© ИП Воробьёв В. А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Тихо над Сылвой-рекой, безлюдье. Берег крутой, и лес подступил вплоть к обрыву. Дорога выбегает из лесу и лепится к самому краю. Во впадинах еще снег не стаял, а тепло, на солнце парит – весна.
Вдруг что-то зашумело, затрещало, издали топот – ближе, ближе. На опушку выскочил всадник, без шапки, поводья болтаются, одна нога из стремени выбилась, обеими руками вцепился в гриву. Конь чуть сразу под обрыв не сорвался, заскользил, на всем скаку повернул направо, помчался берегом и скрылся за уступом.
А следом за ним из лесу высыпала целая толпа верховых. В кафтанах, тулупах, в войлочных шапках.
– Прытче гони! Э-эх, беда.
– Обрыв-то!
– Ох, сорвался!
– Гони…
Поворотили, завернули за уступ, и передние сразу попятились.
– О-ox!
– Чего там?
– Убился, знать.
– А все ты.
– Как не я! Вишь, ездок!
И всадник, и лошадь лежали на дороге. Лошадь билась, пыталась вскочить, а всадник раскинул руки и не шевелился. Красный атласный кафтан плавал в луже. Одну ногу прижала лошадь.
Верховые спешились.
– Тьфу, баба! – сказал один, в меховой шапке, с рыжей бородой. Коня не сдержал! Сдох.
– Чего ругаешься, Афонька, сказал другой, черный. – Беда-то какая. Да, может, и не помер… С чего б помереть-то? – прибавил он, подходя ближе, Кровь, мотри, не текет.
– Дурень ты, Мелеха, сказал рыжий Афонька. – Вишь – камень. Сунулся, знать, смаху. Кабы кровь текла, – может, и не помер бы. Кровь ему в нутро вдарила… Все едино дурашный, где ему промыслом ведать. Пущай подыхает… Чего глазы выпучили! – крикнул он другим. – На Пермь, ведомо, не ехать. Взад ворочаться. Подымай коня-то. А там его. Я на конь сяду, а вы мне его через седло перекиньте.
– Не, Афонька, не гоже так, – сказал Мелеха, – не падаль какая. Чай, хозяйский брат. Веток бы наломать да плетенку сплесть.
– И так сволокем, чего там, – сказал Афонька. – Сдох, так какой хозяин – падаль и есть. Ну, да ладно. Живей лишь. Не до ночи тут путаться. Езжай вперед, Мелеха, упреди хозяина.
– Боязно мне, Афонька, – сказал Мелеха, убьет хозяин. Да и Максим Максимыча покинуть жаль будто.
– Вишь, жалостливый! Помер, так чего жалеть. Ну, да чего тут! – крикнул он. Безотменно упредить надобно – сплавят струги, пуще гневаться будет хозяин. Езжай живо! Кто тут старшой? Чай, мне велел Иван Максимович за братом доглядывать.
– Знатно доглядел! – засмеялся кто-то.
Другие тоже захохотали.
– Молчать вы, холопы! – крикнул Афонька. – Мотри, доведу хозяину. Он те посмеется. Езжай живо, Мелеха! И мы следом.
– Ладно уж, – сказал Мелеха, нехотя влезая на лошадь. Он еще раз оглянулся на лежавшего. – Ты, того, Афонька, бережно езжай. Может, не помер он. Так лишь, оказывает.
– Оказывает! Глазы-то у тебя есть? Вишь, лежит, не шелохнется. Помер, туда и дорога, – небось, не оживет. Езжай, знай.
Мелеха натянул поводья и тронул лошадь.
Ехать было недалеко. Давно ли выехали они из Соли Вычегодской с Максим Максимычем? В Пермь собирались. Путь не ближний – верст пятьсот будет. А тут… Мелеха сдержал лошадь. Не хотелось ему вперед приезжать. Легкое ли дело хозяину про такую беду сказать – брата родного до смерти убило. Иван Максимович не станет вину разбирать. Так и пристукнет кулаком – с места не сойдешь. Строгановы все нравом круты, а уж Иван Максимович лютей всех. Дня не пройдет без боя или порки. Афонька со зла его подвел, не иначе. Хорошо Афонька вольный он, по найму служит: захочет – уйдет. А ему, Мелехе, куда податься – кабальный он, все равно что холоп – за долг в годы продался. Убёг бы, да жонка тут, ребята малые – изведет хозяин. Эх!
– Мелеха, ты отколь? – окликнул его кто-то.
Мелеха и не заметил, как из леса в поле выехал Строгановский холоп увидел его, поворачивая у дороги соху.
Мелеха только рукой махнул и стегнул коня. Того и гляди, Афонька нагонит. Скорей поле проехал – вот и посад[1]. Он в посад не завернул, поехал берегом вдоль Вычегды, до Солонихи. Посад по одну сторону Солонихи, а собор Благовещенский и строгановские хоромы – по другую. Мелеха переехал мост через Солониху на соборную площадь. Влево, где Солониха впадает в Вычегду, под горкой пристань строгановская, а справа строгановский тын и ворота.
«Слава господу, – подумал Мелеха, – грузят еще струги, не сплавили. Кабы ушли струги, вовсе бы беда».
Подъехал Мелеха к расписным воротам с кровлею, с башенками и стал. Хоть назад поворачивай. Глядит по сторонам, дергает поводья, взмок даже весь сразу, хочет перекреститься – рука не поднимается. Прямо, точно на казнь итти. Кабы не Афонька проклятый позади, в жизнь бы не переступил подворотни, а тут никуда не денешься.
Пока Мелеха думал, конь сам заворотил в ворота.
Весь большущий двор коробьями и мехами завален, холопы суются, приказчики кричат. Влево, на хозяйские хоромы и обернуться не смел Мелеха. На дворе-то, слава богу, нет, видно, хозяина.
– Эй, вы, раззявы! – загремело вдруг сверху. – Шевелись живей! Мотри, поддам жару, запрыгаете у меня.
Мелеха обмер весь. От страху и поводья выпустил. Оглянулся, – на крыльце сам Иван Максимович стоит. Уж, кажется, знал его, а тут со страху показалось, точно первый раз видит – большущий на крыльце стоит, чуть головой в навес не упирается, кафтан красный, на солнце огнем горит, кулаки – точно молоты кузнечные.
Тут как раз обернулся Иван Максимович, борода золотом сверкнула.
– Мелеха, ты отколь? – крикнул он. – А брат где? Ну, чего встал, ровно пень?
Мелеха, не глядя, дернул коня. Конь сразу на короб споткнулся. Тут уж Мелеха догадался соскочить с седла, снял шапку и ни жив, ни мертв пробрался к крыльцу.
– Иван Максимыч… Батюшка, – заговорил он, заикаясь, а глаз все поднять не мог, – беда, слышь… Немилость божья…
– Да говори скорее, не тяни, – понукал Иван Максимович.
– Максим Максимыча… вишь ты… конь скинул…
– В реку? – спросил Иван Максимович.
– Нет, почто в реку, – сказал Мелеха и поднял голову. – На дорогу. Да об камень, вишь, головой сунулся…
– Помер? – спросил Иван Максимович.
– Помер, государь, – сказал Мелеха смелее, оказывает, что помер. Афонька, слышь, везет его…
Мелеха передохнул.
«Неужели пронесло?» – подумал он.
За воротами послышался топот.
– Вон и Афонька, – сказал он. Дорогу-то ослобоните! – крикнул он холопам. Не проехать. Холопы быстро принялись растаскивать коробья. В ворота как раз въехали всадники. Иван Максимович ухватился за перила и весь перегнулся вперед. На переднем коне боком сидел Афонька, на другом, рядом, холоп. А между лошадьми была привешена плетенка, и в ней, протянувшись, закинув голову, лицом белый, как холст, с закрытыми глазами лежал Максим Максимович. Афонька подстегнул лошадь, и голова Максима замоталась.
Во дворе примолкло все. Холопы снимали шапки, крестились. Иван Максимович тоже снял соболью шапку и перекрестился.
Вдруг дверь на крыльцо распахнулась, и из сеней выбежала высокая чернобровая женщина в одном черном волоснике на голове.
– Чего с Максимом? – крикнула она. – Ох, да что ж это?
Иван Максимович молчал.
– Афонька, чего с Максим Максимычем? – крикнула она опять, сбегая с лестницы.
Афонька слез с лошади и стоял, переминаясь и не глядя на молодую хозяйку.
– Чего ж стали? – крикнула она на холопов. – Сымайте хозяина! Мелеха, держи лошадей… И тут беда! – проговорила она тише. – Дал бог муженька. Не изжить с им бед.
– Анна Ефимовна… – заговорил несмело Афонька.
– Ладно, Афонька, – перебила она, в горницу ко мне придешь, и с Мелехой. Несите хозяина.
Холопы отвязали плетенку и, толкаясь на узкой лестнице, ступая не в раз, неловко понесли Максима Максимовича, наверх. Анна Ефимовна шла впереди и придерживала мужу голову.
Иван Максимович пропустил носилки, сошел с крыльца, махнул Афоньке и что-то сказал ему, погрозив перед самым носом кулаком.
Анна Ефимовна, как только вошла в сени, крикнула свою мамку и велела ей бежать за лекарем.
– Почто за лекарем? – шепнула ей мамка. – Помер, вишь, хозяин.
Анна Ефимовна только взглянула на нее сердито.
– Сказано, тотчас сыщи.
Максима Максимовича Анна Ефимовна велела внести налево в свою первую горницу и положить на лавке под окном. Посмотрела она на него и головой покачала. И так-то неказист он был – худой, кожа да кости, бородка жидкая и лицом серый какой-то, а тут еще грязью его всего забрызгало. Однорядка изорвалась вся, рукав от кафтана на пол свис, мокрый, черный. Анна Ефимовна пошла в опочивальню, принесла оттуда рушник и изголовье. Изголовье подложила под голову Максиму Максимовичу, рушником[2] вытерла ему лицо и опять головой покачала. Оглянулась, а у дверей толкутся Афонька и Мелеха. Анна Ефимовна махнула им, чтобы шли поближе, и сама навстречу пошла.
– Ну, Афонька, сказывай, как та беда приключилась, – сказала она, – да мотри, не путай.
– Почто путать, государыня, заговорил Афонька, – все как на духу скажу. – Норовист, вишь, жеребец тот сильно.
– Чего норовист? – заговорил Мелеха. – Покуда ты…
– Молчи, Мелеха, – перебил Афонька, – сам скажу. – Вишь, как норовист жеребец тот…
– Чего ж иного не заседлал, коли тот норовист? – спросила Анна Ефимовна.
– Да, вишь, попервоначалу-то не знать было. Ладно ехали, весел был Максим Максимыч… Да, вишь, не совладать ему…
– С чего ж не совладать, коль ладно ехали.
– Да, вишь, жеребец норовист больно.
– Покуда ты подпругу… – начал опять Мелеха.
– Ну, чего подпругу! – крикнул на него Афонька. – Седло на бок съезжать стало – я и подтянул… Упал бы Максим Максимыч.
– Ничего не понять, Афонька, – рассердилась Анна Ефимовна, – то, говоришь, жеребец норовист, то седло съехало. Чего ж на иного не пересадил?
– Да, вишь, невдомек было, ладно вовсе ехали, – сказал Афонька.
– Э, путаешь ты, холоп! – сказала сердито Анна Ефимовна, – часу лишь нет говорить с тобой. Подь отсель, после доспрошу.
Афонька поклонился и быстро выскочил за дверь, а Мелеха кинулся следом за Анной Ефимовной.
– Анна Ефимовна, матушка, – зашептал он, – не давай ты веры Афоньке, Иванову доводчику да наушнику. Максим Максимыч все на том жеребце…
– Молчи ты, Мелеха, крикнула Анна Ефимовна, – раззявы вы и с хозяином твоим Максим Максимычем. Цельной округой править собирался, а с конем совладать не смог. Подь с глаз моих. И чего лекарь не идет?
Тут как раз дверь отворилась, но вошел не лекарь, а старая ключница.
– Матушка, Анна Ефимовна, – сказала она, – к тебе государыня Марица Михайловна жалует. Анна Ефимовна пошла навстречу свекрови. Ключница широко распахнула дверь, и в горницу вплыла старуха. Строганова – Марица Михайловна. Толстая, дряблая. Синяя телогрея[3] колоколом на ней стояла. С двух сторон ее под руки вели монашка Феония и ближняя девка Агашка. Рядом бежал, подпрыгивая, дурачок Фомушка, босой, безбородый, в длинной холщовой рубахе и с вороньим пером в руке. Сзади толпились сенные девушки. Марица Михайловна, как вошла, так и запричитала:
– Ох, грехи наши тяжкие! Видно, прогневили создателя. Максимушка мой рожоный… Агашка, дай водицу святую покропить.
– Посля, матушка! Дай, ране лекарь поглядит, – сказала Анна Ефимовна.
– Ты уж и лекаря покликала, поспешница? – рассердилась старуха. – Перво бы богу помолиться.
Фомушка пробрался к окну, глядел, как вода с крыш капала, и водил пером по слюде, а потом забормотал:
Капель в землю падет,
Пташка в небо летит.
Монашка Феония дернула за рукав Марицу Михайловну и зашептала ей в ухо:
– Ох, матушка, государыня, не к добру то! Слышь, Фомушка чего молвит: в землю падет. Помер, стало быть, наш Максим Максимович, в землю пойдет. А пташка-то, стало быть, душенька его, в небо летит.
– Ахти, царица небесная! – запричитала Марица Михайловна, – а мне-то и невдомек. Ведомо, так. Фомушке господь открывает. Помер Максимушка мой рожоный, по грехам нашим, знать.
Марица Михайловна заголосила громче. Монашка, девки сенные принялись всхлипывать.
– Матушка, – сказала Анна Ефимовна с сердцем. – Чего голосишь. Рано времени хоронить начала. Лекарь…
– Не лекаря, попа зови, – прикрикнула на нее старуха. – Пущай отходную чтет.
– Да погодь ты, матушка, – сказала Анна Ефимовна, – вон лекарь идет. Пущай хоть поглядит ране.
Лекаря, видно, отливали водой. Пьян был, должно быть. Волосы мокрые висели махрами, кафтан еле сходился на толстом брюхе.
– Ты чего ж, Семеныч, не шел? – сказала Анна Ефимовна. Вишь, Максим Максимыча конь скинул. Лежит, не шелохнется, ровно мертвый. А, может, жив?
Лекарь быстро нагнулся к лавке. Кафтан у него натянулся, две пуговицы на животе с треском отскочили и покатились по полу, а кафтан так и разъехался на обе стороны. Лекарь со страхом покосился на Анну Ефимовну, но она и не заметила. Только монашка Феония всплеснула руками и зашептала что-то Марице Михайловне.
Лекарь, кряхтя, стал на колени, распахнул кафтан на Максиме Максимовиче, разорвал рубаху. Грудь у Максима была узкая, плечи торчали углами. Лекарь глядел на него и качал головой.
В горнице стало тихо. Марица Михайловна сердито бормотала что-то про себя. Анна Ефимовна не отводила глаз от лекаря. Только Фомушка все бубнил свое:
Капель в землю падет…
– Вишь ты, государыня, – сказал лекарь. – Теплый он – Максим Максимович, ровно как живой. А в грудях дыхания словно нет. Будто как померши.
Анна Ефимовна закусила губу, Марица Михайловна всхлипнула и заголосила:
– Помер сыночек мой рожоный, Чуяло сердце мое беду неминучую. Еще как вечор Агашку посошком учить почала, надломился посошок мой. Я тотчас угадала: ох, не к добру то. А вот и сломился дубок молодой, сыночек мой рожоный.
– Полно те причитать, матушка, – сказала Анна Ефимовна, – и без того тошно. Неужли помоги никакой сделать нельзя – обратилась она к лекарю.
– Ты погоди, матушка Анна Ефимовна, – сказал он, – может, и не помер Максим Максимыч, помроки лишь нашли. Вот я ему тотчас кровь жильную отворю, чтобы крови продух дать. А то у его кровь садиться начала. А там винным духом его натру. Может, он и опамятуется. Пущай лежит. Я тотчас нож вострый принесу и снадобье тож.
Лекарь потер себе живот, придержал кафтан и шаром выкатился из горницы.
– Вишь, матушка, может, и не помер Максим, – сказала Анна Ефимовна свекрови.
– Как не помер, – сказала старуха сердито. – Вишь, лежит, не шелохнется. Нехристь – лекарь твой. Покойника резать надумал. Фомушка, чай, правду видит.
А Фомушке надоело глядеть в окно. Он подобрался к Максиму Максимовичу, наклонился над ним и глубоко засунул перышко в нос Максиму Максимовичу.
Вдруг Максим Максимович встрепенулся весь, громко чихнул и открыл глаза, а Фомушка с испугом отскочил.
Девки зашевелились и заохали.
– Ахти, святители, очнулся! – вскричала Марица Михайловна. Вишь, не лекарь твой помог, а Фомушка.
Анна Ефимовна быстро подошла к мужу.
– Анница, – заговорил он слабым голосом. – Отколь ты?
Анна Ефимовна усмехнулась.
– Гадаешь, на Перми ты? Назад воротился.
Максим Максимович попытался подняться и опять упал на лавку.
– Ох! – вскрикнул он. Жеребец-то! Аль взад прискакал?
– Лежи уж, коль на коне не усидел. Хозяин! Лекарь кровь отворять тотчас будет, – сказала Анна Ефимовна.
– Бежи за настоятелем, Феона, – сказала Марица Михайловна, – пущай тотчас идет, поколь опамятовался Максимушка. А то без покаяния сынок помрет.
Фомушка запрыгал на одной ноге, приговаривая:
Сынок помрет,
Капель падет,
Мыша скребет,
Метель метет,
Петел поет,
Ладья плывет.
– Да уйми ты, матушка, дурака своего, – сказала с досадой Анна Ефимовна, и чего ты пугаешь Максима. Очнулся, так, бог даст, не помрет.
– Уж без тебя с сыном и молвить не сумею. Пойдем ин, Фомушка. Не хотят нас, не надобно. Спокаются посля.
Марица Михайловна сердито повернулась к двери, Феония и Агаша подхватили ее под руки. Фомушка скакал за ней и выкрикивал:
Сынок помрет,
Капель падет,
Петел поет…
Девки сенные шли сзади, толкая друг друга и пересмеиваясь.
Анна быстро вышла в сени и отворила наружную дверь. На крыльца стоял Иван Максимович, а по двору бегали холопы с коробьями от ворот к амбарам.
Анна Ефимовна всплеснула руками.
– Иван! – вскричала она, перешагнув порог. – Чего велишь разгружать струги[4]. Полегче Максиму. Даст бог, встанет, поедет, как раз на Каме их захватит.
– Встанет! Поедет! – повторил Иван – Погодь, покуда встанет. Не больно прыток хозяин-то твой!
– Лекарь говорит, здоров будет Максим, – сказала Анна.
– Ну, будет здоров, так ладно. Чего зря товар посылать? Вишь, не терпится тебе. Аль наскучил муженек? И то ему б краше монахом быть, книги честь, аль иконы писать. Ты б ему поговорила, Анна. А? Заперла мужа, и гуляй себе в волюшку! – Иван захохотал.
Анна с сердцем отвернулась от него.
– Чего мелешь, и сам не ведаешь, – сказала она. – Не хошь, видно, на Пермь-то пускать?
– Пустил же. Было б тебе его к седлу ремнями приторочить. Может, и доехал бы.
Анна топнула ногой и переступила порог назад в сени.
– Ну, чего расходилась! – крикнул ей Иван Максимович. Дай срок, Жданка приедет, с Москвы товар привезет, казны. Обменного товару на Пермь отпущу, расторгуется твой Максим. Загуляет, мотри, без тебя.
Анна приостановилась было, но только головой тряхнула.
Иван поглаживал бороду и усмехался.
– Отпустишь ты, как же! – сказала Анна Ефимовна и, не оборачиваясь, пошла в свои горницы.
Иван спустился с лестницы и зашагал к воротам.
– Эй, Галка! – крикнул он через плечо, догляди тут, чтоб коробьи все по местам поставили. Да амбары запри. На посад, я пойду.
– Иван Максимыч, батюшка, – заговорил старый приказчик, вприхромку догоняя хозяина, а грамотки то как же? Сулил ноне в поветь со мной пойти. Я тебе там все грамотки выложил, по каким платить нам надобно.
– А коли надобно, так и плати. Не первый год, чай, у казны сидишь.
– Гневаться б не стал посля, государь, – говорил Галка, не отставая от Ивана Максимовича. – Не так много казны тотчас в дому.
– Чего скулишь, старый? Казны тебе мало. Аль есть кто богаче нас?
– Не к тому я, государь. А что, может, казны той…
Но Иван Максимович так быстро зашагал, что старику не угнаться было за ним. Он покачал головой и побрел, хромая, к амбарам.
Родом Галка был литвин. Там его звали Ягайлой. Молодым парнишкой попал он в плен. Старик Строганов купил его у казны за два алтына. Другие покупщики браковали его за простреленную ногу. Максим Яковлевич узнал, что он грамотный, и сразу пустил его по письменной части. Скоро Галка попал в старшие приказчики и весь век провел у строгановских дел.
Взлетела палка. Над крышей избы стайкой взвились голуби, а с крыши, сорвавшись, скатился мальчишка. Другой, свесившись, заглянул вниз.
– Данилка! – позвал он негромко.
Мальчишка внизу не откликался.
– Эй, Данилка! Убился, что ль? – крикнул он погромче.
Данилка пошевелился, встал, отряхнулся, потер коленко, поднял голову и погрозил кулаком.
– Погодь, оборву тебе вихры рыжие, Орёлка, сердито крикнул он. – Чего палку рвал?
– Мои ж голуби.
– А изба моя. Слазь!
– Врешь, не твоя. Батькина!
– Моего батьки!
– Нет. Моего. Он в ей живет.
– Весь двор моего батьки. Похочет – твово батьку выгонит.
– Врешь! Мой батька сильней.
– А мой батька Строганов!
– А мой на Москву поехал.
– А кто его на Москву послал? Мой батька послал. Я твоему батьке велел самострел купить. – Ну-у? – сказал мальчишка на крыше.
– Дай голубей погонять, а я тебе стрельнуть дам.
– Ладно. Залазь. Палку-то подыми.
Мальчишка на крыше поднялся и вдруг крикнул:
– Ой, Данилка, погодь, не лезь! Чего я увидал! На Вычегде струги.
– Ну! Отколь?
– С Устюга. Стой, я слезу. То, может батька плывет.
Мальчишка исчез с крыши и через минуту выскочил на крыльцо.
– Бегем на пристань, Данилка.
Мальчишки со всех ног кинулись через двор, в ворота и под горку к пристани. Там было пусто. На берегу, на бревнах, свесив голову, сидел один Максим Максимович и глядел на воду. Он уже давно выздоровел, да все жил в Соли Вычегодской.
– Дядька, дядька! – закричал Данилка, завидев его. – Кажись, Жданка едет. Орёлка с крыши увидал. Он мне самострел везет.
– Батька! Батька! – кричал Орёлка не переставая и прыгал на месте. – Гляди! Гляди!
Из-за поворота реки показался нос большого струга. Потом и весь он вылез. По берегу ползла точно кучка муравьев.
– Струговщики! – крикнул Данилка.
– А на носу, мотри, краснеет. То батька. Ой, батька! Мотри! Повестить всех надобно.
Орёлке не стоялось на месте. Он сорвался и помчался назад к дому.
– Жданка едет! – кричали дворовые, выбегая из ворот на площадь. – То-то веселье пойдет. Орёлка уже мчался назад, пояс волочился по земле, рубашонка вся взмокла, шапку он где-то потерял, босые ноги так и мелькали, подымая тучи пыли.
– Приехал? – кричал он издали.
На площадь уж набирался народ и со строгановского двора и из посада.
– Хозяина повестить надо, – сказал кто-то. – Угощенье велит струговщикам готовить.
– И-и-х! Загуляет теперь Жданка! – весело крикнул другой.
– Да уж на то его взять. Попразднуем.
А струги уж совсем близко подошли. Струговщики из сил выбивались, торопились к пристани. Жданка, распахнув кафтан, стоял на носу переднего и покрикивал на струговщиков.
– Здорово, Жданка – кричали ему с берега. Заждались. С приездом.
– Батька! Скорей! – визжал Орёлка, высунувшись на самый край пристани.
Струговщики, потные, загорелые, согнувшись в три погибели, мерным шагом прошли мимо пристани. Толпа отступила, пропуская их.
Кормовщик заводил кормовое весло, поворачивая струг к пристани. На борту стоял работник с багром, чтобы ухватиться за пристань.
Из ворот на площадь вышел Иван Максимович. Толпа расступилась перед ним. Он грузно зашагал на помост. Струг причалил. Жданка быстро соскочил на пристань и снял шапку. Орёлка бросился к нему и ухватил его за руку.
– Ух, батька! – крикнул он.
Данилка тоже протиснулся вперед.
– А самострел привез? – спросил он.
Но Жданка только отмахнулся от мальчишек, шагнул к хозяину и низко поклонился.
Иван Максимович зорко поглядел на Жданку, кивнул и спросил:
– Чего долго не ехал? Где соль продал?
– На Коломне, Иван Максимыч, как наказывал, – сказал Жданка негромко.
– И по цене по той, как я велел?
– Не дали той цены, государь, – сказал Жданка, опустив голову.
– Сколь же казны привез? Сказывай, – спросил Иван Максимович, не спуская с Жданки глаз.
– Бракуют, вишь, соль – начал Жданка.
– Зубы не заговаривай, – перебил его Иван Максимович. Сказывай, сколь казны привез?
– Товару закупил, как ты наказывал. А казны…
– Ну?
– Коло двух тыщ…
– Чего?! – крикнул Иван Максимович. Врешь, холоп. Двадцать тыщ велел я! Схоронил, пес! Лжу молвишь.
– Истинно, государь, – заговорил Жданка. – Цены той не дали… Я…
– Врешь, пес! – крикнул Иван Максимович.
Он размахнулся и изо всех сил хватил Жданку по уху. Жданка еле на ногах устоял. Даже пристань закачалась. Орёлка кинулся к хозяину, но Жданка оттолкнул его, повалился в ноги и стукнулся лбом о пристань.
– Помилуй, Иван Максимович! – закричал он. – Как перед истинным. Аль впервой.
– А! Не впервой казну красть – закричал Иван Максимович и так пнул его ногой, что Жданка кубарем покатился по пристани.
Иван Максимович и не взглянул на него. Он повернулся и пошел домой. Крикнул только через плечо:
– Подь в повалушу[5]. Коробья с казной да с грамотками пущай туда несут…
Струговщикам ни слова не сказал, даже не поздоровался. А они, как подвели струг, так и стояли толпой. Ожидали, что хозяин позовет их во двор угощать, как завел старик Строганов.
– Аль и угощенья ноне не будет? – сказал кто-то из них негромко.
– Сунься-ка! – сказал другой. – Вишь, Жданку угостил как.
Толпа тоже примолкла. Один Орёлка с ревом приставал к отцу:
– Батька? Чего он вдарил? Приказчик же ты. Не смеет он.
Жданка молча встал, оттолкнул его, обтер кровь с лица, обернулся к стругу, крикнул подручным, чтоб доставали коробья, а сам, ни на кого не глядя, пошел прямо на людей, точно пьяный. Не поздоровался ни с кем, будто в чужое место приехал.
Орёлка с ревом бежал за ним. Толпа на площади стала расходиться.
– Вот-те и праздник! – сказал кто-то. – Как он его…
– Впервой Жданку-то, – прибавил другой.
– Вовсе озверел, – негромко сказал еще кто-то.
– Держись теперь Жданка.
Понемногу все разошлись. Только струговщики не знали, куда деваться. И спросить было некого. Жданка ушел. Постояли, покачали головами да и побрели на струг, там хоть хлеба по ломтю даст повар да квасу.