– Кто такие? – машинист свесился из окна тепловоза.
Его лицо казалось клетчато-полосатым, чумазым и смешным от копоти и пыли. Седые брови да пышные, сивые усы его непрестанно шевелились, усиливая комический эффект. Леночка засмеялась.
– Беженцы… тикают до дому! Возьми их, Миколайчик, – проговорила Яринка.
– Ишь какие смешливые беженцы! А что, если Ганс уж перекрыл дорогу, а? И мне яйца оттяпают, и красотулек твоих порешат. Сидите уж. Авось и немцы – люди!
– Ах, какие интимности! – фыркнула Александра Фоминична. – Оттяпают – не велика потеря. Главное – голову не потерять!
– Ах, Миколайчик, завжди «авось» да «небось»![18] – глаза Яринки сверкнули из-под обломанного козырька.
– Как тебя звать, краля? – машинист подмигнул Александре Фоминичне, усмехнулся. Белые зубы на его чумазом лице фарфорово блеснули.
Невдалеке за их спинами что-то глухо зарокотало.
– Баба Саша ее зовут! – что есть мочи крикнула Олька. – Деда! Возьми нас к себе! Там, за станцией танки!
Олька, сидя на гашиных плечах, оказалась выше всех на голову. Что уж видела она там, за железобетонным забором, отделявшим платформы станции от улиц развороченного взрывами городишки? Наверное, и вправду там были танки, потому что проследив за взглядом девчонки, Миколайчик забеспокоился.
– Давай! Лезь! – скомандовал он, открывая дверцу кабины машиниста.
Гаша сорвала Ольку с загривка и вбросила в кабину, следом затолкали Леночку и ее бабушку. Потом Гаша передала Александре Фоминичне их нехитрые пожитки и, наконец, полезла в кабину сама.
За недели пути Гаша привыкла различать эти звуки среди прочих: утробный рокот и лязг. Но вот к виду танков никак не могла привыкнуть. Не укладывалось у нее в голове, что это изрыгающее смерть чудовище могло быть творением человеческих рук и управляться человеком. Танк въехал на железнодорожную насыпь и остановился на путях, преграждая путь на запад.
Яринка заволновалась. Она достала из-под полы жупана сверток, извлекла из грязного кулька бутылку зеленоватого стекла. Миколайчик дернул за рычаг, и паровоз принял с места, да так резко, что Гаша чуть не вывалилась наружу.
– Держитесь, бабы! – голос Миколайчика походил на скрежет паровозных механизмов.
Тепловоз набирал скорость, а Гаша, высунувшись наружу, смотрела назад. В белых облаках пара она узрела Яринку. Хрупкая фигурка в просторном жупане двигалась в сторону танка. Девчонка почти не таясь подбиралась все ближе к стальной громадине. Бутылку зеленого стекла она сжимала обеими руками. Паровоз оглушительно громыхал на стыках, выпуская из-под себя снопы белого пара. А танк отвернул орудийное дуло в противоположную сторону, словно не желая видеть их постыдного бегства. Расстояние между тепловозом и танком росло, и Гаша потеряла Яринку из вида…
Гаша осела на теплый пол, прижалась боком к ногам машиниста.
– Ишь! – захохотал Миколайчик. – А ты, несмотря что молодая, будешь попроще, чем твоя мамка.
Гаша посторонилась.
– Да, ладно! Притуляйся, девка! Ты теперь еще долго будешь за все в ответе… Так что притуляйся, раз такой случай!
– Помолись со мной, Леночка, – попросила Гаша племянницу.
– О чем?
– О Яриночке… Чтобы смерть ей легкой была…
Гаша слышала звук взрыва, видела испуганные глаза матери, подобно ей самой смотревшей назад из окошка кабины. Миколайчик тоже обернулся назад, посмотрел, перекрестился, проговорил печально:
– Эх, с одной бутылки-зажигалки столько шума! И как это девка ухитрилась? Наверное, в самый бензобак подарочек метнула…
– У нее было три бутылки, – шмыгнув носом, поправила Миколайчика Леночка. – Я сама считала: три!
И она для верности показала машинисту три чумазых, с обломанными ногтями пальца.
Гаша едва не потеряла их на станции Кутейниково.
Еще на полдороги к этой несчастной станции к паровозу Миколайчика прицепили длинный эшелон, полный беженцами и ранеными красноармейцами. Скорбный путь в неизвестность: утраты, страх, боль, гноище. Потерявшие близких и кров, утратившие надежду люди, много людей, тысячи пока еще живых. А в небе над железной дорогой вражеские штурмовики, а по обочинам дороги иной мир. Ни воинских частей, ни боев, ни бомбежек. Хмурые поселяне смотрели на эшелон с опасливым недоумением. Чужие, ставшие в одночасье инородцами, оборванные, голодные, подорванные ужасом войны люди на своих плечах принесли войну в их мирные дома. Да минет нас чаша сия!
– Я чувствую себя узницей передвижного зверинца, – говорила дочери Александра Фоминична.
Они добывали еду, выменивая ее на носильные вещи и украшения Александры Фоминичны. С каждым днем их без того скудный багаж становился все легче. В эшелоне участились случаи воровства, и Александра Фоминична увязала свои драгоценности в носовой платок. Узелок хранила на груди. Они недоедали, часто терпели жажду и нужду. А тут еще и Олька расхворалась.
На станции Кутейниково Гаша выбежала за водой. На предыдущих станциях эшелон стоял подолгу, и они маялись от страха, поглядывая из окон на небеса, прислушиваясь к звукам. Боялись бомбежки. По эшелону ходили слухи о налетах. Говорили, будто люфтваффе без зазрения бомбит составы с красными крестами на крышах.
Перед колонкой собралась очередь. Воду набирали с запасом. Гаша присела в сторонке и даже задремала. Ее разбудил стук буферов. На платформу с востока, со стороны Ростова, втянулся воинский эшелон. Гаша смотрела на переполненные теплушки, на мужчин в ватниках и ушанках. Зимнее обмундирование. Строгие, озабоченные лица. Окрики командиров. Прибывший состав загородил собой эшелон беженцев, и Гаша не заметила, как тот тронулся.
Дальнейшее стерлось у нее из памяти. Она помнила только ужас и руки незнакомого, пожилого солдата. Поначалу он стирал слезы с ее щек, приговаривая:
– Ну зачем же так убиваться-то! Погоди, сердечко-то лопнет. Смотри-ка, милая, воду-то разлила! Нешто слезами решила ведерко наполнить?
Потом он ходил за ней с ведром полным воды, пытаясь зачем-то взять за руку, поправляя на плече ремень винтовки.
Гаша нашла их в здании вокзала, возле заколоченного листом фанеры окошка кассы. Мать сидела на полу, подложив под себя их скудные пожитки. Оля спала у нее на коленях. Леночка вся в слезах, стояла рядом, тревожно всматриваясь в лица проходящих мимо людей.
– Я знала, что ты придешь сюда, – проговорила Александра Фоминична, открывая глаза.
Гаша окончательно растерялась.
– Зачем вы сошли с поезда?
– А как же иначе? – мать устало провела рукой по глазам. – Мне не справиться с ними без тебя. Если даже и суждено… так лучше вместе. Я не могу потерять и тебя.
Гаша в изумлении смотрела в покрасневшие, подернутые усталостью глаза матери, и сердце ее сжималось от жалости и любви. Ах, мама! Где твои шелковые платья, где твои юные поклонники, шляпки, духи и вуалетки? Ах, бедная, бедная мама!
Они побрели по замерзшей грязи к окраине Кутейникова. Угрюмая женщина указала им на проселок, ведущий к Горькой Воде. Сказала коротко:
– Да тут недалеко, может, и добредете, а может, и подвезет кто…
Проселок выбегал из селения в степь. На Ольку намотали все имевшееся в наличии тряпье и снова посадили Гаше на шею.
– Не знаю, мама, правильно ли мы поступаем, – проговорила Гаша. – В степи холодно. Может быть, стоило бы дождаться следующего состава?
– Если решила делать – не сомневайся, если сомневаешься – не делай…
– Я не сомневаюсь, мама…
Гаше запомнился хутор: стайка желтеньких огоньков посреди холодной степи. Они долго стучали в запертые ворота. Наконец им открыли. Женщина с обвисшим лицом с чадящей керосиновой лампой в руках посмотрела на них равнодушно.
– Не пущу. И не просите. Знаю ваши слова наперед: дети больны, еды нет, крова нет.
– Мы устали… – Леночка едва не плакала. Гаша и Александра Фоминична молчали.
– Учите детей клянчить, – обвисшее лицо женщины исказила злая гримаса. – А сами на плечах немца тащите. Коли не смогли отбиться, не смогли родину защитить, должны были все поумирать. Ступайте прочь. Авось господь вас с миром приберет.
И она захлопнула ворота.
– Ну и что! – шмыгнула носом Леночка. – А я и не устала. И есть не хочу! И еще погуляю. А ты, Олька?
Но сестра не ответила ей. У Оли зуб на зуб не попадал, ее бил озноб. Гаша бросила под забор узелок с бельишком, взяла девочку на руки, прикрыла полой пальто. Ах, как исхудала Оля в пути! Словно ссохлась, словно и ростом уменьшилась.
– Ничего, – проговорила Гаша. – Я в Кутейниково спрашивала дорогу. Тут осталось километров тридцать, не больше. Как-нибудь дойдем. Горькая Вода не хутор. Горькая Вода – село. Там кто-нибудь да пустит.
Пустая, степная дорога вела их от хутора к хутору. В одном из домов их пустили на ночлег и даже покормили, взяв в уплату за доброту серьги Александры Фоминичны. В другом доме они улеглись ночевать прямо на полу. Гаше плохо спалось. Она смотрела на оклеенный газетными листами потолок. Читала старые заголовки о трудовых победах, об успехах РККА в боевой и политической подготовке. А под газетными листами, издавая непрерывный шелест, бродили клопы. Утром и Леночка, и Олька оказались изрядно покусаны.
Следующую ночь, отчаявшись найти пристанище под крышей, они с немалым комфортом провели в копне сена. Гаша развела жиденький костерок, кое-как вскипятила пару стаканов воды, напоила Ольку теплым, и та уснула мертвым сном. Они жались друг к дружке, вдыхали пряный, сдобренный морозной свежестью аромат, и Гаша почти не чувствовала холода. Она слушала, как где-то совсем неподалеку в соломе возится, попискивая, мышиная семья, припоминала строчки из «Евгения Онегина», проговаривала шепотом любимые места, прижимая к груди и животу пылающее тело Ольки. А мир вокруг был так тих, словно и война умерла, словно они все, вместе с этой вот, приютившей их копной, и с полем, и с небом, усеянным звездами, теперь лежат в одной, огромной, братской могиле. В предрассветных сумерках голос матери показался Гаше тихим, робким, будто писк мышиной самки.
– Еще одна такая ночь, и мы потеряем Ольку, – проговорила Александра Фоминична…
Невеликое расстояние от Кутейникова до Горькой Воды с больной Олей на руках преодолели в три дня.
Вечером третьего дня, с вершины пологого холма они увидели колокольню храма. Беленькие дома, огороженные, по местному обычаю плетнями, гнездились вокруг него, будто грибы вокруг осины. Кривые улички сбегали к подножию холма, где в зарослях ивняка пряталось русло неширокой, сонной речки.
Леночка, словно обретя второе дыхание, бросилась вперед. Александра Фоминична и Гаша с Олей на руках поспешили следом. Возле околицы, там, где промерзший проселок вбегал в село, Гаша приметила паренька-калеку. Он нес на левом плече снопушку соломы, правой опираясь на высокий костыль.
– Это Горькая Вода? – спросила Леночка у парня.
– Горькая, – отозвался тот. – Горше не бывает.
– Мы ищем Серафима Петрована, – сказала Гаша. – С нами больной ребенок…
– В Горькой Воде все дети больные, – отозвался парень. – Вишь, молодуха, и я калека с малолетства.
– Значит, Петрована ты не знаешь? – спросила Гаша, теряя надежу.
– А вы ступайте ко храму, – паренек глумливо улыбнулся. – В позапрежние времена там бродягам подавали…
Они подошли к храму. Гаша остановилась. Подняла голову к небесам, ловя губами редкие снежинки, дважды проговорила «Отче наш» и снова пустилась в путь по лабиринту грязных, пустых уличек. Александра Фоминична рука об руку с Леночкой тащились следом за ней. Скоро они окончательно выбилась из сил.
– Сядем здесь, передохнем, – проговорила Александра Фоминична, указывая на оставленный кем-то под плетнем сноп соломы. – Может быть, твой добрый боженька и поможет нам…
Гаша баюкала Ольку, прикладывалась губами к ее огненному лбу. Звала ласково по имени, но девочка уже не слышала ее. Сухой, горячечный жар сжигал ее тельце, время от времени она принималась плакать, и тогда Гаша прикладывала ладонь к ее губам. Она слышала голос матери, тихо беседовавшей с кем-то. Наверное, Александра Фоминична пыталась успокоить встревоженную Леночку. Но что проку в утешениях, если над ними ночь, под ними схваченная морозом земля, а вокруг ни огонька в окошке, ни милосердия, ни надежды?
Внезапно яркий свет ослепил ее. Остро запахло керосином. Яркий фитилек лампы выхватывал из ночного мрака синие и алые пятна. Васильки, маки, длинная шелковая бахрома. Женщина в цветастой шали поверх синего, стеганого ватника стояла перед ней. Керосиновая лампа бросала светлые блики на ее одежду и лицо, показавшееся Гаше удивительно красивым и странно знакомым. Женщина заговорила, и звуки ее речи напомнили Гаше церковные песнопения. Гаша попыталась припомнить слова псалма, но они, вот досада, не шли на ум. Незнакомка склонилась к ней, протянула руку, пытаясь отвернуть полу пальто.
– Что там у тебя, милая? – расслышала наконец Гаша.
– Кто вы? – всполошилась она, и женщина что-то ответила ей. Но Гаша не смогла разобрать ни слова. Тельце Оленьки, ломкое и обжигающее, сотрясал озноб.
– Моя девочка больна, моя девочка больна! – твердила Гаша. – Нам бы немного хлеба и теплого молока.
– Все есть, – отвечала ей женщина. – И хлеб, и молоко пока есть.
– Кто вы? – снова спросила Гаша.
– Да ты сама-то не больна ли, девушка?
Гаша вздрогнула, ощутив у себя на лбу ее сухую, шершавую ладонь.
– Я – Надежда Пименовна, но ты называй меня просто Надеждой.
Следом за Надеждой Пименовной из темноты возник высокий хромой старик в длинном овчинном тулупе и высокой, казачьей папахе. Он, ни слова не говоря, вынул Оленьку из гашиных рук и будто котенка сунул под полу тулупа. Скомандовал:
– Пойдем…
И Гаша повиновалась.
– Тут со мной еще одна девочка, моя племянница, и моя мама…
– Так собирай свое стадо, пастушка, – отозвался старик.
Они долго и, казалось, бесцельно бродили по темным переулкам, сопровождаемые лаем дворовых псов. Странные, едва различимые тени шныряли в подворотнях.
Воротина скрипнула, и они ступили в широкий двор, со всех сторон обнесенный высоким плетнем. Где-то в темноте похрюкивал поросенок, и сонно переговаривались куры.
В сенях их встретила большая, под стать самой Гаше, женщина, как две капли воды похожая на старика.
– Это Клавдия Серафимовна, – серьезно сказал старик. – Она добра, как ее мать, и красива, как я.
Они вошли в большую чистую горницу. Справа большая белая печь, слева, за занавеской, – вход в спаленку, напротив входа, в углу – Богоматерь в богатом окладе, в центре горницы, под окнами стол и скамья, в левом дальнем углу большая кровать, при входе – сундук, покрытый вышитой кошмой. Богато.
Хозяйка легким, молодым движением скинула платок и ватник, схватила девочек, раздела, осмотрела внимательно обеих.
– Не беспокойтесь, – устало проговорила Александра Фоминична, присаживаясь на скамью. – Завшиветь не успели. Убереглись. Красные пятна – это клоповьи укусы. У маленькой жар, но это не тиф…
Последние слова замерли на ее устах, она повалилась на бок, на скамью, закуталась поплотнее в пальто и уснула.
– Ну и пусть, не трогайте ее, – проговорила Надежда Пименовна.
А Клавдия уже тащила из сеней ведра с горячей водой.
В горнице в запечье жила старуха с волосами белее печной золы, с ясными фиалковыми очами и молчаливым нравом. Дед Серафим называл старуху сестрой Иулианией, жена деда называла ее Юлкой, а их дочь и вовсе никак старуху не называла, хотя и относилась к ней, как к собственному дитяти. Старуха плохо ходила, плохо видела, мало разговаривала и подолгу молилась. В хорошую погоду Клавдия выносила старуху на двор, где та, беззвучно шевеля губами, безошибочно оборачивалась в сторону церковных куполов. Олька и Леночка спали с бабкой в запечном тепле, заплетали ее серые волосы в косы, растирали розовыми ручонками ее покрытые коричневыми старческими пятнами ладони. Бабка что-то нашептывала в Олькино ушко, и у той на лбу выступала испарина, и жар спадал, и губки розовели. Так текла их запечная жизнь несколько спокойных дней и ночей.
За время, проведенное в тепле, под крышей пропахшего ржаной опарой дома, Гаша отошла. Неотвязная тревога за жизнь Ольки отпустила ее, и она разговорилась: рассказала хозяевам о бомбежка Киева, о бегстве, о Запорожье, о Яринке и Миколайчике, о том, как отстала от эшелона, об их блужданиях по степи.
Александра Фоминична тоже потихоньку воскресала. Она нашла в себе силы для простого труда: и дрова пыталась колоть, и таскала, напевая арию Розины, воду из колодца, и топила баню, и полоскала длинные свои волосы в пижмовом отваре. Хозяин, Серафим Феофанович, и в глаза, и за глаза величал ее или барынькой, или Шурочкой, но смотрел с шутливым неодобрением.
– Вот только имена я забыла, – вздыхала Гаша. – Помню лишь название вашего села – Горькая Вода. А имен не помню…
– Каких имен? – спрашивала хозяйка.
– Имен родичей доброй Яринки, той девушки, что спасла нас…
Гаша заметила, как нахмурились, как переглянулись хозяйка и ее дочь.
– Пусть остаются, – тихо проговорила Иулиания за печью.
– Пусть, – подтвердила Клавдия, а Надежда ничего не сказала, только склонила седеющую голову.
Покой закончился ранним утром. Гаша проснулась вместе с курами до света и так лежала без сна, вперив взгляд в темный потолок. За печкой похрапывала Иулиания, Олька перестала хрипеть и лишь изредка покашливала, Леночки и вовсе не было слышно. Гаша знала, что в эту пору хозяйка и ее дочь уже на ногах, хлопочут на скотном дворе. Неугомонная Александра Фоминична наверняка вместе с ними. Гаша решила про себя: вот сосчитаю до пятиста и тоже поднимусь. Но на второй сотне стала отвлекаться, сон подкрался к ней и положил тяжелую ладонь на веки. Сон был обут в тяжелые, подкованные железом сапоги, у него оказалось не менее шести ног и он, подобно ее матери, не мог долго оставаться на месте. Так и стучал, так и притоптывал всеми своими ногами, возился, чем-то поскрипывал, терся боком о беленую стену дома.
– Wir müssen zusammenarbeiten, Mann. Haben zu helfen…[19] – молвил сон тихим голосом.
– Was können, сироты, wir für Sie tun? Wir Bauern, Pahari…[20] – был ответ.
Услышав слово «сироты», Гаша проснулась, но сон не уходил. На улице, под окном хаты продолжалась едва слышная бормотня и возня. Гаша замерла, вся обратившись в слух.
Говорили двое человек, одним из которых был их хозяин, Серафим Феофанович. Вторым собеседником оказался человек Гаше неизвестный. Да и кого она могла знать в Горькой Воде? Прожив в селе не более недели, она толком и со двора-то не выходила. Гаша взмокла от напряжения, силясь вникнуть в смысл фраз, произносимых на чужом языке. Ах как важно было в этот момент понять каждую фразу, вникнуть в смысл, верно угадать подтекст! И Гаше это удалось. Она припомнила и слова, и грамматику немецкого языка, изучение которого забросила пару лет назад за ненадобностью. Совсем скоро Гаша испытала странное удовлетворение, осознав, что говорит на этом языке намного лучше и деда Серафима, и его собеседника. Для обоих собеседников немецкий язык был чужим.
– Не притворяйся бедным, старик! Нам надо прожить бок о бок, пока война не кончится. Мы тоже здесь не по своей воле. Мы не хотим убивать крестьян. Мы воюем только с солдатами. Нам дело надо делать.
– Дело? – Гаше почудилось, будто Серафим усмехается. Вот смелый старик!
– Да. Дело. В селе будет развернут большой госпиталь. Нужны санитары, прислуга…
– Возьмите меня в сторожа…
– Старый шутник! – сказал третий голос, до сей поры молчавший. Но Гаша знала твердо – гостей трое, и все они в тяжелой армейской обуви. Она чуяла запах табачного дыма, чужой запах. Хозяин курил другой табак – отвратительно воняющий самосад. А гость курил табак хороший, прянопахучий, заграничный. Запах дыма напомнил Гаше аромат отцовских папирос.
– Охрану будет нести рота СС, – проговорил первый гость.
– Серьезное дело, – отозвался хозяин.
– То-то! Подумай, старик. Режима коммунистов больше нет. Вернутся старые порядки. Есть шанс хорошо прожить и при гансах…
– Есть… – согласился хозяин. – Санитарки, уборщицы, прачки, поварихи…
– …Истопники, конюхи, – продолжил второй гость. – Подумай, старик. Хороший паек гарантирован!
Гаша соскочила со скамьи. Сердечко ее бешено колотилось. Накинув на плечи платок, она пробежала через горницу в двери. Печь уже начала остывать, в хате стало холодновато, но Гаша не чуяла холода. Прикрывшись с головой одеялом, она выскочила в сени, прямо в объятия Александры Фоминичны.
– Вот в чем неудобство сельской жизни: нужник на дворе. Но это лучше, чем вовсе обходиться без нужника, как в том советской властью проклятом эшелоне…
Гаша прижалась к матери всем телом, горячо зашептала в ухо:
– Там люди, чужие люди!
– Да, мы с Наденькой видели их. Трое с ружьями, в военной форме…
– Они говорят по-немецки, мама? Это немцы? Но наш-то хозяин…
– Они говорят на немецком языке, Глафира. Но… – Александра Фоминична умолкла. Гаша снова почувствовала дурнотную усталость. Немцы! Все-таки враги настигли их! В ноздри навязчиво лез мерзкий запах пижмы. Ах, мама, мама! Кому теперь есть дело до твоих кос?
– Они коверкают слова, – проговорила Александра Фоминична. – Немецкий такой же чужой для них язык, как для деда Серафима.
– Они толковали о госпитале, мама! Им нужна рабочая сила. Мыть полы, стирать, выгребать дерьмо из нужников. Обещали за это паек.
– О, Серафим наш – добрый человек. Он конечно же обещал помочь. А как же иначе? – Александра Фоминична тяжело вздохнула. – Я тебе не сказала вчера… Мы ходили с Наденькой в лавку… Глядь, а их целое село. Странная форма у Венгерского корпуса. Ни на наших, ни на немцев не похожа.
– Венгерский корпус… венгерский корпус, – твердила Гаша, блуждая впотьмах по горнице.
Она заглянула в запечье, проведать девочек. Те спали. Гаша потянулась через них, заглянула в лицо Иулиании. Старуха лежала на боку, раскинув по подушке седую косу. Глаза ее были открыты, по лицу блуждала тень обычной ее печальной улыбки.
– Спите, бабушка. Ночь еще не кончилась, – прошептала Гаша.
– Христос с тобой, – отозвалась та. – Не отвергай и не будешь отвергнута.
К вечеру присутствие в селе вражеских войск сделалось явным. Вооруженные люди в чужой форме сновали повсюду, заходили на каждый двор с автоматами наизготовку. Гаша ежилась под их прилипчивыми взглядами, перевязывала платок, стараясь прикрыть лицо.
Командир части немецким языком практически не владел, он часто захаживал на двор Серафима Феофановича, о чем-то подолгу беседовал с ним на венгерском языке. Александра Фоминична и Гаша украдкой рассматривали лычки и шитье на его мундире, пытаясь угадать воинское звание. Наконец, посоветовавшись с Клавдией, сошлись на подполковнике.
– А батюшка твой, Клава, – поинтересовалась Александра Фоминична, – разве начальником был на селе?
– Коли он был бы начальником, венгерцы его уж поставили бы к стенке. Но батя хороший мужик, проходимистый. Когда я родилась, он есаулом был. А потом, когда все станичное начальство поубивали, батя как-то устроился в колхоз писарем. Мы-то выжили, а вот мои старшие братья… Их нет…
Гаша настороженно посматривала на Александру Фоминичну, но та смолчала. Да и Леночка все время путалась под ногами – не поговоришь. Гаша целый день старалась, как могла, не упускать мать из вида, не давать ей возможности вступать с хозяином в ненужные, откровенные разговоры. Но все старания ее оказались напрасными. Александра Фоминична принялась за деда Серафима вечером, перед отходом ко сну.
– Вы владеете немецким языком? – строго спросила она.
– Овладел в империалистическую, – ответил дед Серафим.
– Я тоже…
Щеки Александры Фоминичны зарделись. Хозяин усмехнулся:
– Знаю, знаю, о чем ты думаешь, барынька.
– Раз уж вы осмелились перейти на личности, я тоже скажу…
– Мама! – Гаша умоляюще сложила руки. – Олька больна, а ты!.. Эти люди приютили нас…
– Пусть барынька говорит, – дед Серафим широко улыбнулся. – Давно живу на свете, много всяких слов слышал. А может, и так станется, что от твоей Шурочки новые слова узнаю.
– А вы, вы… – Александра Фоминична сникла под строгим взглядом дочери.
– Это не немцы. Ночью родная Красная армия ушла за Дон. Ростов пал. Это всего лишь навсего венгерские части. Такие ж хлебопахари и огородники, как мы, грешные. У меня еще цел поросенок и дюжина кур. Еще корова пока жива. Но война – прожорливая тварь. И мне вас не прокормить.
Гаша застыла.
– Но ты не бойся, пастушка. Я тебя к венгерцам определю на грязную работу. Скажу, что вы – родня жены из Борисовки. Тем более что лжи в этом не так уж много. Они дадут паек. Советую работать исправно. Будешь разумна – сбережешь детей, будешь дурой – героиней, защитницей отечества сделаешься. На твой, на ученый, взгляд, барынька, какая участь ядреней?
Александра Фоминична молчала, уперев взор в чисто вымытый пол…