говорю же – утопнем. – Он помолчал, стискивая баранку цепкими, как птичьи коготки пальцами… потом опять отрицающе дернул щекой. – Не, не получится… склон вон какой, а мы нагружены, как сволочи – или сцепку сломает, или тягач перевернет. Даже если одним колесом – стащит тягач, точно говорю стащит. Даже пузырей не поднимется.
– Ну, а чего делать-то? – раздражаясь, спросил Мигол. Он снова достал карту и разложил ее на коленях. – Какого хрена? Столько перли… Возвращаться теперь?
– Раком… – Утц разом скис и затосковал. Перспектива втискивать тридцатиметровую сцепку задним ходом в изломанную ухабистую кишку оврага способна вселить ужас в самого стойкого шоферюгу. Он выставил за окно стриженный затылок и, скручивая худые лопатки, принялся осматривать увитые кустарником склоны. Голова его дергалась на костистой цыплячьей шее. Тонкие как шнурки косички за ушами, заплетенные по-урумски, но окаменевшие от пыли – щелкали по коже, размазывая пыльный коричневый пот. Мигол дернул ручку, потом раздраженно отопнул дверцу кабины и полез под солнце, обжигаясь о нагретое железо.
Можно было, конечно, рискнуть вскарабкаться на склон, выбрав место, где кусты пореже, и выбраться из балки, перевалив через гребень… но, во-первых, затащить все четыре навьюченных железом прицепа на такую кручу наверняка не удастся, даже у фронтового тягача на это мочи не хватит… а во-вторых, еще неизвестно – что там, за этим гребнем… Вряд ли под какой-нибудь начальственной фуражкой нашлась голова, распорядившаяся пробить дорогу по дну извилистой балки, имея рядом гладкую, как стол, пустошь. Карта, которую Мигол получил перед рейсом, была старой, военной еще… и все прилегающие к балке области были помечены пунктирной штриховкой, фактически означающей непроходимую местность.
Обшивка кабины прижигала ладони, и Мигол старался как можно меньше касаться железа. Он посмотрел наверх – над правым гребнем скреб сухими прутьями чахлый подлесок, а из-за него, роняя пересушенную желтую хвою, возвышался древний, старческой мрачности бор, весь в проплешинах отмерших крон, с укутанным пластами прелой паутины средним ярусом. Обломанные голые сучья блестели на солнце – как кость. Тонкая кирпичная пыль высеивалась оттуда.
– Глубину хоть промерь… – сдаваясь, сказал Утц.
– Чем? – спросил Мигол. – Хреном? Лопату же ты пролюбил…
– Багром… – неохотно сказал Утц. Лопату он, действительно, глупо оставил воткнутой в землю около погрузочной, тут крыть было нечем… – Он в ящике за кабиной. С твоей стороны.
– Ага! – обрадовался Мигол. – Так я и знал – опять нагреб добра, поди, полные сундуки. Вот ты бурундук! А если застукают? Мало по башке получал?
Утц ответил неопределенно – мол, лучше уж башка в шишках, чем с голой жопой в поле… Дизель мерно молотил, подогревая и без того раскаленную степь – горячее марево мельтешило над капотом.
Обжигаясь, Мигол отвалил продавленную заслонку.
– Господи! – только и сказал он. – Одно добро…
Нутро жестяного пенала было до отказа забито разнообразным бренчащим железом. Утц не терял времени, пока грузили прицепы – здесь, похоже, было всё… Подернутая коркой мазутного жира добрая половина матчасти ремонтно-моторного батальона была утоптана в ящик, размером метр на полтора. Спирали возвратных пружин торчали из кучи, раскачиваясь, как тараканьи стрекала.
– Где здесь может быть багор? – с ужасом сказал Мигол.
Даже не пытаясь объяснить, Утц лязгнул открываемой дверью – прогрохотал сапогами сначала по железу капота, потом по крыше кабины и, свесившись оттуда, прицельно извлек из кучи обрезок трубы длиной в руку, с наваренным поверх хищным крюком.
– Смеешься?! – спросил Мигол, принимая нагретую мажущую железяку. – Это – багор? Что им вообще можно померить?
Утц насупился.
– Глубину…
– У Инночки твоей, что ли? – Мигол швырнул брякнувший багор обратно в ящик – тот остался вызывающе торчать – и обтер ладонь о горячий металлический лист. – У тебя колеса раз в пять больше этого багра… Да у меня и хрен длиннее…
– А что я тебе дам? Оглоблю? Или вал карданный? Не нравится багор – иди ветку сломай.
Мигол сплюнул на зашипевшее железо, и спрыгнул на крыло тягача… оттуда на широченный бампер… потом на спекшуюся твердую землю.
Сухая обморочная трава хрустнула под подошвами. Звонко разщёлкнулся раздавленный панцирь насекомого. Мигол мимоходом глянул – кузнечик вяло сучил иззубренными пилками ножек. Кузнечиков здесь было множество. Стрекот их оглушал. Шевелились кругом зонтики соцветий, вытряхивая горькие коричневые облачка. На кустарниковой щетине, цеплявшейся за склоны, трепетали под собственной тяжестью огромные розовые бутоны. Непонятно, отчего они не выгорели на этом солнце до головешек… Сразу два ошалелых кузнечика запрыгнули Миголу на ногу, на брючную складку, и застрекотали, защекотав сквозь истонченную частыми стирками ткань. Мигол раздраженно смахнул их.
Плакал теперь лишний день отдыха, с сожалением подумал он. И не просто плакал – рыдал. Опережения графика, как они рассчитывали, не получилось… Наоборот – корячится опоздание и, причем, похоже со всеми этими маневрами задним ходом и поисками новой дороги – не на один день… А это значит – сдать сцепку и, получив вместо премиальных пинка под сраку – сразу же опять в рейс, и опять надолго, и опять в тьму-таракань… и хорошо, если успеешь подержать голову под струей воды у колонки. И пожрать по-человечески.
Солнце пекло так, что казалось – насквозь просвечивало затылок. Тяжелый травянистый дурман поднимался снизу. Стрекотали кузнечики, ликуя в горячей тени, упавшей от массивной туши тягача.
Заслоняясь от солнца, Мигол посмотрел высоко вверх, на кабину. Там ослепляюще отсвечивали стекла… и за их зеркальной слепотой скорее угадывался узкоплечий силуэт Утца, поникший за баранкой. Мигол хотел было его окликнуть и еще раз пройтись по поводу, дескать, не завалялось ли пары самолетных турбин в одном из его сундуков с сокровищами – тогда, глядишь, и успели бы вовремя… но потом решил не дергать шофера понапрасну, потому как если и впрямь придется ползти задом все эти километры, то впору и пожалеть беднягу, и окликать не стал, а перебросил тяжелую кобуру с живота на задницу и зашагал к луже, похрустывая по тельцам кузнечиков через каждые два-три шага.
Лужа была совершенно гиблая, Утц со своим опытом пожизненного водилы не ошибся ни на йоту. Хлюпать под ногами начало уже за десяток шагов. В ржаво-зеленой, затхлой, многодневной жиже вязко колыхалась хвойно-лиственная каша, налетевшая сверху… мокли шерстяными сосульками лапки какого-то утонувшего грызуна. Оттиски коровьих следов, чуть приблизившись к луже, оборотились вдруг в вывернутые грязевые язвы – дикие коровы, наверное, проваливались по брюхо, покуда не выкарабкались, а потом, отряхивая шмотья, удалились наискось по склону.
Утц издали прокричал что-то неслышимое за рокотом мотора, и Мигол скорее для очистки совести, понимая уже, что не проехать, показал – "вперед, по малу…". Тягач, утробно урча придвинулся, забирая вправо – пугающе вздыбил рифленую резину скатов выше человеческого роста, и земля под ним начала проседать и зыбнуть… и полезли, вспучиваясь курганчиками по разным сторонам колес, тяжелые лохмотья грязи… и колеса начали продавливать эту грязь, ощутимо погружаясь в нее… и, сипя и чавкая, потек бурый кисель, заполняя пробитую колею, и тогда Мигол обеими руками показал "назад" и колеса, дернувшись, послушно заскребли назад, выталкивая упирающуюся, гремящую железом сцепку, изрыгая из-под себя сначала брызжавую клейкую слизь, затем влажные комья и, обнажая черное земляное нутро, выкатились на сухое.
Мигол с почти суеверным ужасом продолжал смотреть, как проступает вода из раздавленного дна балки – словно колеса тягача порвали в земле какую-то важную жилу.
Подошел Утц, одергивая на ходу кургузый ефрейторский пиджачок с темными пятнами от споротых погон. Щелкнув коленными чашечками, он опустился на корточки и поковырял пальцем вывернутый глянцевый чернозем.
– Гибло, – сказал ему Мигол. – Напрочь гибло. Колодец какой-то, а не лужа. Не проехать.
– Я же говорил, – скривившись, ответил Утц. – Упали бы по самые мосты, точно. Да это и не лужа. Дождей-то сколько не было, какие тут лужи? – Он плюхнулся на зад, выдернул жесткий пучок травы и принялся оттирать им ладони. – Это промоина… или водяная линза. Тут же речка была… или ручей. Текла по этой балке. А это берега были… смотри… – он показал грязным пучком в сторону гребня. – Один крутой, другой отлогий. Там вон лес, там корни землю держали, потому и обрыв… А за тем берегом поля были… или луга… сейчас сам черт не разберет. А теперь вот линза открылась.
– Чего это она вдруг открылась?
– Ты бы еще спросил, почему речка отсюда ушла…
Мигол хмыкнул, нащупал в кармане жестянку с табаком и принялся молча сворачивать. Почему речка ушла… Да нет, чего спрашивать, с этим-то как раз все понятно. Мало ли причин может быть у чахлой речушки, почти ручья, чтобы изменить свое русло. Время-то было военное… Падающий с десятикилометровой высоты четырехмоторный СТБ-7 с семнадцатитонной нагрузкой в бомбовых кассетах может с десяток таких речушек повернуть вспять.
– Что делать-то будем, старшой?
– А если развернуться? – спросил Мигол без особой надежды. – Никак? Разобрать сцепку, растащить по одному, потом опять собрать? Или через верх все‑таки?
– Да не вытянем через верх… – Утц снова наклонился, ухватив за макушку пухлый травяной клок и резко выдернул кверху, словно срывая скальп. Свесились безжизненные корешки. Утц выдул из них земляную пыль и широко, как ветошью, обмахнул ладони. Отбросил в сторону – плеснули желто-зеленые брызги кузнечиков.
Жестяным горячим ветром протянуло вдоль лощины, зашелестел травяной сухостой по склонам. Размытое призрачное облако выплыло из-за гребня и, угодив в отвесный солнечный жар – задрожало, истончаясь. Оброненные им клочковатые хлопья, зашипев, канули в небо, как в кислоту.
Ожидая непонятно чего, они молча пялились на плавящееся от зноя небо.
Потом наспех свернутая сигарета обожгла губы – Мигол сплюнул ее в траву и до сухой черноты растер подошвой.
– Пойду – посмотрю… – сказал он, неопределенно кивая на склон. – Вдруг все‑таки… а…
Склоны балки походили на стариковскую плешь – голая морщинистая земля, старательно прикрытая сухими патлами. Утопая сапогами в рыхлом, Мигол карабкался вверх по склону. Угол подъема был приличным, в некоторых местах склон дыбился так круто, что Мигол оказывался почти на четвереньках – ладони шаркали по пыльному дерну. Голова отказывалась работать на этой жаре. Тягач остался внизу – угловатая тупорылая громадина, уляпанная камуфляжными кляксами… и Утц, раскорячившись, торчал поодаль, всё так же методично полируя травой ладони.
Дурацкая привычка, раздражаясь, подумал Мигол.
Поднимаясь выше, он замешкался – тут начинался этот цепкий, намертво хватающий брючины кустарник. Суставчатые плети смыкались, и колючие спиральные петли заходили одна за другую – как проволочные заграждения, пронизывая собой мелколиственный зеленый фарш. Мигол взмок, протискиваясь – колючки были столь остры, что вцеплялись даже в подошвы сапог. Как он ни осторожничал, но исколотые руки уже саднило. Те пухлые бутоны, что так его очаровали – рассыпались, едва он к ним прикасался… и тонкий лепестковый снегопад обморочно рушился вниз.
Кустарник был – наверняка – биологически модифицированный.
Мигол такого раньше не видел, но вот Хиппель однажды… Рвануло рукав, Мигол повозился, освобождаясь от двуострых крючковатых колючек…
Так вот, Хиппель в каком-то давнем разговоре показал, тыча пальцем в свое лицо, прямо в куцее срезанное веко и в россыпь беловатых шрамов, похожих на следы оспы, сплошь усыпавших левую щеку – "Кусты…".
– Кусты? – переспросил тогда Мигол, и Хиппель медленно и осторожно кивнул – наклонил голый продолговатый череп. На его гимнастерке – совершенно солдатской по покрою и сроку носки, были понадшиты неуставные шевроны из мелких разноцветных тряпочек. На правой стороне груди, как раз над карманом, где раньше уставом было отведено место под официальные награды.
Большинства нашивок Мигол не узнавал, но некоторые были ему знакомы.
– Это за что? За Монтегю? – спросил он, указав на один из лоскутов.
– Тоже был? – сразу насторожился Хиппель, даже перестав бриться.
Мигол покачал головой, дескать – нет, конечно… куда мне – в те времена только ползать начал.
– И правильно! – одобрил Хиппель. – Не хрен там было делать ни молодому, ни старому. Хрен состаришься в таких местах.
– А чего там было? – спросил его Мигол, помолчав.
Хиппель с чувством сплюнул в ржавый рукомойник.
– Да, та же срань, что и везде – только хуже… – Он продолжил бриться, охая и чертыхаясь. Бритва была из новоделов – игрушечных размеров станок из пластмассы, с криво вклеенным, скошенным на нелепый угол лезвием. Таким бриться – и так занятие не из самых простых… А уж Хиппелю, с его-то щеками…
– Монтегю… – ворчал Хиппель, без конца намыливаясь. – Вот же срань небесная…
Мигол, конечно, слышал об этом сражении… Одна из самых кровавых заварух… правда – очень давняя, тех еще времен, когда у Империи оставались силы для крупных наступлений. Он считал, что кости выживших уже истлели в земле… а вот, на тебе – стоит перед ним один, бреется.
Мигол хотел послушать про кусты, так изглодавшие Хиппелю морду, но рассказ о них шел прицепом к длинному перечню прочих подробностей. Мигол рассеянно чертил каблуком и терпеливо слушал, как танковая ударная группа прошла через поле – сплошь, до самого горизонта, засеянное мелким, безобидным на вид кустарником… и стальные бивни, наваренные на фартуках танков чтобы рвать проволочные заграждения – только расчесали колючие заросли, и те сомкнулись, поглотив танковые шеренги… и отсеченная пехота увязла и безнадежно отстала, выкашиваемая шрапнелью, теряющая сапоги и шинели. Стоял ноябрь, месяц-свинобой, бесснежие – земля стеклянно хрустела под подошвами, маленькое солнце вмерзло в середину ледяного неба, дымные облака разрывов то и дело заволакивали его, шрапнель секла градом, и выше обезумевших голов взлетали твердые земляные брызги, обломки веток, обрывки шинельного сукна и человеческих тел. Пугаясь близких разрывов, они падали машинально, не разбирая куда – металлическое крошево стучало по шлемам…
Хиппель дергал изъязвленной коричневой щекой. Новая бритва, и то не режет… а побрился этой штамповкой раз-другой, так на третий хоть вообще не суйся… Лезвия песочно скрежетали, выскабливая клочки бурой лишаистой щетины. Щека была – как жеваный картон. Вот чего забыть им не могу – не побриться ведь теперь по-человечески. Никак не приноровлюсь… полжизни на бритье уходит. Он остервенело намыливался. Гады…
Наступление, в которое ходил Хиппель – конечно, захлебнулось. Танки, огрызаясь на встречный огонь, проскочили предполье, потом перешли первую линию окопов, и без поддержки пехоты их сожгли. Ночь сгустилась раньше, чем подоспел закат… а рассвет, задохнувшийся в чадящем зареве, так и не наступил… пока не выгорела соляра в продырявленных баках. Жуткое для пехоты время – сорванное наступление. Хиппель на какое-то время даже позабыл про бритву в руке – всё вываливал на Мигола: как стоял, шатаясь, на построении остатков полка… с головы до ног мокрый и грязный, но каким-то чудом не удостоенный пока ни единой царапиной. Рассказывал, как понаехали вдруг черные лаковые автомобили, осветили фарами их шаткий, попятившийся строй… потом разом растопырили крылья, словно огромные жуки. На тех, вылезающих наружу, были сплошь блестящие плащи и генеральские фуражки тазиками… ни одного привычного пехотного берета. Неистовые танковые генералы… Строй опасливо заколыхался – Трусы! Предатели! Шваль пехотная! – Хиппель был еще совсем щеглом, ещё даже не брился вроде… он и так еле стоял на ногах, и земля под ним то тверденела, то зыбко подавалась. Он увидел, как вытягивается в струнку и бледнеет их полковник… даже сквозь все слои сажи, что покрывали его породистое орлиное лицо. Потом он сам чуть не отключился – не стало вдруг перед ним толпы генералов… многоногий вепрь рыл мерзлую землю каблуками крепких новых сапог – разъяренный тем, что не может выковырнуть лакомый клубень… На секунду перестали орать, и тогда он очнулся. Словно цепные псы вдоль строя пробежали чужие фельдфебели. Видимо, уже назначали паникеров. Строй разлаженно зароптал – да кто бы не побежал, когда там такое? Строй-ой-ся… Вперед!!! А ну – впе-ре-ед!! …Вторая волна наступления почти не имела броневой поддержки. Несколько самоходный орудий, приданных пехоте лишь для того, чтобы атака не выглядела массовым самоубийством, зашли в кустарник и встали, бухая из своих тяжеленных стволов куда‑то сквозь чадный соляровый дым. Ни хрена не видно было в кого они стреляют. Пехота продвинулась дальше на сотню метров, а потом начиналась мешанина колючих кустов и истерзанных трупов, волна накатывалась и отступала, цепь за цепью, вгрызаясь на десяток шагов за один рывок…
– Буду в Столице, прикуплю тебе бритву, – помолчав, сказал Мигол. – Настоящий Золинген. В Столице, говорят, все можно купить. У старух.
Хиппель покосился сквозь мыльные нашлепки.
– Это на свои, что ли?
– На твои… – сказал Мигол, немного подумав. – Отдашь, когда накопишь.
– Ты знаешь хоть, сколько она стоит-то? – хмыкнул Хиппель. – Обдерут тебя старухи, как козла пехотного. С чего тебе стараться-то?
– Уважаю… – ответил Мигол.
– А это с чего? – Хиппель вспылил, опять задергал щекой, порезавшись… заворчал совсем по‑стариковски, хоть и был далеко еще не стариком. Сколько было ему там, под Монтегю? Лет пятнадцать? Мигола призвали как раз в пятнадцать, но Мигол захватил уже, считай, самый конец войны. У того поколения, что Монтегю застало, и призывные возраста наверняка были другими – самый разгар. Мигол снова заставил себя слушать Хиппеля, но тот ворчал уже совсем обыденное и привычное… Война кончилась. Просрали войну. Армии нет, Императора нет – никто никого не уважает. Заслуги аннулированы, ордена – тоже. Погон нет. Металла нет – одно ржавое лежит по полям. Бритвы нормальной сделать не из чего… Сколько за привоз-то возьмешь?
– Да пошел ты… – обиделся Мигол.
– Нет, правда, сколько за привоз? – взвыл Хиппель, отерев щеку и показав ему ладонь – кровь, перемешанная с мылом. – Видишь же – мучаюсь, так его разтак…
– Шестьдесят рупий, – сказал тогда Мигол.
– А что, по-божески, – согласился Хиппель, снова намыливаясь. – Договорились…
Мигол тряхнул головой, отгоняя это воспоминание. В хороших бритвах он не разбирался, Золингена с клеймом на старушечьих платках не нашел, а определить на глаз, какая из выложенных перед ним ржавых закорючин – хорошая, так и не сумел…
Склон, наконец, закончился – округлился в сочащийся пылью гребень… и взгляду открылось колдобистое, заросшее бурьяном и кустарником поле. Картонно шелестели широкие листья лопухов, обозначая края заросших воронок.
Дышалось наверху полегче, чем в утробе балки… хотя и жара, и безветрие, и тяжелый полынный дух – никуда не исчезли. Пекло солнце… немилосердно. Горячее марево дрожало у далекого горизонта, и от этой суматошной, истязающей глаза дрожи, истиралась сама линия его – прокаленный до сизой окалины край неба неуловимо, без какой-либо видимой границы, переходил в идущий волнами пыльный и душный травяной океан, не имеющий ни дна, ни пределов…
Утопая по пояс в сорняковом буреломе, Мигол сделал несколько шагов вперед и сразу же утратил чувство направления – его в этом хрустящем мире тоже не существовало. Притупившееся от яркого света зрение отказывалось понимать разницу между верхом и низом, между налево и направо. На острых цепляющих железяках, невидимых в траве, подворачивались ноги.
Чуть поодаль, возвышаясь над колючими полынными метелками, торчал кособокий, прошитый насквозь неровными крупными стежками вьющихся растений, холм – неприглядный и инородный, как волдырь. Из его массивного основания, будто застарелые трупные кости, выпирали изломанные концы металлических конструкций, изъеденные ржой и зализанные солнцем. Лоскуты уцелевшей обшивки топорщились заусеницами.
Скорее всего, это был самолет… и, судя по древнему возрасту холма, судя по крепкому виду облепивших его растений, которые должно быть годами втискивали корни в клепанные и сварные швы, стремясь добраться до питательного гумуса, в который обратились тела экипажа… – сбитый давным‑давно, во времена третьего или четвертого больших наступлений. Задолго до Монтегю, задолго даже до того, как сам Хиппель родился и получил призывной штамп на свою младенческую попку…
Мигол зачем-то пошел было к холму, но – почти сразу же оступился в какую-то узкую дыру и увяз ногой, насмерть отшибив при этом голень. Матерно шипя, он высвободился и отступил на мягкий, в проплешинах голой земли, гребень.
Ноги от колена и ниже – напоминали теперь бесформенные травяные колтуны, сплошь облепленные цепкими ежиками семян.
Это оказалось последней капелей.
Он ощутил вдруг приступ невыносимой злобы – ко всему на свете. К треклятому солнцу. К задушенной сорняками пустоши. К бурьяну, который как последняя тыловая мразь подминает собой всё, до чего может дотянуться. К железу, гниющему в сорной траве широченного, обширного и пустого пространства, бывшей линии фронта, разделившей надвое целый континент… Потом, как следствие – к железу, наваленному в прицепы, к нарезанным и уложенным в стопки пластинам углеродистой брони, бурым от ржавчины гусеничным тракам, мятым корпусам динамической защиты… ко всему мертвому, бренчащему металлическому хламу, составлявшему ранее корпуса боевых машин – подвижных, плюющих огнем, отвечающих на попадания снопами искр и рикошетной окалины, а теперь пустыми скорлупами утонувшим в колючей траве. К долбанной пересохшей речке, которая вспомнила вдруг, что она – речка, а не дорога. К похожей на духовку кабине тягача и к бурундуку-водителю. Ярость накатила, как черная дурнота, давить ее в себе было бесполезно, как любой фронтовик Мигол знал это – лучше дать себе вволю проораться… и он потратил на это несколько бессильных потных минут – орал, плевался, в бешенстве топтал землю, выколачивая из нее тугие пыльные фонтанчики… Попытался пнуть особо раскидистый, увешанный колючками куст, но вторично увяз… матерясь, отобрал у куста трещащую брючину… Корежа застежки, он вывернул из кобуры пистолет, но выстрелил почему-то не в куст, а в далекий недоуменный холм. В горячем застоявшемся воздухе выстрел прозвучал, словно жирный плевок – пуля, потревожив разлапистые стебли, канула в холм, и вдруг неожиданно громко шваркнула о его металлическое нутро.
Звук, качаясь, поплыл в воздухе…
Приходя в чувство, Мигол опустил пистолет, постоял еще немного, тяжело дыша и вращая глазами… попал в кобуру моментально нагревшимся стволом. Потом до него дошло, что звук, до сих пор давящий на уши, не имеет ничего общего с дребезгом состарившегося железа, что выбила пистолетная пуля – это звук автомобильного сигнала, и что идет он из-за спины, из нутра балки, и что это гудит тягач.
Он сунулся назад, за гребень… но тягача внизу не оказалось.
Ошалев, он сбежал наискось по склону, перепрыгивая через колючие плети. У самого подножья, где кусты росли особенно густо, он все-таки зацепился и еще раз запутался… потом выбрался, наконец, на полосу изъезженного дерна, которая на карте называлась дорогой. Откуда-то из-за поворота снова заблажил гудок. Настойчиво и требовательно, два длинных сигнала – «сюда».
На всякий случай Мигол снова вытащил пистолет, размазал по лицу пахнущий железом пот. Как ни крути, душегубка кабины была все же лучше прямого солнечного ливня. Куда подевался Утц? Вдавленный рифленый след, пестря свежими земляными надрывами, укатывался за излом балки.
Там, судя по разорванным очертаниям гребня, примыкал короткий боковой распадок. Кусты росли гуще. Попадались даже тощие, изломанные как хвощи, сосенки. Похрустывая по вездесущим кузнечикам, Мигол потрусил туда. Лужа, источая запах плесневелого супа, оставалась слева. А справа ещё оседала мучнистая пыль – прицеп, не вписавшись габаритами, снес колесом несколько метров откоса. Дальше начинались кусты с пробитой сквозь них колеёй… осыпавшиеся лепестки лежали как сплошное бордовое покрывало, многие еще продолжали падать. Мигол даже задохнулся – это было жутко красиво: рваные борозды, уходившие под склон, в глубокую прозрачную тень, засыпанные чуть ли не до краев цветочным кружевом… и лепестковый снегопад, стекающий с потревоженных веток…
И там, среди всего этого великолепия, Мигол, наконец, увидел тягач – камуфлированный борт последнего, четвертого прицепа, и на нем элемент танковой башни со свежими следами ацетиленовых ожогов, все припорошено цветами… Привет, старина Хиппель… Двуострые колючки с готовностью коснулись кожи – живучие плети шуршали, приподнимаясь. Так просто, давя их колесами, эти кусты было не убить. Мигол заторопился… и все равно последние метры ему пришлось отчаянно продираться.
К кабине он подошел исколотый и осатанелый.
Двигатель тягача мерно молотил на холостых оборотах. Сизый соляровый выхлоп сочился прямо сквозь кустарник. Утц выставил за окно птичье свое лицо и показал нетерпеливо: «залезай».
– Охренел? – раздраженно сказал ему Мигол. – Чего укатил без меня-то?
– Так это… – ответил Утц. – Я тебя звал… ждал… – он посмотрел на рваные, унизанные репьями брючины. – Ты где был-то?
– Да, так… – неопределенно сказал Мигол.
– Стрелял ты?
Мигол вспомнил про пистолет в руке – насупился, убирая оружие. Потом молча полез на бампер, цепляясь за выступы протектора.
– Здесь подняться можно, – сказал ему Утц. – Я уже ходил, смотрел… Там было не пройти, правда – терновник этот не пустил. Но мы его того – промнём… Здесь раньше ручей был… или протока, а теперь распадок идет. Узкий, конечно, как… прямая кишка… зарос везде. Но прицепы пройдут. Разгонимся вдоль протоки… там, правда, ухаб дальше, так что тягач бросит – будь здоров, мелочёвку скорее всего пороняем… зато дальше склон пологий… ровный, и кустов нет почти. А наверху – лес, корни, грунт цепкий – вытянем. Там даже дорога есть – я чуть не обалдел, как увидел.
– Дорога? Что за дорога?
– Откуда я знаю? – отмахнулся Утц. – Ты же старшой, у тебя карта.
– Нет там никакой дороги, – сказал Мигол. – Сплошная штриховка кругом – что слева, что справа.
– Может и нет… – легко согласился Утц. – Дорога старая совсем. Заросла, как подмышка. Одно название, что дорога.
– Тогда на хрен она нам сдалась? Заведет в деревья и бросит. То-то опять встрянем…
Утц отпустил баранку и, повернувшись всем телом, посмотрел на него в упор.
– Да что такое? – не понял Мигол.
– Я вот гляжу – ты вроде старшой. И карта у тебя есть, настоящая… А как был ты в своей пехоте тупой, так и остался… Тупой… Дорога старая, говорю. Очень старая. И на карте твоей ее нет. А раз на карте нет, значит не военные ее топтали. Понял теперь? Довоенная дорога.
– Ты чего несешь? – оглушенно сказал Мигол. – Какая ещё довоенная?
– Какая… Откуда я знаю, какая? Не проселок – точно. И не рокада. Трамбованный булыжник – представляешь? Причем, хорошо трамбованный – булыга к булыге. Заросла, конечно, но не полопалась. Сквозь лес уходит. И точно – не тупик. Там даже указатель есть.
– Указатель? – не поверил Мигол. – И что там, на указателе?
Утц пожал плечами.
– Не разглядел – далеко слишком… Подъедем, да узнаем. Там и в карту свою посмотришь. Хотя толку с нее, карты твоей, как с Инночки – вроде и под рукой, а пользы никакой, расстройство одно.
Мигол полез выше – на самый капот, потом с него на фанерную крышу кабины. С такой высоты видно было получше, чем со дна оврага – распадок сужался, острым клином протыкая колючие заросли. Подъем тут и правда был почти пологим, кусты выпускали его из цепкого плена, разбегаясь по склонам в стороны. А на самом верху и впрямь почудилось Миголу что-то вроде неглубокой мощеной колеи.
– Ты это… – восхищенно прокричал он шоферу. – Как увидал-то? Солнце же прямо в шары лупит…
– Да за бабкой следом поехал, – крикнул Утц снизу, сквозь фанерный потолок.
Мигол сначала не понял, о чем это он… потом – аж присел от удивления. Торопясь, прыгнул на капот, скользнул сапогами по крылу до самой водительской подножки.
– Какой-такой бабкой?
– Да вон же… – Утц ткнул пальцем выше по склону, потом приподнялся за баранкой, всматриваясь. Склон был пуст. Ниже кусты стояли сплошным низким частоколом, и Мигол ничего не разглядел ни до них, ни после… – Куда-то девалась… – задумчиво сказал Утц. Потом, отмахнулся – как от назойливого слепня. – Ты чего заладил, старшой? Какая дорога, какая бабка… Я тебе – краевед, что ли? Старуха какая-то была, шлялась тут по балке. В балахоне, как пугало… Может коровок пасла… тех, что в луже увязли. Увидела меня – шарахнулась в распадок. Тут я его и приметил.