bannerbannerbanner
Двойные двери

Татьяна Свичкарь
Двойные двери

Глава 5

Сима просыпалась всегда на рассвете, в тот благословенный час, когда ты – наедине с миром. Когда омывает тебя птичий щебет, потаённая музыка, больше никто её в это время не слышит, она – вся для тебя. И можно ещё лежать и думать, о чём хочется, и только это время праздности и размышлений полагала Сима подлинной жизнью, всё остальное было – труд и заботы, усталость и долг, пока поздним вечером не упадёшь лицом в подушку.

Не увидев в своей каморке, как встало солнце, Сима всё же могла поприветствовать его. Оно само приходило к ней в гости. Вот солнечный луч скользнул сквозь маленькое окошко, находившееся в самом верху стены, и весёлым прямоугольником лёг на потолок. Этот солнечный зайчик продержится тут недолго, соскучится, заскользит влево, и исчезнет. Но сейчас он озарял и весил эту комнатку, бывший чулан. Веселил и Симу, как заглянувший к ней старый друг.

Сима жила в этом доме почти с рождения, и знала его, как отшельник – свой остров, как странник – свой корабль. Ей был ведом голос каждой ступеньки лестницы, трещины на стенах складывались для неё в узоры, а потому, как падал в окна свет, она точно могла сказать – который час.

Симу растила тут мама, которой сейчас уже не было на свете. А ту, в свою очередь растил её отец, Симин дедушка. Жить в этом доме и беречь этот дом – так им положено было по наследству. И заповедь эта передавалась от самого Казимирыча.

Конечно, дому нужны были мужские руки. Сима помнила – ещё когда был жив дедушка, у них была здесь квартира – три угловых окна на втором этаже. Две комнаты – в доме тогда сплошь была «коммуналка». А там, где у прежних хозяев был, верно, зал, сделали огромную кухню. Жильцов хватало, но как казалось Симе, только её дедушка – из всех жильцов один – посвящал всё время своё обиходу дома. Маленькая Сима могла проснуться под перестук молотка: дед чинил крылечко, а когда приходила пора завтракать, мама велела звать его с крыши – выйти на улицу и покричать: дед заделывал дыру, которую он приметил меж двух листов шифера.

Оглядываясь сейчас на эту простую жизнь, в которой день за днём было одно и то же, Сима думала – какое тогда было счастье! Она бегала в школу – тогда ещё в Рождествено была своя школа. И не было для Симы более важных дел, чем выводить ровно палочки, а потом писать в тетради первые слова, высунув от усердия кончик языка, стараться, чтобы – без помарок! А потом мама позовёт к столу, нальёт в тарелку горячего борща. И – никаких забот о хлебе насущном!

И подружки у Симы были, тогда ещё они не выросли, не разъехались. Им предстояло жить бок о бок всё детство, целую жизнь. Они мастерили себе кукол, насаживая на палочки бутоны мальвы – это были «головы с пышными причёсками», а из кленовых листьев получались бальные платья для их «дам» и «принцесс». И так легко было вообразить себе дом в кустах сирени, да с несколькими комнатами: это – твоя, это —моя. И возле каждого дома в их селе находилась широкая тёплая скамейка, где можно было сидеть долгими вечерами, начиная с последних апрельских деньков, пахнущих дымом – в огородах жгли прошлогоднюю листву. И едва ли не до конца сентября, который тоже пах дымом – в огонь шло всё, отслужившее летом: сухие стебли, ветки, ботва. Потом для ребятишек в золе запекали несколько картошин. И обязательно кто-нибудь из женщин пронесёт мимо крынку с тёплым, парным молоком, и окликнет девочку или мальчика, попавшегося на глаза:

– Иди-ка, попей…

И вкус того молока, и бульканье аж, когда пьёшь захлёбываешься, и пускаешь пузыри… И горячий ещё чёрный хлеб, и крупные крупинки соли, блестящие, как стёклышки. Или жареные семечки вынесет кто-нибудь на те же ежевечерние посиделки – на всех девчонок, полную миску, знай, выбирай самые крупные.

Был свой уют и зимой, когда от старого дома невозможно было очистить весь снег, и сугробы поднимались – почти до подоконников первого этажа. И дом более, чем когда-либо напоминал затерянный в снежном океане остров. И наполненные счастьем, и оттого совершенно сказочные дни каникул, когда встаёшь, когда хочешь, пусть даже раньше прежнего, но по своей воле – и вместо школы бежишь обниматься с ёлкой, что стоит в большей из комнат. Со всем её легким, шуршащим, перезванивающим, мерцающим великолепием, пахнущим хвоей, смолой и шоколадными конфетами.

Шло время, и Сима превращалась в худенькую девушку-подростка. Остро чувствуя красоту, точно антенны какие-то в душе ловили её, и заставляли восторженно распахиваться глаза – Сима так же остро ощущала свою нескладность и неловкость перед мамой: опять выросла, и надеть нечего. И нельзя весело махнуть рукой – а, мол, обойдусь! В школе все заметят, что платье стало ей мало – вон, уж и пуговки на груди не сходятся. Надо новое.

Жизнь в их селе была как на ладони, и какие зарплаты у уборщицы (мама) и дворника (дедушка) знали все. И матери Симиных подружек сами откладывали в сторону вещички, из которых их дочки выросли. Простирнут, чтобы меньше напоминало подаяние, сложат пакет, и сунут своим девчонкам – отнесите, отдайте Симе. Если долгое время таких подарков не перепадало, мама покупала у кого-нибудь из знакомых такие же подержанные платья, вроде как в кредит. И грошовую сумму за них выплачивала несколько месяцев.

И Сима даже не представляла себе, как это можно – пойти в магазин и выбирать. Прохаживаться вдоль рядов с платьями, перебирать в пальцах ткань, оценивать цвет. И остановиться на том, что понравилось, не учитывая цену. Дя кого-то она не имеет значения.

Сначала она тушевалась из-за одежды, чувствовала себя последней в ряду, хуже других девчонок, ей – то что останется. Потом, в подростковом возрасте, считала себя очень некрасивой: не просто худенькая – тощая. Волосы ей по утрам заплетала мама, гладко зачёсывала русые пряди и туго плела в одну косу. Ни разу не попробовала уложить Симе волосы как-то иначе, и та не возражала. Ей так дороги были эти мгновения, когда мамины руки касались её головы. Она жмурилась, как котёнок, и радовалась, что волосы у неё длинные – долго плести. Личико у Симы было почти безбровое, чуть заметные веснушки не сходили со щёк весь год. Глаза серые, как у мамы. А губы бледные, обветренные, у неё была дурная привычка постоянно их облизывать.

Художник бы нашёл в чертах Симы свою первозданную прелесть, в ней не было ничего грубого, вульгарного, черты правильные и строгие. Визажист сказал бы, что на её лицо как на холсте можно рисовать любые картины, создать любой образ. Но Симе и до художника, и до визажиста было как до Луны.

Перебирая скудный гардероб, она отчего-то всё вспоминала тех девушек в купальниках, что они с девчонками рисовали на листах альбомной бумаги. А потом вырезали и начинали сочинять им платья. Их тоже полагалось рисовать, раскрашивать, вырезать, оставляя специальные «загибы», чтобы платье держалось на кукле. Но сможет ли она себе позволить в жизни то, к чему тянулась её рука на бумаге? Голубым цветом закрашивала она пышные оборки на очередном бальном платье дл своей «дамы».

И всё-таки, по сравнению с другими девчонками, гораздо больше времени проводила она одна. Или в холодных глубинах дома – да книгой, или где-нибудь среди природы: их Рождествено окружал лес, были в окрестностях и речки, и родники.

Если ты одна, можно часами сидеть на берегу крохотной речки-ручейка, опустив ноги в текучую воду, ловя пальцами ног стебли кувшинок – ни одни цветы не сравнятся с волшебными кувшинками, и читая запоем, какую-нибудь прихваченную из библиотеки книжку, чаще всего, сказки.

Если ты одна, можно подолгу стоять в лесу. Наблюдать, как ныряет в своё дупло и выбирается обратно белка. Может, она прячет что-то там? Скорлупки золотые, ядра – чистый изумруд? Или те орехи, которые – как ключ к судьбе, как в фильме «Три орешка для Золушки»? И никто не разобьёт минуты созерцания дупла и зверька, держащего что-то в трогательно маленьких лапочках, никто не завопит как идиот: «Белка! Белка!» Мол, вот я какой крутой, я её вижу…

Сима знала в лесу полянку, где поутру часто можно было встретить пугливых косуль. Ей доподлинно было известно место, где появляется по весне первая сон-трава, такая лиловая и пушистая. Какой аметист может соперничать с этой драгоценностью весны? У Симы был и свой «аквариум» в той же речке-ручейке. Зимой, если разгрести снег и потереть пальцем лёд, то получится наподобие «секретки»: и ряску застывшую видно, и нитки водорослей, и, кажется, даже лягушку.

А дома мама учила Симу ухаживать за старым домом по своему, по-женски. Не хвататься за молоток, как дед. Мыть окна, обметать паутину, смазывать особым маслом дверные петли. За домом следовало ухаживать как за старым человеком. Тогда дни его продлятся – Бог весть на сколько – но продлятся. К удивлению мамы, Сима не тяготилась этой работой. Дом таил для неё множество тайн.

Вот картина, что висит в проходной комнате. Другие вряд ли увидят там что-то кроме букета цветов на потемневшем фоне. Скользнут взглядом – а, старьё, и пройдут мимо. А для Симы тут целый сюжет, драма. Она видит в фиолетовом цветке, что в центре букета – лицо маленькой девочки, а в оранжевом цветке, что рядом – так легко представить лицо склонившегося к ребёнку мужчины. Один из лепестков добавляет профилю мужчины горбатый нос. Он явно злой, этот человек. И для Симы начинает плестись история, и она может сидеть на старом стуле с высокой спинкой, с тряпкой для пыли в руке и сочинять, сочинять…

А сколько волшебных цветных бликов отбрасывают на стены дома в солнечный день – подвески хрустальной люстры! Даже задвижка… Это местечко в косяке двери, куда полагается её задвинуть… Маленькая чёрная пещерка— вдруг в ней кто-нибудь живёт? Какое-нибудь крохотное сказочное существо?

В старших классах школы Сима ещё верила в сказочных существ, но уже ясно понимала: об этом нельзя говорить вслух. Вместо этого мечталось, чтобы вот такие же тюльпаны, которые Сима рвала в саду, и ставила букет – стебли истекали соком – в старинную вазу синего стекла возле уцелевшего портрета Елизаветы Августовны— чтобы такой же букет тюльпанов, пламенеющих чаш с горьковатым запахом, кружившим голову, кто-то неведомый подарил ей. Утром – букет у постели. Сима так и не прочла «Алых парусов», не ведала о старинном перстне, который Грэй надел на руку спящей Ассоли. Её мечта была гораздо проще, но оттого она не была меньшей в своей жажде волшебства, чуда…

 

А потом умер дедушка, и никто из тех, кто пришёл на поминки, не плакал. О дедушке говорили:

– Хорошо пожил, восемьдесят семь лет.

Сима же поняла, что из двух людей, которые во всём белом свете только её и любили – один ушёл. После похорон она до поздней ночи плакала у себя в постели так отчаянно, что мама пришла, села рядом и сказала:

– Не надо. Дедушке на том свете плохо будет. Мокро. В твоих слезах станет лежать, как в воде.

А потом произошло немыслимое: умерла мама. Сгорела за несколько дней, сразу после Рождества. Простудилась, закашляла тяжело, пошла к местной фельдшерице. Та послушала хрипы, поахала – «чисто гармошки в груди поют», написала длинный список лекарств, которые надо было купить. Но для этого нужно было ехать в город. Кто же поедет? Симу мама одну в город не пустит, а самой ехать – сил нет. И покупать лекарства – это забирать из шкафа все деньги, какие предназначены на жизнь. И урезаться не на чем. Хлеб, картошка, молоко… Не будет денег – на что жить?

И мама понадеялась, что всё обойдётся, что переможет она болезнь. И не хватило сил перемочь.

В этот раз и бабы на похоронах плакали, и Симу жалели все. Но тут – помимо бесполезных слёз – подступали и вопросы практичные. Куда девочку – в детский дом? В школу-интернат? Однако в марте Симе исполнилось восемнадцать лет, а там подкатила весна, окончание школы. Никто ей уже ничего не был должен, и она сама себе хозяйка.

Туго пришлось Симе, туго пришлось и дому. Коммунальная квартира постепенно расселялась. Кто-то уезжал в город, кто-то обзаводился собственным домом. И оказалось вдруг, что местной власти содержать старинный особняк хоть в минимально пристойном состоянии больше нет резону. Лучше пустить деньги на новое кафе для туристов, на гостевую избу для них же. В тот год у них многое позакрывалось. И пожарную часть забросили, которая была в бывших графских конюшнях, и на дверь старого клуба повесили большой замок. А там и библиотека была…

Дом мигом начали осваивать те, кому хотелось жить под крышей, а крыши своей не было. Не пустить их Сима не могла. В первую же ночь, как осталась она в доме одна, мужики бандитского вида разбили камнем стекло на первом этаже, и с матюгами забрались в одну из комнат, чтобы найти в ней приют.

Сима тогда до утра дрожала в своей опустевшей квартирке, которую отделяла от общего коридора только хлипкая задвижка. Почему она не собрала вещи, и не уехала? Помилуйте, куда? Ничего она не знала в городе – куда постучаться, к кому… И при робком своем характере… Кроме того, беречь дом – это был последний завет. От дедушки – маме, от мамы – ей. Сима не могла бросить дом, как последнего уцелевшего ещё члена своей семьи. Она относилась к нему, как к живому существу, которое тоже одолела тяжёлая болезнь.

Сима переселилась в маленькую комнату, раньше служившую чуланом. Вход – со двора. Но дверь тут была прочная, почти как в крепости – хоть тараном выбивай, не выбьешь. И запор надёжный.

Сима продолжала делать всё, что могла сделать для дома. Отмывала затоптанные полы, выгребала золу из печей-голландок, наводила порядок на кухне, которую новые жильцы регулярно превращали в Авгиевы конюшни.

Впрочем, не все жильцы были так плохи. С некоторыми Сима вроде бы и приятельствовала. Например, богомольный дедок, что стал работать вахтёром на спирт-заводе. За жильё тут платить не надо было, и дед Федя занял одну и комнат. Застелил байковым одеялом узкую железную кровать с панцирной сеткой. Забил фанерой выбитые окна. Сам топил печку-голландку. Молился на картонную икону Богородицы, что стояла у него на подоконнике. Гонял алкашей, которые пытались приставать к Симе, и угощал девушку печёной картошкой с рыбными консервами.

Еда – это было для Симы самое больное. И так худенькая, когда не стало мамы, она отощала как кошка. Хотя и продолжала сажать огород, как всегда дедушка и мама делали. Но земля была скверная, глинистая, давала урожай скудный.. Не найдя постоянной работы, Сима нанималась к людям – зимой почистить снег, а тем, у кого до сих пор были печи – наколоть дров. В тёплую пору – вскопать грядки, ухаживать за садом. Платить ей можно было копейки, и часто расплачивались с ней сельчане даже не деньгами, а едой. Кто картошки даст, кто десяток яиц. На таком пайке Сима ухитрялась выживать.

И всё же большую часть времени она продолжала неслышно скользить по дому, как дух – мыть, чистить, скрести. Это был её завет от родичей, её дело, её служение. И Сима ему не изменяла.

Страшнее всего рисовались ей картины, в которых дом всё-таки не выдержал запустения и рухнул. Когда ей чудилось, что она бродит по этим развалинам – Сима просыпалась от собственного крика.

Но дом не рухнул, его продали – то есть беда пришла, откуда не ждали, Сима испугалась ещё больше. А на деле вышло – к лучшему. Сима тогда попросилась через тётю Машу, которая стала тут прислугой – к ней, к Маше, в подручные. «Старшим помощником младшего дворника». И, Маша, жалея её, истолковала хозяйке по-своему:

– Девка молодая, не то, что я. Силы у неё есть. Самую грубую, да грязную работу поможет мне делать. Вы на ней не разоритесь, покормите, и довольно ей будет.

– Ну как же так, – растерялась Елена Львовна, она всё-таки была женщиной «с совестью», – Если девушка ответственная, я ей какую-нибудь зарплату, конечно, положу. Рабочие руки такому большому дому не помешают.

Теперь Симе не нужно было бояться, что в дверь начнут ломиться пьяные, бомжеватого вида постояльцы. Те десять тысяч, что платила Симе хозяйка, казались ей состоянием – в старину бы сказали, Рокфеллера, а сейчас кого – Абрамовича? Она даже боялась пока тратить эти деньги, ей всё чудилось, что благополучие, свалившееся на её голову, вдруг исчезнет.

Если всё так и пойдёт, думала Сима, она сможет купить себе тёплую одежду и пальто на зиму, дальше этого её мысли не шли. Пока же она наслаждалась блаженнейшим чувством – быть всё время сытой. Мало того, что тётя Маша готовила всегда на хозяев «с остатком», но и молочной каши, варёной картошки с рыбой, и даже мясного супа – обычная еда прислуги в этом доме – всегда было вдоволь.

Да что там! Теперь Сима могла, когда пожелает, зайти в магазин, и купить хлеба, и даже не одну, а пару буханок – богатство, богатство! Сима частенько просыпалась среди ночи, и была в её жизни теперь эта роскошь – встать, развязать полиэтиленовый пакетик, отломить хлеба, и даже не есть, а вкушать как манну небесную, как причастие, по маленькому кусочку, по крошечке… Кто никогда не был долго-долго голодным, без надежды быть сытым завтра – этого не поймёт.

Но она и старалась работать! Так, чтобы угодить, чтобы не выгнали… Не только все генеральные уборки, мытьё полов, окон, растопка печей были на ней – Сима взялась ещё ухаживать за клумбами, белить яблони в саду, полоть, мести двор. Словом, и жнец, и швец, и на дуде игрец. И при этом прилагала отчаянные усилия, чтобы не попадаться хозяевам на глаза. Не смотря на то, что были они – по местным понятиям, вполне добрые. К работе её не придирались, не обижали, куска не жалели. Один раз только Елена Львовна спросила у тёти Маши, та потом Симе её слова передала. Хозяйка увидела Симу, идущую по двору с ведром:

– Что это твоя помощница такая худенькая? Кушает плохо?

Сима тогда страшно перепугалась и стала хватать тётю Машу за руки:

– Вы им, скажите, пожалуйста, что я не болею! Что я не заразная!

– Да что ты, дурочка, всполошилась – никто тебя не собирается выгонять!

И вправду, никто не собирался гнать Симу: хозяйка сказала, да забыла. Но Сима ещё пуще стала стараться не попадаться ни ей, ни её дочке на глаза.

Кроме того, Сима была благодарна новым хозяевам за то, что в дом теперь не мог войти, кто попало. И ветшать он перестал. Ещё бы: хозяева столько денег сюда вбухали! Единственное, что Симе не нравилось – эти новшества, которые для хозяев были обязательными, но дому оказывались вовсе не к лицу. Например, эти пластиковые окна. Когда расширяли оконные проёмы, выбивали старые кирпичи, Симе полоснула боль, она убежала в своё любимое место на речке. Это было глупо – ведь не скотину резали, а на пользу дома трудились: готовились вставить дорогущие рамы.

И сейчас, ранним утром, когда деревянные часы с маятником (Сима принесла их в свою конуру с чердака, никто не возражал, новые хозяева всё равно выкинули бы их) отщёлкивали, вызванивали пятый час утра, Сима знала, что немного времени для себя у неё ещё есть. Можно начинать работу спозаранку, но в такую пору всё-таки рановато. Сима быстро оделась – чёрная цветастая юбка на резинке, и вязаная крючком кофта – ещё мама вязала (она вцепилась бы в каждого, кто сказал бы, что кофте пора на помойку). Расчесала волосы, раздирая их щёткой, быстро и туго заплела косу. И вскользнула прочь, всё-таки заперев за собой дверь, как привыкла запирать её с тех пор, как в доме жил не пойми кто.

Утро было тем временем, когда силы приходят к тебе даже не от того, что выспался, а от самой земли, отдохнувшей за ночь. От этого кристально-чистого прохладного воздуха. От того, что мир пусть неуловимо, но изменился. Май ковшом выливает на голову волшебство, опомниться не успеваешь. За все тоскливые долгие месяцы, когда мир опускается в беспросветную осень, за короткие полутёмные дни, за бесконечную зиму, под конец которой уже изнываешь – да минует ли она, наконец! – за всё это одним махом расплачивается май.

Вчера ещё не было ничего, голая земля, но тоже праздничная в своей черноте – с неё только-только сгребли листву, и вот уже поднимается, распускается райская изумрудная зелень, Ведь говорят же, что изумруд – это цвет листвы в раю. И каждый день как подарок, и от щедрости того, что даёт жизнь, перехватывает дыхание. Сегодня расцвели жёлтые нарциссы – срежешь, и стебель истекает соком, завтра – тюльпаны, сперва красные, которые неизменно называют «голландскими», потом – какие только ни распустятся в садах: жёлтые, розовые, сиреневые… А черёмуха – белой пеной окутавшая кусты? А невесомое, почти бумажное, кружево вишен? Шёлковые лепестки яблонь? Если бы можно было разводить воздух руками, как воду в пруду, и поплыть вверх, в эти яблоневые облака…

Сима знала, какую доску отодвинуть в заборе, чтобы пробраться в церковный двор, туда, где приводили в порядок старый храм. Она ещё помнила его запустевшим, с обрушившейся колокольней. Руины храма были загажены изнутри – и голубями, и людьми – наподобие тех, с кем рядом ей приходилось жить. Помнила Сима выщербленные временем красные кирпичи, запустение, стёршиеся фрески. А теперь храм стоял почти во всём великолепии прежних лет, его охраняли, и надо было хитрить, чтобы проскользнуть мимо сторожа и подняться на колокольню, на которой только купола не хватало – колокола уж привезли.

Она поднялась по ступенькам, пригнувшись. Таким миром и покоем дышала открывшаяся ей картина! Никогда она не летала на самолёте, и вряд ли ей предстояло полететь, но отсюда она могла видеть и раскинувшиеся внизу, того самого изурудно-райского цвета поля, и блестевшую вдали речку, и дома, которые стояли тут задолго до её рождения. Этот мир был – она сама, и нигде нельзя было убедиться в этом лучше, чем вот так, ранним утром, окинув взглядом этот мир с высоты, с какой видят его птицы.

Так же, крадучись, Сима спустилась вниз. До того, как вернуться домой и взяться за метлу – первое её утреннее дело, она успеет ещё перехватить пастуха дядю Васю. Она прибегала к нему в этот ранний час – ещё в самую голодную свою пору, и привычка сохранилась. Дядя Вася как раз присаживался завтракать прямо на траве, и звал её:

– Пошли, Симка… У меня пироги с грибами, горячие ещё.

Сима присаживалась, и тянулась за куском пирога, действительно ещё тёплого, с рисом, с прозрачными кольцами поджаренного лука, с грибами – от одного запаха голова кружится.

– Что ж ты всё худая какая? Налегай, давай…

– Нет, – мотала головой Сима, – Я теперь хорошо живу.

– А не тебе ли это, мил-душа, вот только доктора вызывали?

– Не, это хозяйкина дочка заболела, – и Сима шёпотом сообщала, – Призрака она видит.

– При-и-израка? В том старом доме?

– Ну да. Может, с ума она сошла немножко…

– Не скажи, – в устах дяди Васи эти слова прозвучали неожиданно, – Там не первый раз призраков видят, кстати. И каждый, кто видел, своё рассказывает.

– Когда ж это было? – поразилась Сима, – Мне ни мама ничего не говорила, ни даже дедушка…

– А потому что редко это бывает. За всю жизнь можно ничего не увидеть. Но говорили, с тех пор как Казимирыч умер, время от времени, будто что-то есть в усадьбе. Один раз, ещё только-только прошлый век начинался, это я тебе по рассказам передаю… там, во дворе дома, студентик один заснул. Ну, перебрал, сама понимаешь… И то ли снилось ему, то ли вправду он видел, что открывается там дверь – и мир за ней необычайный. Он такого про него порассказывал, что потом кабак, где он пил, славу получил – дескать, той водке равных нет, после неё как в раю побываешь.

 

Этот студентик потом, как завороженный туда ходил, ходил – да только больше ничего никогда не видел. Зато он рисовать начал, и слышал я – художником большим сделался.

Другой раз, наоборот, совсем тёмная история была. Тоже мужик, это уже после войны было, залез туда сам, своей волей, наверное, поживиться хотел. Забрался в подвал…

– В какой подвал? – удивилась Сима, – Нет там никакого подвала, под домом, глухой фундамент. Отдельно, в сторонке – сарай каменный, и под ним погреб. В тот погреб, что ли?

– Да нет, – недоверчиво покачал головой дядя Вася, – Говорили, что в дом. После войны совсем же голодно было, может он и надеялся в погребе чем-нибудь поживиться. Лучше всего старым вином, но и гнилой крупой бы не побрезговал.

Спустился он в этот подвал, а только ничего из него не принёс. И без того характером был паскудный, а тут… Про то, что с ним стало, говорят – бес вселился. И вот мотается он по селу, и ни хрена, прости меня, не делает, всё у него из рук валится, и гадости одни только всем говорит. И такой, понимаешь, разговор умеет завести, так по больному месту ударить, что если баба – то в слёзы, а мужику, конечно, ему по шее дать хочется от всей души. Так помыкался пару лет, и руки на себя наложил, повесился у себя в сенях. Я его уже не застал, а отец мой его хорошо помнил. Так что призраки там, не призраки, но порою чудные дела в том старом доме творятся. Ты там, смотри, по подвалам всяким не лазай…

Сима наклонила голову к плечу, и улыбнулась – робко и благодарно. Дядя Вася, которого она тоже знала с детства, небритый дядя Вася, в сером пиджаке с чужого плеча, кем-то ему подаренном, был одним из тех осколочков, из которых складывалась мозаика её – всё же – родства. Не осталось у неё родных по крови тут, но было всё же несколько человек, которым она не могла ощущать себя совсем чужой.

Дядя Вася, да старая учительница тётя Тоня, да Николай Филиппович, фронтовик ещё, со своей женой Прасковьей Николаевной – это были те люди, к которым Сима могла заглянуть, если становилось ей совсем одиноко. При ком она могла бы заплакать, если бы на глаза навернулись слёзы. И кому она изо всех сил кинулась бы помогать, если бы у них была нужда в её помощи.

Кусочек от своего пирога Сима сберегла для дяди Васиной лошади – старой гнедой кобылы Ворчуньи. Обняла на несколько мгновений длинную тёплую морду её…

– Пора тебе? – спросил дядя Вася, – Возьми с собой ещё пару кусочков, мне хватит…

– Я теперь богатая, – повторила Сима.

Однако, следовало уже торопиться. Последнее дело, которое выполняла Сима почти каждое утро – собирала небольшой букетик из цветов, тех, которые были в эту пору. И относила его на могилу барского сына, Михаила. Она ничего не знала о нём, не видела никогда его портрета, история его гибели – отказ жениться на девушке и последующая дуэль, не делали ему чести. Но Сима думала только о том, что Михаил был молод, что жизнь его внезапно оборвалась, и в этом была своего рода трагическая тайна. С душами молодых происходит что-то иное после смерти, чем с душами стариков – в этом Сима была уверена.

Давно уже не закрывался старый склеп, сломан был замок на железных воротах, и Сима беспрепятственно проходила сюда. Была у неё тут и маленькая ваза у подножья треснувшего мраморного памятника.

Вот и сейчас она присела на корточки, поставила в вазу собранные по дороге ландыши, расправила букет, и коснулась ладонью памятника, будто приветствовала друга.

Она и характеры цветов знала. Вот тюльпаны, те, что распускаются первыми. У них свежий такой, горьковатый запах юности. Как будто девочке, что вчера ещё была подростком, поднесли такой букет – огромный, охапка цветов в руках, аж падают. И она задохнулась от осознания того, что в неё кто-то влюблён. Впервые почувствовала в себе женское..

А огромные розовые пионы? У них лепестки такие, будто мазки на картине художника – быстрые, немного небрежные – во все стороны. И пахнут пионы так сладко, что вспоминаются принцессы, конфеты, розовые маечки с сердечками. Так же пышно как пионы, цветёт в июне лето. Нежное и юное – только что началось.

Иное дело – ирисы. В их изяществе: форм, окрасок, где поработала тончайшая кисточка природы, этого лёгкого пушка, поднимающегося на лепестках – скрытая задумчивая печаль. Время ирисов нужно ловить – они отцветают за несколько дней. Нужно присесть рядом, будто пришла в гости, и вдыхать этот запах. Так пахнут сказки. Так пахнет вода в озере возле старого замка, когда спускается вечер, и старый слуга затворяет резные ворота.

А розы пахнут малиной – вы замечали?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru