Если позволить себе малейшее чувство обиды на такие случаи, работа становится невыносимой пыткой. Что может быть хуже, чем постоянные страдания от недоверия! От любого недоверия! Тем более тяжело в этом плане участковому – сколько может быть над ним консультантов всех рангов и мастей!
Спасибо, Господи! С течением лет Ты научил меня спокойно переносить чужое недоверие, вернее, научил мое сердце быть готовым к нему. И в то же время научил меня в достаточной степени доверять себе, своему опыту, своей бдительности, что ли. Я спокойна – если хочешь, иди к любому консультанту, все проверяй, что хочешь. Твое право. Я же отвечаю за то, что говорю я.
И частенько больные мои любимые, пройдя множество консультантов, возвращаются в поликлинику с самым банальным вопросом: «Доктор, а что же нам все-таки делать?»
Не то что ко мне, такой хорошей, возвращаются, а в поликлинику, к своему задерганному участковому.
А иногда люди идут на прием к врачу с четким желанием услышать именно то, что они хотят. Осознанно, или нет. Вот и эти молодые и симпатичные решили, что ребенок у них болен. Они уже настроились свернуть горы! Они, несомненно, уже подключили всех знакомых и договорились о платных консультациях где-нибудь в Институте педиатрии!
И тут вдруг такое! Простая, элементарная ошибка от незнания! И не надо сворачивать горы!
Пусть посидят маленько, надо дать им время прийти в себя. Сейчас я задам им пару вопросов, потом расскажу маме, какая она молодец, что кормит грудью, и малыш хорошо прибавляет в весе.
– Ну, все, до свидания, приходите, когда вам будет месяц, на прививку!
– Доктор, а можно мы к вам придем? (Это значит, что они поверили и успокоились.)
– Да нет, лучше уж к своему участковому! Врач у вас на участке хороший, и вам это будет удобней!
Если придут ко мне, я их не выгоню. По идее, я могла бы им сказать: «Хотите ко мне – приходите платно!» Но язык не поворачивается. Ладно, об оплате – как-нибудь потом. Пока же надо принимать – очередь, по-моему, стала еще длиннее.
Принимаю трех простуженных, и конечно, они входят. Так всегда – только стоит подумать, как мысль твоя материализуется. Да и где ей еще материализоваться, как не в кабинете врача.
Они похожи друг на друга – мать и дочь. Обе высокие, беленькие, бледные. Даже не бледные, а сероватые. Выкладывают из сумочки ворох бумаг. Девочка страдает стойким субфебрилитетом, то есть постоянно повышенной температурой – невысокой, где-то до тридцати семи и трех-четырех. Страдает в течение трех месяцев.
Видно, что обе они устали смертельно. Может, они устали не от субфебрилитета, а от того обследования, которое им пришлось пройти. На моем столе – и кардиограммы, и энцефалограммы, и рентгенограммы, и компьютерные томограммы, и куча анализов, и куча заключений всяческих консультантов.
Результат обследования – практически нулевой, то есть в том плане, что отрицательный результат – это тоже результат. Такой уровень обследования, как у них, обязательно выявил бы болезнь, если бы она была.
Но мама продолжает настаивать:
– Доктор, скажите, куда нам еще обратиться?
– Вы прошли практически полное обследование!
– Доктор, но ведь никто нам ничего не говорит! А температура как была, так и есть!
– Послушайте, – говорю я ей. – Девочка чувствует себя неплохо. Гемоглобин – высокий, тяжелых изменений ни в одном органе не найдено. Хотите самый простой совет, совет от человека-практика? Поступите так: во-первых, дайте ей хороших таблеток от глистов (называю таблетки).
– Доктор, но ведь у нас ничего не высеялось!
– Ну и что? Глисты не всегда и не все высеваются. Вот дадите таблетки, а через две недели – еще раз дадите. Так положено! А во-вторых, в течение этих двух недель обещайте мне, что вы не будете мерить никакой температуры. Даже не будете смотреть в сторону градусника!
– Доктор, но как же?
– Это будет очень важно для установления диагноза! Поверьте мне на слово! Пусть это будут у вас контрольные две недели!
Мне бы очень хотелось, чтобы она послушала меня! Я не могу сказать ей, чтоб она перестала мерить эту температуру совсем. Это обидит ее и толкнет на новый круг хождения по специалистам. Не исключено, что само по себе это длительное хождение приведет к какой-нибудь, на этот раз настоящей и тяжелой болезни.
Я не говорю ей о том, что срок в три месяца приблизительно соответствует сроку начала учебы. Здесь я сейчас ей помогу:
– Учитывая ее субфебрилитет, давайте продумаем, как нам быть с учебой. Физкультуру любишь? (Конечно, нет.) Пока будет освобождение. Теперь ты мне скажи, какой предмет тебе больше всего не нравится? Английский? (Конечно, учительница придирается!) От английского я тебя освободить не могу, но имею право дать тебе дополнительный выходной. В какой день, вы с мамой сами определите. Да, пока на две недели, а потом мы с мамой твоей решим, как нам быть.
Кажется, мамаша принимает мой вариант. Вижу, что напряжение ее немного спадает.
Она, наверно, и сама что-то такое чувствовала, но остановиться самой ей просто не по силам. Многое мешает ей остановиться.
В кабинете просто физически ощутим материнский страх потерять ребенка, страх не разглядеть, пропустить страшную болезнь.
Этот страх мешает матери как-то иначе взглянуть на проблему. Мать как бы скрыта, отгорожена своим страхом, так и бьется в нем, бьется изо всех сил.
Легче свернуть горы обследований, чем увидеть причину в каком-нибудь маленьком школьном конфликте.
Ведь маленький школьный конфликт тянет за собой что-то другое, давнее и застарелое, о чем матери вспоминать-то совсем не хочется. Или уже не можется. Легче таблетками полечиться, чем проблемы решать.
Она уже дошла почти до предела. Она уже понимает, что болезнь дочери ускользает от ее контроля, что она может даже разрезать себя на куски, но не может ничего изменить.
Мешает то, самое главное – неумение остановиться в какой-то момент и сказать:
– Все, Господи, я все сделала, что могла, а дальше – «Да будет воля Твоя!».
Мешает отсутствие веры. То, самое главное, что освобождает человека от навязчивого неврастенического страха. Только вера перестает толкать человека на длительные и мучительные поиски. Поиски чего? И где? А всего и везде! Это касается здоровья в такой же степени, как и всего остального.
И нельзя человеку сказать: «Все, с сегодняшнего дня смените, пожалуйста, мировоззрение!» Прекратите биться головой о стену, когда рядом расположена дверь!
Это тебе не таблетки от глистов…
– Вы верующие?
– Да нет, доктор! Сейчас все верующие, а мы в церковь не ходим. В детстве крещенные, вот и все.
Девочка вышла, а маме я говорю на прощание:
– Вы сходите в школу, лучше так, чтобы дочь ваша об этом не знала. Поговорите с англичанкой, может, там конфликт какой-то или ссора. Может, она там что-то не успевает. Может, вам дополнительные занятия нужны или что-нибудь еще. А температуру – не мерьте! Сделайте себе каникулы на две недели! И сами попробуйте все-таки, помолитесь за нее, хоть дома. А дальше – видно будет.
Да, дай Бог! Дальше – все будет видно…
Люди «кавказской национальности» ходят обычно по двое, а то и по трое, особенно те, кто приехал недавно. Или муж приводит жену с ребенком, или та, что лучше говорит по-русски, приводит ту, что похуже говорит. Вот и сейчас: сразу двое. Женщины. Привели простуженного мальчика лет шести. Полиса и прописки – нет. Однако мальчик пристроен в детский сад.
– Доктор, ты толко хорошо сматры, мы тебэ заплатым!
Смотрю, стараюсь ничего не пропустить. Кстати, платят они, как правило, потом не очень охотно. Больше разговоров. А когда поживут здесь, в Подмосковье, подольше, некоторые просто обманывать начинают – говорят: «заплатим», а уходят, не заплатив.
Официальной оплаты у нас нет. Пытались что-то вводить через бухгалтера. Выписывалась квитанция, и с этой квитанции до врача должно доходить около двадцати процентов, а мед. сестре – меньше десяти. И почему-то всегда плохо доходило. То потеряется где-то, то оплатят половину, и то месяца через два.
Грешна, беру деньги от бесполисных. Часто за счет этих денег только и можно прожить, дотянуть до получки. Получка мужа в нашей семье уходит на другие цели. На жилье.
Хорошо еще, что есть получка мужа.
Был такой момент в моей жизни, когда я работала в детском учреждении, в таком полузакрытом интернате. Работала я там старшим врачом, и в мои обязанности входила проверка закладки продуктов, вообще проверка кухни.
Это был довольно трудный момент моей жизни. Очень трудно видеть столько воровства. Воровства – у беззащитных, у детей, у сирот. Причем директор учреждения принципиально закрывала на все это глаза и, вероятно, стояла во главе всей этой системы.
Да-да, та самая директриса, которая тасовала своих приближенных. Вот кладовщица – та была приближена к ней постоянно, хотя и держалась на некотором расстоянии.
До сих пор помню величественную и недоступную фигуру этой кладовщицы и выражение ее лица. Лицо ее говорило открытым текстом: «Проверяй-проверяй, все равно повара сделают так, как я скажу!» И повара все так и делали.
Если мне удавалось поймать какое-то грубое нарушение, повара всегда брали вину на себя, выгораживая кладовщицу. А я оказывалась в положении гонителя, что довольно сложно в закрытом коллективе.
По прошествии времени я познакомилась с поварами и кухонными работницами поближе и даже подружилась с ними в такой мере, что могла просто спросить у них:
– Девочки, я же прекрасно вижу, что здесь берете вы, а что вам не додают сверху! Почему же вы все время берете вину на себя? И выговора, и даже переводы из поваров в кухонные рабочие?
Ответ был прост:
– Мы тебя уважаем, – говорили они, – потому что ты не берешь. Но если мы пойдем против кладовщицы (т. е. против директора), то мы вылетим отсюда в шесть секунд и потеряем даже ту малость, которую имеем. Ты врач, у тебя специальность есть, вот ты и не боишься. А у нас зарплата такая, что можно с голоду умереть. Только то и есть, что вот эта кухня. Город маленький, вылетишь – работы не найдешь. Вот так и сидим.
И забалансировала я между церковью и прокуратурой, оказавшись, как часто бывает в таких случаях, в одиночестве. То есть недовольных директором было много, даже жалобы писали, но на открытую борьбу никто не решался. Закончилась история без прокуратуры.
Я пошла к директору и все в открытую сказала ей, прося одуматься и сменить свою тактику, то есть разобраться с кладовой, и всей порочной воровской системой. Выложила и факты, собравшиеся у меня к тому времени. За что мне очень быстро и определенно предложили уволиться.
Я не следователь и не могу правильно и документально подтвердить меру ответственности директора, кладовщика, кухонных и свою собственную. В смысле – уголовной ответственности.
Да и уголовная ответственность у нас часто бывает двуликой – богач получает шесть лет условно, а то и вовсе от суда как-то отмазывается, а бедняк садится на всю катушку. (Наверно, в моем случае, кухонные бы сели.)
А ведь воровство – смертный грех. Какая мера ответственности перед Богом?
Как будешь, Боже, тех судить, у которых «не своруешь – с голоду умрешь»?
Как, Боже, будешь тех судить, кто дал людям такую зарплату, на которой крупными буквами написано: «Остальное сам своруешь!» Ведь просто пропитаться на эту зарплату невозможно, не говоря ни о чем другом, что составляет жизнь человека.
Кто придумал участковым врачам такую маленькую зарплату, наверно, то же самое имел в виду.
Еще Гиппократ говорил: «Врач должен быть хорошего цвета и хорошо упитан». А кому расскажешь о своем головокружении в середине продуктового магазина? Засмеют!
И про свой обед – из макарон с томатной пастой? Это все было, было.
Сейчас у меня бывают и вызовы платные, и консультации. Не официальные консультации, конечно. А просто зовут в неурочное время или просят зайти лишний раз.
И вот, бесполисные лица.
Вызовы иногда балансируют на тонкой грани между оплатой и благодарностью, но в глубине души и родители ребенка, и я – знаем, что это оплата.
А еще так бывает. Говорят: «Возьмите, доктор, мы же знаем, что у вас зарплата маленькая!» Это уже балансирует где-то между оплатой и милостыней. Тут только «Господи, помилуй!» помогает.
С удовольствием перешла бы на законную и достойную оплату от государства.
С удовольствием работала бы и в платной системе, только законной, не обирающей меня, чтоб не десять рублей от ста, взятых с человека, доходило до меня. Иначе слово «оплата» потеряет смысл, и все опять вернется на круги свои. Только будут обворованы и врачи, и пациенты.
Так как при современной зарплате я получаю приблизительно пятьдесят рублей в день, если на одну ставку работать. Больных же в день – не меньше тридцати, не считая эпидемий. Можно посчитать, сколько получается за одного больного.
Прости, Господи! Остаюсь я так, как была. Практически так, как девочки мои кухонные. Получается, что люди дают мне то, что должно было бы дать государство.
И как бы это – простить должников наших.
Когда взяла я в руки первую живую сотню, жгла она мне руки. И только исповедь помогла мне примириться с собой.
– Бери эти деньги, если дают их тебе за твой труд. Бери их, как из рук Божьих. Только не вымогай, не требуй.
Будь милостив, Господи, за всю меру моей вины.
Входит бабушка Славика. Оформляет инвалидность, вернее, перекомиссия. Мальчик – инвалид, причем прогноз – известный.
Папа бросил маму на раннем сроке беременности. Ребенок родился с виду нормальным, но очень скоро у него была выявлена единственная почка, и та пораженная гидронефрозом. Мальчик – очень симпатичный, разумный. Ему уже пять лет. Бабушка души в нем не чает. Всюду ходит с ним, развивает, лечит. Маму мы почти не знаем, знаем только, что много работает и что замуж не вышла.
Бабушка не произносит лишних слов, молча смотрит анализы, молча берет справки.
Перед уходом достает две коробки конфет и кладет на стол – для меня и для медсестры.
– Спасибо!
Хочется склонить голову перед молчаливым достоинством человеческого несчастья, хочется сказать что-то особенное, что помогло бы ей. Но слова останавливаются в горле.
Помилуй, Господи, Славика, и бабушку, и маму его.
Продли, Господи, годы жизни его, ведь иной надежды у него нет. Может, хоть призрачная перспектива пересадки почки?
Дальше проходят, как по заказу, несколько молодых и симпатичных мамочек с двухлетними детишками. Эти оформляются в детский сад. Само по себе дело хорошее, однако, скорее всего, вернутся все через две недели – все будут болеть, а все мамаши будут сидеть на больничных. Хорошо еще, если через две недели. Рекорд у нас был – четыре дня!
И все равно не слушают, все равно оформляют. Риск заболевания детей никого не останавливает.
Бывают, конечно, случаи, когда вопрос зарабатывания денег молодой мамашей – очень насущный для семьи. Но в основном аргумент определения ребенка в сад такой: «Он (она) так мне уже надоел (а)! Я уже сидеть дома не могу! Я уже дома одурела! Я хочу уже одеться и в люди выйти!»
Вот и оформляют. Поэтому аргумент, что ребенок будет болеть, почти не действует.
Медсестра измеряет вес и рост, приводит в порядок прививочные карты. Выписка длинная, возни много. Собираю интервью: от какой беременности и родов, как рос, чем болел и т. д.
И пока я пишу длинную выписку, я думаю о стариках, которых бросают собственные дети. Мысль эта возникает помимо моей воли, как-то издалека. Иногда – нечасто – даже в картинках, то есть, как бы применительно к данному конкретному лицу. Что мы сеем, познаем во время жатвы.
Я не гоню эту мысль – она уходит сама в суету приема, прячется за другими мыслями, и вот ее уже совсем не видно, а на столе лежит уже готовая выписка в детский сад.
Снова оформление инвалидности. На этот раз мама с тяжело идущим, перекрученным ребенком – ДЦП, детский церебральный паралич.
Кто виноват, Господи, он, или родители его? Ребенок умственно сохранен, занимается во втором классе по общей программе. Сколько сил кладет эта хрупкая женщина на своего мальчика, только Бог знает. А вот папа от них ушел, не выдержал сына-инвалида.
Пишу им заключения. И за ЛОР-врача, и за хирурга, чтоб им ходить поменьше. Окулиста и невропатолога пусть лучше проходят, вдруг что-то изменилось.
Еще раз сжимается сердце перед человеческим страданием, перед мужеством человеческой борьбы, перед материнской любовью, и, простите, перед отцовской слабостью.
За что еще уважаю эту женщину – за то, что она никогда никого не винит. Часто родители больных ДЦП винят врачей, уверяют, что ребенок был нормальный, а врачи в роддоме все неправильно делали, и вот… Такие случаи тоже есть, но их мало.
В основном ребенок болен уже внутриутробно, и если есть смысл кого-то винить, то только себя. А вот это – самое трудное.
Самое трудное на свете – принять все, как есть, и постараться найти свою часть вины.
Самое трудное, но только так можно что-то исправить даже в таком случае, как детский церебральный паралич.
Мать эта не очень идет на контакт, она скорее замкнута, общение – только по делу. Я видела ее с мальчиком в церкви у нас, нечасто, правда, но видела.
Помилуй ее, Господи! Соверши, Господи, чудо – распрями его ноги и руки!
– До свидания. Специалистов пройдете, можете за выпиской без ребенка прийти. Заглянете, мы вас без очереди вызовем.
Хоть что-то сделать для нее.
Мой крик, постоянный крик… «Помилуй!»
Чем еще помогу я им?
Мы носим проклятья ушедших родов,
Мы плачем от лжи и измен
В объятьях своих городов и годов,
Без альтернатив и замен.
О Боже, помилуй! – я буду кричать, —
Ослепших в колодцах дворов,
Развратных детишек, и чахлых внучат,
Милицию и докторов.
Вот входит мама с девочкой – долго-долго кашляющей, всеми средствами леченой-перелеченой. Мать худая, высокая, еще совсем молодая. Усталая, вымученная. Девочке – шестой год.
Вся драма разворачивалась на наших (с медсестрой) глазах. Сначала папа загулял, потом ссоры – месяца три, потом – несколько судов, драматический раздел квартиры и имущества. И все это время девочка болела – то больше, то меньше. Чем только мы ее не лечили! И только-только начала поправляться…
К аллергологу они сами поехали, я не посылала.
Тут, так сказать, беру грех на душу – не посылаю, вернее, посылаю редко, когда уже совсем положение безвыходное. Стараюсь справиться с бронхитами обычными средствами. Если ребенок хоть плохо, хоть через месяц, но выздоравливает – то не посылаю.
Потому что аллергологи, по новой классификации, сейчас гораздо чаще и быстрее ставят диагноз «бронхиальная астма». А раз диагноз есть, то и лечение назначается.
С ингалятором все быстро «проходит»…
Иногда я испытываю горечь, если ребенок приходит от аллерголога с назначенным лечением, с полным набором лекарств, для выписывания на бесплатных рецептах. Испытываю такое чувство, как будто не сделала что-то важное.