bannerbannerbanner
Сто лет пути

Татьяна Устинова
Сто лет пути

Полная версия

Варвара Дмитриевна поставила точку и пристроила перо рядом с чернильницей понадежней, чтоб держалось. Дурацкое перо часто скатывалось и однажды оставило на белой, первый раз надетой блузке довольно большое пятно.

– Что вы там все пишете, Варвара Дмитриевна? Дневник ведете?

Это была шутка, и Варвара Дмитриевна улыбнулась.

– Вот уж нет. Боюсь, не успею всего. Такой день впереди! Сегодня министра финансов ждут с его идеей французского заема. Жарко будет.

Князь Дмитрий Иванович Шаховской, секретарь думского председателя и его главный помощник, улыбнулся в ответ:

– Ничего. Вы быстрая. Учитесь на ходу.

– Я и раньше писала в газеты!

– За что мы вас особенно ценим, Варвара Дмитриевна.

Ценили не только за это, но и за быстрый ум, жизнерадостность, готовность внимательно слушать, запоминать, четко передавать главное, не увлекаясь отсебятиной, которая так свойственна пишущим мужчинам!..

А еще Варвара Дмитриевна чудо какая хорошенькая. Это, конечно, не самое главное, но рядом с хорошенькими и в политике как-то веселее.

В большой угловой комнате, где помещалась фракция кадетов, окна стояли открытыми весь день, можно выйти прямо в сад к деревянной решетке, увитой шток-розой, возле которой в теньке полеживал сейчас полный тезка британского премьер-министра, и там, на свободе, продолжить заседание. Впрочем, заседанием и не назовешь то, что происходило в угловой комнате с открытыми в потемкинский сад французскими окнами! Некогда тут заседать да беседовать! Такие дела творятся! Нужно с лету, на ходу, в короткий перерыв между прениями и голосованиями составить язвительный, уничижительный ответ на министерскую речь, наметить ораторов, полных неизжитого гнева против неограниченного самодержавия. Перерыв, устраиваемый председателем Муромцевым, не охлаждал горячие головы, а еще больше распалял их!..

Из залы заседаний взбудораженные депутаты приносили с собой в кулуары «пульсацию прений». Здесь можно было не опасаться чужих ушей, не считаться с произведенным впечатлением, тут собирались «свои», понимающие, горящие общностью идей и настроений.

Вот и хорошенькая Варвара Дмитриевна горела. Князь Шаховской в свое время настоятельно рекомендовал товарищам по кадетской партии принять госпожу Звонкову в свои ряды, хотя заслуг у нее было маловато и политически она была не слишком подготовлена, впрочем идеи конституционных демократов разделяла всей душой. Но он настаивал и в конце концов убедил – партия только выиграет, если в мужском ареопаге будет женщина.

Начала Варвара Дмитриевна с того, что устроила бой с Милюковым по вопросам женского равноправия. Разумеется, в кадетской партии состояли люди все выдающиеся, просвещенные, передовые – юристы, правоведы, профессора – и вопрос о женском равноправии к тому времени был уже как будто разрешен. Однако Павел Николаевич почему-то упирался, указывая на то, что женское избирательное право, да и равноправие вообще, вызовет недовольство среди крестьян, не привыкших смотреть на женщину, как на равную. Он справедливо отмечал отсталость русских крестьянок, их малограмотность и неподготовленность к политической жизни.

Впрочем, многие подозревали Павла Николаевича в известном лукавстве. Он был большим любителем дамского общества и, возможно, побаивался, что политическая борьба несколько помрачит женское обаяние.

Варвара Дмитриевна до того памятного дня, когда состоялся ее бой с Милюковым, вовсе и не задумывалась над женским вопросом. Ни Бебеля, ни Брауна, самых яростных пропагандистов женских прав, не читывала. Но ей даже подумать было странно, что образованный человек, видный либерал мог отрицать ее с ним равность! Ведь до манифеста семнадцатого октября политических прав не имел никто, ни женщины, ни мужчины! Значит, и получить их должны все, все!

Дело происходило во время трехдневного съезда кадетской партии, в полукруглом амфитеатре Тенишевского училища, переполненном людьми. Съехались со всей России! Помнится, тогда кто-то и предложил название «партия народной свободы», но предложение отвергли, приняв трудную, из двух слов сложенную «этикетку» – конституционно-демократическая.

Программу «партии народной свободы» особенно и не обсуждали, она была давно обдумана и выработана, об этой программе по всей России толковали за самоваром, беседовали в гостях и на журфиксах. Неужели все правда, господи помилуй?.. После стольких лет темного, неограниченного самодержавия власть признала наконец, что народ «имеет право голоса»? Что «народное представительство» будет созвано и вот-вот проведут выборы в первый русский парламент? Поминались новгородское вече и боярская дума. Все чаще слышались слова «революция» и «оппозиция», производившие должное впечатление даже на смиренные умы. Профессора и правоведы разъясняли за чаем необходимость конституции самого последнего образца авантажным дамам, горевшим той же жаждой свободы, что и вся Россия.

Так вот, равноправие!..

Милюков равноправие отрицал за ненадобностью, и на помощь ему пришел кто-то из мусульманских кандидатов, кажется, из Казани, который объявил, что в случае внесения такого пункта в программу мусульманские голоса будут потеряны.

Варвара Дмитриевна, недавно только возвратившаяся из Парижа, вся кипела. Стремительно взлетела она на кафедру и заговорила горячо, громко. На нее посматривали с удивлением – многим она была незнакома, хотя ее статьи в «Освобождении» и «Вопросах жизни» считались занимательными, их читали. Но все же места в рядах она еще не заняла.

Варвара Дмитриевна начала с того, что сознание людей необходимо поднимать, а не тащить вниз. Русская женщина, уверяла собрание Звонкова, вполне доказала свою зрелость, участвуя в политическом движении. Борьбу вели вместе и женщины, и мужчины, вместе подвергались опасностям, гонениям, подчас вместе шли в тюрьму! Куда же это годится, если мужчины получат права, а женщины нет?

И все это было так мило, так горячо, так искренне, что жар пробежал по рядам, и даже Павел Николаевич умилился.

Избирательных прав наравне с мужчинами женщины так и не добились, но Варвара Дмитриевна свою лепту в борьбу внесла, и чопорный англичанин, кажется, оценил ее смелость.

Конечно, у них в Европе с женским вопросом дело плоховато поставлено. У нас в России гораздо лучше и разумней, что есть, то есть. Либералы от души признавали женское равноправие и с удовольствием наблюдали живейшее участие дам в политической жизни, ценили энергию, которую они развивали на ниве освобождения России. Другое дело, что Варваре Дмитриевне не приходило в голову, будто у нее должны быть равные права не только с мужчинами – либералами, профессорами и адвокатами, любовавшимися ее горячностью и ямочками на щеках, но и со Степаном-конюхом из ее волжского имения, которого она терпеть не могла за то, что, подвыпив, он всегда буянил и орал несусветное, а также с женой его Акулиной, неряшливой бабой, так плохо смотревшей за детьми, что приходилось то и дело возить к ним доктора из Нижнего.

Впрочем, это неважно. Тут что-то недодумано. А сомневаться в необходимости равноправия – стыдно просвещенным людям начала двадцатого века.

Возле овального стола ораторы, намеченные сегодня возражать министру финансов Коковцову, – в том, что ему придется возражать, не было никаких сомнений, и возражать колюче, задорно, не давая опомниться! – в последний раз проверяли доводы, согласовывали позиции, обсуждали слабые стороны противника. Варвара Дмитриевна на секунду присела к ним за стол, послушала немного, а потом вышла в сад к Генри Кембелл-Баннерману и не удержалась – расхохоталась.

Давешний оратор Алябьев с гвоздикой в петлице маялся в некотором отдалении, как видно, намеревался зайти в помещение, но опасался Генри, раскинувшегося под шток-розой.

– Алексей Федорович! – окликнула его госпожа Звонкова. – Вы к нам?

– Добрый день, Варвара Дмитриевна. Я не знал, что ваш верный страж… сегодня опять с вами.

– Генри без меня сильно скучает. Проходите, я его подержу.

– Благодарю, Варвара Дмитриевна.

Генри, радостно приветствовавший хозяйку верчением плотного обрубка хвоста, при приближении Алябьева скосил глаз и зарычал, негромко, но убедительно.

– Ах ты, господи!.. Идите, идите, не бойтесь.

– Да я и не боюсь, – пробормотал себе под нос Алексей Федорович, который боялся бульдога и терпеть его не мог.

Такая хорошенькая девушка, на что ей это чудище заморское?! Сопит, рычит, хрюкает неприлично при дамах, редкая гадость.

– Вы к Дмитрию Ивановичу?

Князь Шаховской, как секретарь председателя, вечно всем был нужен, все его разыскивали, о чем-то просили, что-то втолковывали, отводили в сторону, понижали голос и настаивали. Князь терпеть не мог интриговать и келейничать, и вообще в Думе его почитали несколько одержимым идеей демократии. Муромцев, к примеру, став председателем, от повседневной жизни отстранился совершенно, несколько даже занесся и все повторял, что «председатель Государственной думы второе после государя лицо в империи». Князь же, совершенно напротив, показал себя бесценным практическим работником.

Почему-то никому не приходило в голову, что вновь созданная Дума – не только трибуна для проявления ораторских способностей и всяческого обличения правительства, но… учреждение, которому прежде всего должно работать именно как учреждению. Князь Дмитрий Иванович взвалил на себя все: наладил думскую канцелярию, сношения с прессой, раздачу билетов для газетчиков и для публики. Кроме того, был налажен стенографический отдел. Состав стенографисток оказался подобран превосходно, отчеты раздавались иногда в тот же день, что особенно ценили журналисты.

Варвара Дмитриевна рядом с Шаховским чувствовала себя приятно и легко, и даже просто упомянуть его имя казалось ей весело.

– У меня короткое дело собственно к князю Шаховскому. – Алябьев продвигался мимо решетки к распахнутому французскому окну, за которым звучали громкие голоса, как видно, спор разгорался, а Генри Кембелл-Баннерман рычал все отчетливей. – За что же он меня невзлюбил, хотелось бы знать?

 

– За политические взгляды, Алексей Федорович! – объявила госпожа Звонкова и засмеялась. – Вы же социалист, а он социалистических идей не разделяет.

– Напрасно, Варвара Дмитриевна, напрасно. Вот увидите, именно идеи социал-демократов будут единодушно приняты и подхвачены русским народом! – И зачем только он пошел через сад, а не покоями! – Двадцатый век докажет… что социалисты вырвут Россию из многовековой… темноты… укажут совершенно иной, невиданный путь. Социализм перевернет и разрушит прежний строй, самодержавие падет под его ударами…

Генри Кембелл-Баннерман, полный тезка британского премьер-министра, вскочил на упористые, как будто вывернутые лапы, выдвинул и без того отвратительную нижнюю челюсть, гавкнул на весь сад и капнул слюной.

…Порвет брюки, с тоской подумал Алябьев. Как пить дать порвет. Репутации конец, и брюки жалко.

Следовало отступить красиво и с достоинством, но как это сделать на глазах у госпожи Звонковой, которая тонкими пальчиками держала бульдога за складчатый загривок и смотрела смеющимися глазами. Разве такие пальчики удержат эдакое… насекомое?..

Тут, слава богу, его окликнули из-за кустов:

– Алексей Федорович! Прошу прощения!

Алябьев оглянулся, Варвара Дмитриевна, присевшая было возле собаки, поднялась, а Генри потоптался, развернулся и зарычал уже в сторону кустов.

– Bad boy, – выговорила ему Варвара Дмитриевна с укоризной. – What’s the matter with you today?[1]

Считалось, что бульдог понимает исключительно по-английски.

– Алексей Федорович, – заговорили издалека, – вас во фракции ждут, просили сию минуту подойти! Вот-вот к заседанию позвонят.

Алябьев воспрял духом. Можно удалиться красиво и за брюки не опасаться!..

– Эдакая спешка каждый день! Ничего не поделаешь, придется явиться. Князю поклон, да мы еще увидимся…

И Алексей Федорович пропал из глаз.

– Stay here, Henry! Be nice dog[2].

Полный тезка британского премьера, только что изгнавший противника и отлично это сознающий, облизнулся плотоядно и ткнулся Варваре Дмитриевне в юбку.

– Негодник!

Пока отряхивала юбку – что за наказанье такое, опять слюни! – пока выговаривала Генри, по сторонам не смотрела, а когда подняла глаза, увидела перед собой, очень близко, молодого человека в заношенном студенческом сюртуке. Шапку он мял в руках.

– Разрешите отрекомендоваться, Варвара Дмитриевна. Борис Викторов, бывший студент, пятнадцатого класса чиновник[3], – госпожа Звонкова шутку про «пятнадцатый класс» оценила, улыбнулась миленько. – Состою при Алексее Федоровиче Алябьеве, помогаю по мере сил.

– Вы журналист?

– Н-нет, – запнулся, будто бы не сразу сообразив, Борис. – Больше по практической части.

Варвара Дмитриевна не стала уточнять. Вот уж неинтересно! Погрозила Генри Кембелл-Баннерману, еще раз велела быть «clever boy» – хорошим мальчиком, смежила ресницы – солнце светило уж больно ярко! – и направилась к французскому окну, за которым уже доспоривали, говорили потише. И впрямь вот-вот к заседанию позвонят!

– Горячий сегодня день, – вслед ей сказал помощник Алябьева. – Министра финансов ждут, а он из… непримиримых.

Варвара Дмитриевна кивнула и совсем вознамерилась уйти, но молодой человек не унимался.

– Госпожа Звонкова, – он придвинулся поближе, шапка у него в руках тряслась. Нервическая дрожь, что ли? – Нельзя ли мне на минутку видеть князя Шаховского?

Что это такое, помилуйте, всем сегодня с утра нужен князь, да Варвара Дмитриевна и понятия не имела, можно или нельзя! Князь перед заседаниями бывал особенно озабочен, многочисленные важные и мелкие дела требовали его внимания, да и Муромцев, председатель, ни минуты не мог без него обойтись.

– Зайдемте и узнаем, – предложила Варвара Дмитриевна довольно холодно.

– Нет, нет, мне никак нельзя!.. Вы не могли бы… вызвать его сюда?

Генри Кембелл-Баннерман при этих словах Бориса нашел нужным негромко зарычать, и госпожа Звонкова вдруг натуральным образом перепугалась.

Разумеется, в Таврическом дворце не было и не могло быть никакого отпетого народа. И полуциркульный зал заседаний, и кулуары, и сад наводнены приставами. Дюжие молодцы с серебряной цепью на шее жестко блюли порядок, особенно в дни, когда в правительственной ложе появлялись министры. Террористы вряд ли могли проникнуть в Думу, но по всей России они продолжают убивать. То и дело приходили известия из Твери, Самары и других городов – там убит губернатор, а здесь прокурор, а то и телеграфист, почтмейстер. Эсеры и эсдеки – социал-демократы, к которым как раз и принадлежал Алябьев, – продолжают убивать жестоко и безрассудно, и прогрессивная русская общественность решительно не знает, как следует относиться к этому явлению. И Варвара Дмитриевна не знала!.. Вроде бы убийства и жестокости творились на благо революции и дела освобождения, но… все же страшно очень! Князь Шаховской утверждает, что террор нужно непременно осудить публично, с думской трибуны, ибо парламент не сможет работать, пока не наступит в стране успокоение, но осудить – значило косвенно поддержать правительство, а следовательно, ненавистное самодержавие!..

… А вдруг этот человек с его шапкой… из этих? Вдруг он задумал страшное, сейчас прогремит взрыв, – Варвара Дмитриевна знала, что при последнем акте было убито двадцать семь и ранено больше ста человек, – и ничего этого больше не будет. Ни сада, ни Генри, ни решетки, увитой шток-розой, ни майского свежего утра. И ее, Варвары, не будет тоже. Только куча окровавленной плоти в комьях вывороченной земли, расколотая надвое мраморная чаша, запах пороха и гари.

– Нет, – пробормотала сильно побледневшая Варвара Дмитриевна и отступила. – Нет, нет!..

– Помилуйте, мне на одну минуту только!..

– Генри! За мной!

Бульдог вскочил и следом за хозяйкой забежал за французское окно. Варвара Дмитриевна моментально повернула витую ручку.

В комнате никого не было, кроме князя Шаховского. Он пробегал глазами какие-то бумаги, и когда ворвалась госпожа Звонкова, поднял голову.

– Что с вами, Варвара Дмитриевна? Вас что-то напугало?

– Там… человек. Он странный.

Князь одно мгновение изучал ее лицо, а потом подошел и стал рядом. Она смотрела в сад.

– Никого нет, Варвара Дмитриевна.

И в самом деле – никого не было на дорожках и возле решетки со шток-розой. Сад опустел перед заседанием совершенно.

Варвара Дмитриевна коротко вздохнула и незаметно вытерла влажную ладонь о юбку. Все это ей показалось странно и очень нехорошо.

– Убитого зовут Павел Ломейко, – выговорил Шаховской с усилием. Тело, которое только что унесли санитары, перестало быть просто телом и обрело вполне человеческие знакомые черты, и профессору трудно было это осознать. – Я хорошо его знал.

– Ломейко Павел Игоревич, – подтвердил полковник Никоненко, – по документам так и установлено. Значится директором музея. А вам-то он откуда известен?

– Какого музея?

– Это музей, – и Никоненко показал почему-то на камин с мраморной полкой. – А потерпевший, стало быть, его директор. Был.

– Позвольте, это здание никогда не было музеем!

…Вот ученый народ, это надо же, подумал полковник с веселым раздражением. Ты ему про труп, а он тебе про музей! Ну, вот какая ему разница, музей тут или, может, пивная?!

– С прошлого года здание отдали под музей, а Ломейко назначен директором. Откуда вы его знаете, а?

– Музей чего?!

– Я не знаю. Музей и музей. Вам потерпевший откуда известен, Дмитрий Иванович?

Шаховской зачем-то принялся опять натягивать резиновые перчатки, которые только что бросил.

– Павел Ломейко в прошлом году собирался защищать докторскую диссертацию. Я был назначен его оппонентом.

– И чего он? Провалился с треском?

– Защита не состоялась. Я прочел монографию, потом затребовал текст целиком, и… в общем, до защиты его не допустили.

– Да что такое случилось-то с этой защитой?! – Вот чего Никоненко терпеть не мог, так это когда при нем умничали и говорили загадками!

– Текст оказался скомпиллированным из докторской диссертации профессора Серебрякова почти двадцатилетней давности. Защищался Серебряков в Томском университете. Павел Игоревич, попросту говоря, все украл. Плагиат. Это нынче повсеместное явление.

– А вы, стало быть, вывели его на чистую воду?

– Я не понимаю, что вас так раздражает, – сказал Шаховской полковнику. – Я стараюсь помочь. Как могу. Так получилось, что Серебряков еще аспирантом читал у нас в университете спецкурс. Я его помнил отлично. Это правда случайность! Если бы Серебряков не читал, а меня не назначили оппонентом…

– Помер бы этот самый Ломейко доктором наук, – закончил за Шаховского полковник. – А вы тогда с ним сильно поссорились, профессор? С потерпевшим?

– Он приезжал объясняться, мы поговорили… довольно резко. Я, кажется, сказал ему, что воровать нехорошо, а он просил не устраивать скандала.

– А вы все равно устроили!

– Я довел до сведения аттестационной комиссии, что текст диссертации не имеет никакого отношения к соискателю и написан совершенно другим человеком много лет назад, – отчеканил Шаховской. – И привел доказательства. Больше мы с ним не виделись. Я понятия не имел, что он директорствует в музее! – Тут профессор подумал немного. – Видимо, у него были значительные связи, раз уж после всего этого его сюда назначили.

– Ну, связи мы все проверим. А вы его не убивали, профессор? Просто чтобы очистить науку от всей и всяческой скверны?

Шаховской посмотрел полковнику в лицо. Эксперт Варвара, возившаяся со своим чемоданчиком и делавшая вид, что ничего не видит и не слышит, перестала возиться и покосилась на профессора и полковника.

– Я не убивал, – сказал Шаховской. – Впрочем, это все тоже проверяется, правда? Я с самого утра был в университете, читал лекции, а потом в Думе, откуда вы меня и привезли.

Они еще посмотрели друг на друга и отвели глаза. Поединок кончился вничью. Варвара снова принялась тихо возиться.

– Чашка, – Дмитрий Иванович взял со стола фарфоровую штуку. – Значит, так. Мейсен, примерно середина девятнадцатого века. Видите, клеймо, скрещенные голубые мечи? В восемнадцатом вот здесь, внизу, еще рисовали звезду, а в двадцатом, до тысяча девятьсот тридцать пятого года, наоборот, вверху ставили точку. Здесь нет ни того, ни другого. Рисунок, традиционный для мейсенского фарфора, называется «синие луковицы», не знаю почему.

Никоненко слушал очень внимательно, ехидных вопросов не задавал.

– Мейсенские сервизы были в основном у аристократов, у августейших фамилий, разумеется. Все изделия расписываются исключительно вручную с тысяча семьсот девятнадцатого года и по сей день. Чашка в прекрасном состоянии. Такое впечатление, что она лежала в каком-то специальном хранилище.

– Я вам сейчас покажу это хранилище.

– А императору она могла принадлежать? – спросила подошедшая Варвара.

– Какому?

– Ну, не знаю. Николаю Второму, например?

Шаховской пожал плечами.

Неподдельный интерес к императорам, который в последнее время охватил всех без исключения, его раздражал. Кто только и каких только глупостей не писал и не рассказывал про этих самых императоров, стыдно читать и слушать. Почему-то принято считать, что интерес к ним означает интерес к истории отечества, но писали как раз больше про фарфор, наряды жен и дочек, мундиры и прочую ерунду. Вот, например, о том, что Петр Великий почти грамоте не разумел и до конца жизни не умел в слова гласные вставлять, так и писал одними согласными, и указы его собственноручные разобрать было невозможно даже по горячим следам, никто не упоминал, а это важно, важно!.. Гораздо важнее для понимания личности грозного реформатора, чем кафтаны, Анна Монс и фарфоровые чашки!..

 

– Эта чашка могла принадлежать кому угодно, – сказал Шаховской Варваре, которая, по всей видимости, тоже интересовалась императорами. – Николаю Второму в том числе. Или его отцу, Александру Третьему. А могла не принадлежать ни ему, ни его папе.

– Подойдите сюда, Дмитрий Иванович!.. Видите?

Обойдя лужу черной крови на полу, Шаховской подошел к полковнику.

– Смотрите! Тут, по всей видимости, раньше дымоход был, а потом его заложили.

Шаховской стал на цыпочки и посмотрел. С чугунной, наглухо замалеванной дверцы была сбита краска, царапины совсем свежие. За дверцей оказался небольшой тайничок.

– По всей видимости, и чашка, и бумаги вытащены именно отсюда.

– Значит, их положили в тайник, когда печи уже не топили и дымоходы были заложены. Ни бумага, ни фарфор не выдержали бы перепадов температуры. То есть намного позже девятьсот шестого года, которым датировано письмо! И… класть в тайник чашку странно.

– Пустую – странно, – согласился Никоненко неторопливо. – Но в ней могло что-то лежать и, скорее всего, лежало! Как раз то, что и забрал с собой злодей. Из-за чего весь сыр-бор. Может, бриллианты? Чашку с бриллиантами-то тиснули, как в послании этом говорится! То есть бриллианты тиснули, а чашку оставили!

– Я не подумал, – пробормотал Шаховской.

– Хорошо, а что здесь было раньше? Ну, в особняке? В девятьсот шестом году, к примеру?

– Здесь жил человек, это был его дом. Звали человека Арсений Морозов, он являлся племянником знаменитого Саввы. Кажется, двоюродным.

Никоненко засмеялся. Почему-то его развеселило, что в этом особняке на Воздвиженке жил какой-то человек и у него даже было имя!..

Варвара тоже засмеялась, Шаховской не понял из-за чего.

– Этот участок Арсению подарила мать, происходившая из рода купцов Хлудовых. Очень богатые фабриканты. А раньше на этом участке был цирк, весьма популярный, потому что место хорошее, бойкое, рядом с Арбатской площадью. А потом цирк в одночасье сгорел. Причины пожара так и не доискались. В Москве поговаривали, что сожгли, чтобы освободить место, которое матери Арсения очень приглянулось.

– Да ну? – Никоненко округлил глаза. – Вот ведь какое беззаконие в то время процветало! Пожары устраивали, чтоб, стало быть, землю захватить!.. Дикие времена!

– Арсений Морозов где-то в Антверпене познакомился с архитектором Мазыриным, который этот дом и построил. Он был довольно странным человеком. Например, всерьез утверждал, что в прошлой жизни был египтянином и сооружал пирамиды.

– Батюшки-светы, – закудахтал Никоненко-Анискин, – это ж надо такому быть, чтоб в православной стране отдельные личности верили в переселение душ! Это что ж такое получается, а?.. Никакого православия, а сплошная дикость нравов и брожение умов!

– Над Мазыриным все смеялись, а Морозову он нравился. Должно быть, как раз потому, что производил впечатление сумасшедшего. Когда дошло дело до строительства, Мазырин все же спросил у заказчика, в каком стиле строить, и стал перечислять все имеющиеся в архитектуре стили, на что Морозов ответил: «Строй во всяких, у меня на все денег хватит!»

– Вот какие миллионеры-то на Руси водились, – не унимался участковый уполномоченный, – понятия никакого, зато денег куры не клюют! Это надо ж такому быть – строй во всяких! За все плачу, мол!.. Все им дозволено было, миллионерам-то! Вот времена лихие!

– Игорь, – тихо сказала Варвара, – что ты разошелся?

– Я?! – поразился Никоненко. – Да я радуюсь от всей души, что такого безобразия сейчас не бывает, миллионеры у нас сплошь культурно образованные, богатство свое не показывают, употребляют в дело да на благо!.. А, Дмитрий Иванович?

Шаховской осторожно поставил чашку в тайник и прикрыл дверцу. Закрывалась она плохо, видно, долго была замурована.

Собственно, она оставалась замурованной до сегодняшнего дня. Когда дверца открылась, произошло убийство.

Как странно. Почти невозможно осознать.

– Этот дом строили всего два года. Скорость по тем временам, да и по нынешним, невероятная!.. Стили на самом деле разные, и мавританский, и модерн, и готика. Есть легенда, что именно про этот дом писал Толстой в «Воскресении». В том смысле, что «строится глупый, ненужный дворец глупому и ненужному человеку».

Он осторожно достал чашку и вернул ее на стол.

– Да, а мать Арсения, когда дом был построен, сказала сыну знаменитую фразу: «Что ты дурак, я одна знала, а ты хочешь всей Москве показать!» Тем не менее, Арсений Морозов прожил здесь девять лет, а в девятьсот восьмом году, во время какой-то чудовищной попойки, на спор прострелил себе ногу.

– Зачем?! – удивилась Варвара. – Он что? Вправду дурак был?!

– Спорили о том, что волевой человек может вытерпеть любую боль. Он вытерпел, к врачу не поехал, а через три дня помер от заражения крови. Ему было тридцать пять лет.

– По пьяной лавочке-то каких только дел не наделаешь, – встрял Никоненко, – особенно когда вокруг друзья-товарищи весело гуляют!

– Какое-то время дом пустовал, в восемнадцатом году сюда въехал Пролеткульт, труппа Первого рабочего театра, потом его передали Наркомату иностранных дел, здесь были посольства, потом общество дружбы народов, а в последнее время дом приемов правительства.

– А сейчас музей! – похвастался Никоненко.

– Этого я не знал.

…Хоть чего-то ты не знаешь, и то хорошо, приятно!..

– Присядем, товарищ профессор! – и Никоненко отодвинул стул. – Порешаем, чего нам от вас нужно!

Шаховской осторожно передвинул драгоценную чашку на середину стола, чтобы не задеть, не дай бог, а бумаги пристроил рядом со своим локтем, так чтобы все время их видеть, и вдруг спохватился:

– А здесь можно сидеть? Мы ничего не… нарушим?

– Не нарушим.

– Хотите чаю? – Это Варвара спросила.

– А у тебя есть, что ли?

– Не было б, я бы не предлагала!

– Валяй, наливай чаю!

Дмитрию Ивановичу донельзя странно и непонятно было, как это в комнате «с убийством» можно ни с того ни с сего пить чай, тем не менее предложенный алюминиевый стаканчик он взял. Пахло из стаканчика хорошо, лимоном и еще чем-то приятным, и он вдруг подумал, что очень хочет есть.

– Бутерброд? – спросила Варвара.

– А у тебя с чем?

– С колбасой, конечно.

– Давай, давай скорее!

Некоторое время все молча жевали. Чай и бутерброд с колбасой всегда делают жизнь чуть более легкой, а неразрешимые вопросы чуть более простыми.

– Мне нужно понять, что именно могло быть в этой чашке, – с набитым ртом заговорил Никоненко, – если из-за ее содержимого убили человека! Ну, судя по писульке этой – бриллианты были, только что-то не верится мне в такие клады. Чашку бросили, бумажки бросили – нам оставили вместе с трупом!.. Как бы узнать, что там хранилось, а? И можно ли это узнать в принципе? Больше нету бутерброда, Варвара Дмитриевна?

– Есть, есть!.. А вам, Дмитрий Иванович?

Шаховской взял и второй.

Что такое происходит в его жизни, а?! Почему он пьет чай в особняке Арсения Морозова на Воздвиженке, а время к ночи, на полу кровь и обведенный мелом силуэт человека?!

– Можно попробовать установить, о каком именно заговоре идет речь в письме. Поискать в архивах свидетельства. Данных маловато, конечно, но если там на самом деле упоминается Столыпнин, а писал на самом деле Щегловитов, могло что-то остаться… Я, правда, не могу пока представить, как это связать с убийством и вообще с сегодняшним днем…

– Это мы сами свяжем, – перебил Никоненко нетерпеливо. – Ясно ежу, что убийца знал про эту чашку и ее содержимое. И покойник или знал, или узнал… некстати.

– Подождите! – Шаховского вдруг осенило. – Но сейчас ведь не девятьсот шестой год!

– Это точно!

– Значит, есть какие-нибудь камеры, да? Ну, не может не быть! И если это музей, наверняка есть сторож, охрана!

– Все, все есть, дорогой вы мой Дмитрий Иванович! – засмеялся Никоненко. – И камеры, и сторож с охраной!.. Не стал бы я вас сюда тащить, да еще из самой Думы, – тут он округлил глаза уважительно, – если б камеры да сторожа могли мне содействие оказать!

– А они не могут… оказать?

– Потерпевший Ломейко Павел Игоревич был назначен директором этого самого музея не знаю чего всего месяца четыре назад. Первым делом потерпевший объявил здесь ремонт, который сейчас и осуществляется.

– Ремонт? – не поверил Шаховской и обвел взглядом ампирную залу, находящуюся в полном и безупречном порядке. – Здесь идет ремонт?

– По документикам – полным ходом. Средства из бюджета выделены, ведутся работы по улучшению, так сказать. В связи с ремонтом никакая пропускная система тут не действует, чтобы рабочие могли беспрепятственно заходить и покидать здание.

– Но здесь нет никакого ремонта!

– Да что вы говорите! – воскликнул Никоненко. – Не может такого быть, чтоб не было, раз по документам он есть! Положено быть!..

Он вытряхнул себе в рот остатки чая из алюминиевого стаканчика, посмотрел в него с сожалением, аккуратно поставил на стол, сложил руки на животе, наклонил голову набок и уставился на Шаховского.

– Эх, люблю я ученых людей! – порассматривав профессора таким макаром некоторое время, объявил Никоненко-Анискин. – Что птички божьи, чесслово!.. Чистые, наивные души. В науках всяких разбираются, а в практической жизни – вот ни-ни, нисколечко!

1Что случилось с тобой сегодня? (англ.)
2Стой, Генри! Будь хорошей собакой. (англ.)
3Такого класса не существовало, шутка заимствована из комедии Островского А. Н. «Тяжелые дни». (Прим. ред.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru