Однажды меня протестировал психолог и выявил зашкаливающую чрезмерность во мне, по всем параметрам: в реализации, в планировании, в ожиданиях, в потерях. Но и в силе характера, в целеустремлённости, достижениях, слава Богу, – тоже. Однако достижения не утешили, когда вдруг встал вопрос о самочувствии в атмосфере разбега волн: вдруг захотелось плавного течения жизни – прежде всего; появилась усталость от непрерывного напряжения. Заканчивалось какое-то дело – я тут же бралась за другое, не позволяя себе ни отдыха, ни сна. И в этом нарастании интереса я вдруг начинала чувствовать себя так, словно была на службе у самой себя. Парадокс! Я не могла отдыхать – разучилась, войдя в азарт следования цели. Могла заставить себя посмотреть интересный фильм, но вдруг, не дожидаясь конца фильма, попадала в плен соблазнительной мысли по поводу успешного дела: а ведь могла бы уже сейчас это написать, то прочитать, третье обдумать. Получалось, что я сама не позволяла себе развлечения, свободы от запланированного дела, не позволяла встречи с подругой, чтобы провести день «на стороне», подальше от заведённого по своей же инициативе рабочего конвейера. Беспечность со временем истаяла, но и озабоченность истомила, потому что очень часто я ставила себе непомерно высокую планку. Начинались муки, терзания… Так замыкался круг. Борьба с самой собой создала излишне напряжённое поле для моей счастливой занятости.
Поразмыслив над результатами теста, я вынуждена была согласиться с таким раскладом в себе. Естественно, он меня не украшал, да и не утешал, лишая покоя и условий гармоничного развития. Требовал срочных мер! Я задумалась над тем, что же я приобрела через самовоспитание, а что из особенностей мне досталось по наследству.
Раскручивая этот клубок, поразилась обстоятельствам контраста, взявшим меня в плотное кольцо. Изобилие и нищета шли в моей жизни бок о бок так же, как профессиональное признание и травля сбившихся в стаю оппонентов, которым не по зубам оказались теории вообще. Интеллектуальное пиршество при внезапной смене декораций, как правило, невзрачно оттенялось серой чумой безликого окружения, навязанной мне как фон жизни и грозящей время от времени превратиться в реальное зло.
Темнее всего бывает перед рассветом. Уж мне ли этого не знать? И когда очень плотно сгущалась тьма, то я уже дышала легко – предчувствуя близость радующих перемен.
Серость – радуга, тьма – свет, безысходность – спасение, тупик – богатый выбор возможностей, бедность – процветание, болезнь-падение – здоровье-взлёт… И всё это – обо мне, чего ни коснись. Радует, что чёрно-белое кино при этом всегда пресекалось цветным. И никогда не было по-другому. Привлекательно волшебный сценарий, что ни говори, – при всех трудностях роста. И ни разу не приходило в голову, что обстоятельства происхождения могут пролить свет на эту загадку.
Были в селе Копунь на Читинской земле две родовые ветви Суворовых: богатых и бедных. Богатые дети из рода Суворовых, признавших советскую власть, получили блестящее образование и заняли позже все руководящие посты в округе.
Синеглазая Маша Суворова, младшенькая, с русой косой, была из бедных. По её выражению, «батрачила» у богатых Суворовых. Дмитрий, тоже младший сын из этой богатой семьи, влюбился в Машу. Это была запретная любовь, породившая первый контраст, социальный: богатый полюбил батрачку. Его родители, естественно, далёкие от тонких материй, любовь и брак не благословили. И первую дочку Веру роднёй не признали. Умерла она при странных обстоятельствах, и никто не разбирался в подозрительной детской смерти: дядя Дмитрия был врачом и дал девочке средство во время болезни, от которого она задохнулась и мгновенно умерла.
– Кто бы там разбирался? – с неизменной горечью махала руками в ответ на мои возгласы бабушка Маша. – Творили, что хотели. Сила была на их стороне, потому что были богатыми и ни в чём не знали меры.
Моя мама родилась у бабушки второй и по той же причине не пришлась ко двору. Чтобы разрубить гордиев узел, Дмитрия отправили учиться в город, Машу – на заработки, а дочку Лиду взяли себе по уже заведённой инерции. Только Маше хватило характера хитростью выкрасть её… и «сбежать» с ней на прииск, где можно было найти работу.
– А как же дед Дмитрий смирился? Как в пьесе Островского, что ли?
Но бабушка, не желавшая слышать моих разъяснений про Тихона, отвечала быстро, чтобы не было у меня на этот счёт никаких иллюзий по поводу бедного, послушного дедушки:
– Да он и рад был. Не любил проблемы решать – дети были ему в тягость.
Таким был изначальный контраст, определивший во мне чрезмерность в важнейших проявлениях: бедность – богатство, любовь-праздник и любовь-испытание, пламя любви – пепел любви…
Встреча с ровесником Яковом для Марии обернулась судьбой. Это был образованный молодой офицер, начавший свой путь с партийной линии. Партия направила его на железнодорожную станцию «Куйбышевка-Восточная». Так Дальний Восток стал для мамы и бабушки домом на всю оставшуюся их жизнь, а для меня – родиной. У всех моих ровесников в свидетельстве о рождении значилась эта «Куйбышевка-Восточная». До Белогорска станция дорастёт чуть позже.
– Как мы прекрасно жили до войны! Особенно запомнилась предвоенная жизнь в Великокнязевке. Отца туда направили работать парторгом. Большой дом, сад! Баба Маша твоя гуляла по селу нарядной красавицей с косой. Уже родились и Валя, и Юра, и Валера. Одежды было у всех нас много. Когда собиралась в школу, мама надевала на меня очередное новое платье. Мне было стыдно, и я плакала по дороге на занятия. «Ой, у Лиды опять обнова!» – восклицали девочки в классе. И я вся сжималась от их внимания. Но моя мама этого не понимала и всё покупала и покупала для меня одежду, ткани, одну – ярче другой. Конечно, это не горе было. Но я всё равно страдала, потому что была очень застенчивой, а эта яркость привлекала ко мне нежелательное внимание посторонних. К тому же многие осуждали и не любили меня за это. Я чувствовала себя неуверенно, как-то виновато…
– А вот настоящее моё горе началось, когда Валя подросла и заметила, как отец во всём ей потакал. Отчим стал нас постепенно различать: любимая и нелюбимая. Она это чувствовала, росла капризной и научилась на меня жаловаться, если я что-то ей не разрешу или не дам. Вот собираюсь я на утренник, глажу себе ленточки и пою. Она подошла – хвать ленточку и помяла. «Валя, не трогай!» – говорю я и забираю у неё ленточку. Валя – в рёв. Входит отец: что такое? «А Лида меня ударила». Ох, тут он разворачивается и обрушивает на меня всю силу удара кулаком! Какой уж после этого утренник… Проплакала весь день в уголке. И боль, и синяк, и обида.
И таких историй у мамы в памяти – тьма.
Однажды он поручил ей мыть котлы.
– Какие котлы? – воскликнула в детстве я, знавшая про них только из сказки «Сестрица Алёнушка» («котлы кипят»…).
– Ну, это кастрюли, только огромные. Семья-то большая была. И варили в большой посуде. В тот день отчим прибежал с работы и сообщил маме, что привезли в клуб фильм, и велел ей поторопиться со сборами. «Куда я пойду? – заспорила мама. – Ещё котлы надо мыть». Тогда он посмотрел на меня и сказал: «Лидка помоет». И они ушли. А я не помыла их. Я же никогда их не мыла… Так он вырвал прут во дворе и меня, спящую, выволок из постели и исхлестал в кровь!
– Ну вот… А ты мне всё – «дедушка твой»! – оскорбилась я, услышав про такие ужасы. – Да это жуткий, какой-то чужой мне дед! И не надо мне такого.
Мама в знак согласия будто бы соглашалась. Но потом снова и снова вспоминала про его образованность с непонятным мне придыханием, причём не свойственным ей абсолютно в отношении к людям, для меня действительно авторитетным:
– У нас в доме стояли книжные шкафы, а на полках – все тома Маркса, Энгельса, Ленина. Отец занимался, готовился к занятиям очень старательно.
– Учился, что ли? – уточняла я.
– Что ты! Сам учил всех. Он же был парторгом и проводил семинары для руководителей. Это была его обязанность.
Но снова и снова лейтмотивом звучала эта фраза:
– А не было у меня детства. Оно закончилось с рождением Вали. Потом стали рождаться другие дети. И я стала нянькой для всех.
– А ты бы не соглашалась… – сочувственно подсказывала я ей ход.
– О-о-о, вот бы я «не согласилась»! – тут же вскидывалась мама и с головой уходила в варианты картин наказания, от которых сжималось сердце, убеждая в полной для неё безвыходности.
– Почему же ты так настаиваешь на уважении к нему, на его образованности? Разве это достоинство в его случае? Почему образованность его позволяла быть жестоким? Что это был за учитель для взрослых, если он мог так истязать детей?!
– Ну не знаю… – отвечала растерянно мама, снова и снова наполняя моё сознание фактами жестокого с ней обращения. – Мне сильно попадало, Таня, за любую мелочь! Можно было и не стараться быть исполнительной. Мальчишкам тоже доставалось за шалости. Но Валю и Аллу он ни-ког-да не трогал! Я даже не помню, чтобы он их просто за что-то мог отругать. Как-то всё было с ними мирно. Только меня не просто бил, а избивал!
– А бабушка разве не заступалась за тебя?
– Может, и заступалась. Но она сама его боялась – это я помню точно. И детям грозила, если что не так: «Вот подождите – отец придёт». И тогда все, как шёлковые, становились. За плохую учёбу мальчишки получали по полной – им хватало страхов. А мы, девочки, все учились хорошо.
Самой больной её темой, разросшейся в моей детской судьбе, как ядерный гриб, была война. О чём бы ни вспоминала она в связи с войной: о голоде, о нищете, о жутком порабощении на работе среди взрослых, где ей доставалось грузить и разгружать, – всегда сводила к тому, что последствия испытаний тех лет легли на неё тяжестью, несоразмерной для её возраста, для её выносливости, и оказались необратимыми.
Я, не слышавшая тогда библейского изречения о том, что Бог испытаний не по силам не даёт, поверила всему, что мама говорила. Когда она говорила о своей жестокости, первопричиной её называла своего отчима, а следом – войну.
– На самом деле я была добрым ребёнком. Но воспитание отчима и война меня сильно изменили.
Совсем недавно, в дни празднования юбилея Победы, я случайно оказалась свидетелем одного любопытного, важного для меня спора. Я уже привыкла к внушённой мне маминой мысли о войне и отчиме, виноватых во всём, что в ней накопилось плохого и жестокого, по отношению ко мне – в том числе. Я настолько верила в это, что мне и в голову не приходило усомниться в сказанном. А ведь стоило представить такие последствия истинными для всех людей, что пережили сиротство и войну на своём опыте, в масштабе страны, – это построение развалилось бы, словно карточный домик. Действительно: что было бы с другими поколениями, родившимися у таких в массе своей ожесточённых, совсем озверевших от войны родителей? Если бы можно было это допустить как единственно реальный вариант последствий необратимости зла, то никакого будущего у такой страны совсем бы не было. Однако мир – сразу за порогом сумрачной нашей каморки – чаще всего радовал меня людьми, восхищал добротой, великодушием, нежностью, а не огорчал или пугал. Но подумать об этом так ребёнок не мог – не хватало широкого взгляда на проблему. И как-то сами по себе сложились мамины аргументы в сильный эмоциональный довод. Если бы кто-нибудь отважился поинтересоваться у меня, почему мама так беспощадна со мной, со всей наивной верой в необходимость её оправдания, я, не думая долго, составила бы из сказанных ею слов свой детский ответ: «У мамы был злой отчим, а потом – война». Однако никто меня ни о чём подобном не спрашивал.
Тем не менее слова эти были всегда готовы для ответа лично себе, когда в душе время от времени вспыхивала необходимость самоутешения. Они, внушённые мамой в бесконечном сеансе воспитательных монологов, уже в детстве оказались высеченными стальным резцом в моём сознании. Может, сочувствие к её участи сироты в семье приглушило все мои сомнения? К тому же я рано обнаружила в ней готовность к страданию, приводившему, как правило, её в тупик: сознание её затемнялось, пьянило горечью обид и претензий к миру. Похоже было, что ей хотелось в жизни только горевать. Круг неумолимо замыкался, отсекая просветы. Путь к развитию закрылся сам собой – по её воле: её вполне устраивал миф о страшной доле, сложившийся в вердикт судьбы по мере её взросления.
Только это был совсем не шаг к смирению, а скорее – повод искать виноватых. И безмерную обиду свою на жизнь она не просто охраняла, а выращивала в своей душе, сколько себя помню, лелеяла её, занимая моё внимание часами, не отпуская меня от себя в такие мрачные для нас периоды, шёл ли дождь за окном, светило ли солнце… Лейтмотив «это война меня такой сделала» настолько прочно был прошит в моём представлении как оправдание и объяснение её жестокости как трагический довод, что я выучила его, подобно таблице умножения. Ничего другого я не могла даже представить.
И вдруг сама жизнь мне ответила – как будто подарила случай посмотреть под иным углом на необратимость искажений в характере мамы, на ложные взгляды в самом главном вопросе: нужны ли душевные усилия, чтобы быть, а не казаться, или, наоборот, можно просто плыть по течению, не принимая уроков, вообще не допуская их, реагируя на них стихийным отказом? Разумеется, моё сострадание маминой участи оставалось непоколебимым все годы и затмевало мне разум и даже элементарную логику в отношении её страшных поступков («Да не дай Бог такое пережить – ещё неизвестно, какой бы ты стала!» – по её формуле всякое сомнение в её правоте было преступным). Но я не подозревала, насколько далеко раскинется пространство вариантов развития при другом ответе на вопрос о праве на эту её жестокость.
Однажды я привела маму на чествование ветеранов в Дом культуры (ходьба ей тогда, в восемьдесят лет, давалась уже с трудом) и вдруг услышала очень важный разговор среди детей войны, собравшихся в честь Дня Победы в этом огромном зале, украшенном шарами и цветами по случаю торжества.
Организаторы вручали праздничные подарки гостям на сцене у микрофона. Кто-то застенчиво благодарил и поспешно возвращался в зал, а кто-то начинал воодушевлённо рассказывать о себе.
Наряду с приветствиями речь сама собой зашла о силе преодоления страшных последствий войны для этих людей. Нить разговора привела вдруг к осознанию ужаса пережитых испытаний: голод, холод, лишения, страхи… И одна пожилая женщина воскликнула: «Я до сих пор не могу простить врагов, не могу ничего забыть. Это меня ожесточило на всю жизнь! И даже мои дети получили мало от меня любви».
Наступила тишина. Мама сидела рядом и сочувственно вскинулась в ответ на эти слова. Похоже, она узнала себя в этой женщине. Я тоже услышала знакомый мотив.
– Да что Вы такое говорите?! – вдруг послышалось в ответ, и не столько удивлённо, сколько негодующе.
В первых рядах в порыве взрывного изумления резко встал со своего кресла мужчина примерно моего возраста и хлёстко возразил:
– Моя мама в войну тоже была ребёнком, и война коснулась её очень близко: Нижний Новгород, как всем известно, фашисты бомбили. Она всё выдержала – не ожесточилась! Она осталась человеком добрейшей души и стала лучшей мамой на свете для нас, троих её детей. Да, она для меня лучшая мама на свете, потому что кроме ласки и заботы, кроме любви я ничего и не получал от неё. И всегда она говорила нам, что любовь поможет преодолеть всё, что любовь её спасала от всех бед, именно любовь сделала её достойной женщиной! А вы говорите…
И он смешался, вдруг оборвав свою спонтанную речь и, махнув рукой, сел на место. Было ясно, что он всем существом возражал этой женщине, посмевшей «не простить», «ожесточиться», да ещё и детей родных лишить любви. Я увидела его глазами суть этого признания. Словно проснулась от гипноза внушённой мне губительной логики.
Импульсивное возражение этого человека, абсолютно неожиданное в раскладе сценария, тому, что мне виделось в детстве незыблемой истиной, которую нельзя даже сомнению подвергнуть, оглушило меня сверхмощным контраргументом – как истиной, прогремевшей в небесах. Конечно же, любовь!!! Как же мне всегда не хватало маминой любви… Но именно она и должна была всё разрешить для мамы самым прекрасным образом.
Любовь, а не обида, проросшая в ней сорняком.
Мгновенно высветился тупик – для любого из нас, кто смиренно отдаётся на волю злой памяти.
Я убегала при первой же возможности из нашей, и без того безрадостной каморки, словно из зловещей тьмы, на свет и птичий перезвон, на призывный детский шум – в атмосферу радостного смеха и беспечных громкоголосых игр во дворе. Душа трепетала от облегчения, словно я получала спасение, вырвавшись из топкого болота, из трясины страшных историй – из жизни маминого детства в потоке слёз и угнетающих жестью подробностей. Она настолько перегружала меня страшными деталями отношений, наказаний, поступков отчима-мракобеса, что оказаться на воле стало однажды самой главной потребностью для меня: важнее, чем наполниться сочувствием. Душа – не принимала, протестовала, посылая сигналы отчаяния.
За порогом каморки меня встречало волшебство света, идущего от неба, земли и дождевых потоков сияющей воды, с любовью и игрой. Истина открывалась мне вовсе не в обличениях, скандалах, крике… Истина встречала меня ласково в солнечной листве, в бездонном небе с рокотом самолётов, в сверкнувших радостью крыльях стрекозы, в ярких прозрачных каплях, стекающих с листьев после дождя. Улица возвращала мне удовольствие чувствовать горячие от солнца заборы и скамейки, видеть зеленеющие всходами огороды, уводящие за горизонт, чтобы ускользать от мрака, преследующего меня в маминых речах. Гроздья паслёна, золото пижмы, песни кузнечиков дарили желание растворяться в чудесах жизни. Решительно переключали во мне регистр, с горестно-сочувственного на весёлый, огромные лужи – вместилище неба и облаков. Вода, стекающая в овраги, занимала мой слух…
Таинственным образом сопровождали меня по жизни в череде дней радующие картины природы. Сколько же силы у неё, если она побеждает уродство в потребительском отношении к ней, если никак не сдаётся и щедро расцветает в ответ? Но это – в пределе. В войне миров, людей, машин. А в повседневной пряже энергии нас неизменно сопровождает загадочное величие неба в облаках, травы, птиц и деревьев – в феерии световых пятен, лучей, бликов. Никакая потеря, если это не смерть и не война, не затмит мне счастья видеть, созерцать, наслаждаться звукописью шумящего леса, птичьими голосами. Я врастала в чудесную ворожбу неба, света, деревьев и чувствовала во всём этом сильную поддержку, очаровываясь миром, заряжаясь светоносной энергией жизни.
Впечатления драгоценными слоями укладывались сами собой в ларцах памяти. От любого события, важного для меня, в душе оставался лучащийся оттиск картины со звенящей, символически заострённой, яркой деталью. Оттиск наверняка сопровождает и дорогих моему сердцу людей, и сроднившихся со мной животных и птиц, словно ореол их незримой ценной сути, благожелательно сотканный вместе с высшими силами.
А наблюдение близких: «Ты животных любишь больше, чем людей», – несмотря на упрёк, служит поводом к размышлениям, убеждающим меня в правдивости этого открытия, иногда звучащего как обличение. Я никогда ни с кем об этом не говорила. Это подсмотрено во мне. Видимо, бессознательное именно так меня расположило чувствовать. Обычно я не готова к потерям ни в дружбе, ни в любви, сколько ни тренирую (!) себя мысленно, и нахожу спасение в природе от внезапного выпада людей в мой адрес. Животные любят безусловной любовью. Люди так не умеют. Однако я учусь, потому что у меня – такая мама, мешающая мне её любить, но при этом требующая от меня с годами любви всё больше и больше.
Когда началась война, она перешла в пятый класс. А вот в шестом ей учиться уже не пришлось. Подруги постарше убедили её вместе с ними поехать в Благовещенск на фабрично-заводское обучение. Дома – не возражали.
Меня поразило откровенное решение отчима в её тринадцать лет: хватит на шее сидеть. Это была фраза, уже знакомая по биографии Максима Горького. Но родной мамин отец Дмитрий исправно платил алименты – вот что было особенно некрасиво в ситуации, инициированной чужим человеком, который распорядился и участью падчерицы, и её деньгами по-своему.
– Иди работать ко мне. Я начальник – подправлю твои документы. С четырнадцати уже берут на работу.
И преступлением не назовёшь – война всё спишет: прибавил год в документах, когда ей только исполнилось тринадцать.
Война кончилась – образования не было. В семье работников-то – отец да падчерица. Зарабатывала столько же, сколько отец. Но отец получал больше других за своё руководство. А падчерице платили столько исключительно за выполненный объём работы. По величине нагрузки, физической, начислялись деньги. А работа была на износ: выгружали и загружали, как роботы, без остановки. Остановишься – делали внушение. Ещё стыдили. А главный мотив – великая честь: вам Родина доверила эту работу! То же она слышала и при рытье траншей зимой, когда обморозила руки. У неё даже не было рукавиц, когда её в числе других вывели в поле. Обмороженные руки и ноги, голод и нищета, побои отчима и бесконечный конвейер груза, требующего разгрузки или, наоборот, погрузки – всё это сотни раз было прокручено передо мной на манер беспросветного кино. Конечно, это была родина поменьше, местная – с конкретными людьми и их проявлениями, но, наверное, такое творилось повсюду: иные управленцы умели демагогически от имени Родины объяснить детям, что это – почёт, честь и слава: трудиться вместе и наравне со взрослыми ради Победы.
Во время войны родился Володя, в сорок шестом – Толик, самый младший. И положение семьи усугубилось нищетой. Маме стало ясно, что учиться шанса она не получит. В доме ждали её зарплаты, делили на всех. И это не обсуждалось. («А ведь отец мой платил алименты, но о них мне даже не говорилось», – не раз напоминала мне мама, объясняя, что её деньги расходились на всю семью.) Девочка в шестнадцать лет со страхом думала, что её ждёт при таком раскладе, где кормильцы только отчим и она. Она же и нянька бессменная! И только в трагических тонах рассказывала о своей жизни в родном доме.
– Неужели всё так безрадостно? – пыталась я разбудить мамину память.
– Да ты пойми, у меня была одна мечта: выспаться. А я приходила и не знала, куда деться от детского шума, плача, смеха. Хотелось тишины и спать, спать, спать. Но любое свободное время меня нагружали детьми. Одно сделаешь – другое поручают. Как белка в колесе!
– Ты детей совсем не любила? – спрашивала я, жалея их всех, без надежды услышать то, что хотела.
– Да почему же? – тут же спохватывалась мама. – Мне было их жалко… Толик был самым трогательным. Хорошенький… Ласковый! Но ему и отцовской любви досталось больше всех. Отец как будто чувствовал, что оставит малыша сиротой. Он приходил с работы и тут же брал его на руки, играл, бегал на четвереньках вокруг стола с ним – заставлял Толю радостно смеяться от этой забавной возни. А у меня появилась со временем другая мечта – уехать. Я стала рано самостоятельной и не боялась никаких трудностей. Дом совсем меня не радовал. Пока тянула весь груз, родителей устраивала. А начинала протестовать, сразу – скандал и побои. В общем, хлебнула я через край отцовской крутости.
– А как же бабушка?
– Да она во мне помощницу видела: вся жизнь у неё состояла из забот. Бросит на меня всех и уйдёт то праздник отмечать, то к соседкам поболтать, отдышаться…
– Но… просветы-то были?
– Были. Танцплощадка в выходные дни. Ходили за линию в городок, на «Базу-4», где раскинулся летний военный лагерь. Весь вечер играл баянист. В основном это были вальсы. От желающих со мной танцевать не было отбоя. Я оказалась разборчивой невестой – сама выбирала, с кем пойти на танец.
– Любовь?!
– Так мне казалось. Но настоящая любовь вспыхнула во мне только при встрече с твоим отцом. Однако романы голову кружили.
Среди прочих историй одна, действительно, была потрясающей в моих глазах. Когда закончилась война, составы с военными шли по железной дороге бесперебойно. На этот раз предстояло воевать с Японией. С целью оставаться в резерве части располагались сразу за городом, в открытом поле. Устанавливали палатки, обустраивались жить в ожидании приказа, и военные начинали присматриваться к девушкам с окраины – с мыслями о возвращении к мирной жизни. Тогда много сложилось пар самым стихийным образом. Конечно, не всем было суждено обрести счастливую судьбу, но стремление найти свою любовь было чистым и вполне понятным после войны.
И однажды в этот период мама на танцах встретила молодого командира части. Он привлёк её внимание медалями и орденами на груди, она его – юной красотой. Разница в возрасте всё-таки привела влюблённого к родителям. И он рассказал им о своих планах на их дочь. Маме осенью должно было исполниться шестнадцать. Она была влюблена и польщена этим выбором. Родители согласились, видя взаимность и почётный статус жениха: весь – в военных наградах. Знакомство привело к тёплым отношениям. Командир вскоре переехал к ним в дом. Прожили недолго: пришёл приказ отправиться на военные действия.
– Я вернусь, – твердил он на прощанье, и она впервые ощутила опасность разлуки из-за войны. Писал ей нежные и пламенные письма. А вскоре письма иссякли. Официальная депеша о гибели пришла позже. Второго сентября закончилась война – в день рождения мамы. Заехали сослуживцы, помянули…
– Это ужас, дорогая, – то, что ты рассказала.
– Но это – правда.
– А как ты пережила потерю… мужа?
– Как горе.
– Да что же они у тебя, роковая ты женщина, все погибали, умирали?! – воскликнула я, внезапно обнаружив сходный финал её главных событий, связанных с мужчинами.
– Да не я была виной их смерти! – оскорбилась мама в ответ.
И я поспешила признать эту правоту.
– Не оправдывайся: тебя никто не винит, – попыталась я успокоить её. – Просто страшно стало… от твоих историй.
Мне захотелось найти в её жизни просвет. И я попросила найти его, как можно скорее, чтобы весы её судьбы в моём представлении качнулись в обратную сторону, успокоив меня.
– Когда я была маленькой, мне приснился сон, который не могу забыть. Я иду по облакам. Вокруг невыразимо светло, и отдельные лучи света даже проходят сквозь эти облака. И мне так легко, что уже кажется: я не иду, а лечу. И так я ступаю с облака на облако, не чувствую себя совсем. И с этой лёгкостью и радостью проснулась… А ещё – когда беременной была – мне приснился сон, что я иду по дороге и вдруг мне кричат: «Лида, смотри, к тебе ангел летит»! Я поднимаю голову и вижу, что прямо мне в руки летит маленькая девочка с крыльями. Тань, это ты была: ангелом летела, представляешь?! Я после этого сна поняла уже, что у меня родится дочка.
– А когда-нибудь наяву в ощущениях такое переживала?
– Только рядом с Виталием.
– Значит, он и есть твой главный просвет в этой жизни?
– Да.
– Тогда и не жалей ни о чём, мама!
– Я и не жалею.
И всё-таки просветы вспомнились, ещё и ещё, – как только мы их призвали заявить о себе.
Жизнь до войны казалась Лиде сказкой даже с таким страшным отчимом. Стоило выйти за порог – девочка встречала приветливых людей, а живые картины природной красоты делали её по-настоящему счастливой. Радостью наделяли тёплые чувства к ней со стороны детей и взрослых. Любила школу, с интересом делала уроки, от всей души дружила с одноклассниками. Не раз слышала одобрение учителей, когда те ставили её в пример по уровню знания предметов.
– Мама посещала школьные собрания и говорила мне, возвращаясь: «Лида, какая же ты умница! Хвалит тебя всегда учительница твоя»…
Училась Лида легко. Особенно запомнились диктанты, написанные без ошибок, и устные ответы по истории, за которые учитель ставил ей неизменно те же вдохновляющие пятёрки. Однако больше всего она любила уроки пения.
Лето в Великокнязевке, куда отчима послали работать по партийной линии, запомнилось ей как царство волшебной природы: кругом – лес в ореоле сказки, а сразу за селом пестреет луг в цветах. Ей часто представлялось во время веселья, что поле – сцена, а темнеющая стена деревьев до неба – декорации. Здесь дети любили проводить всё время каникул.
– Каких только цветов там я ни встречала! Такого изобилия не было нигде. Синие колокольчики, жёлтые, оранжевые и красные саранки… Кукушкины ботинки, фиолетовые, – прекраснее цветов я не встречала! Одни отцветали – другие появлялись. А васильки и ромашки радовали всё лето. Мама отправит меня играть с Валей и Валерой – и весь день мы там под открытым небом резвимся. Много было у меня подружек в те годы. Меня дети любили, и я была счастлива. Ещё на уроках пения в школе учительница обратила внимание на мой голос, и так повелось, что при любом удобном случае дети меня просили: «Лида, спой!». Вот и на лугу так же бывало. Играем, носимся, потом сядем в кружок венки плести, сказки рассказывать да петь свои любимые песенки. И не было отбоя от просьб: «Лида, спой!». Я – пела, подружки – слушали.
Она просыпалась, выходила на высокое крыльцо дома, и первое, что встречала, – утопающий в цветах соседний двор. Там женщина высаживала разноцветные вьюнки. А изгородь и стена её дома были увиты плющом. Дом был обнесён забором, тоже увитым зеленью и цветами. Лида приходила туда, останавливалась на дорожке внутри этого цветущего мирка с замиранием сердца и не могла ни надышаться цветами, ни налюбоваться ими. И такой медовый запах стоял во дворе – не хотелось покидать это райское местечко. Всегда приветливо встречала её хозяйка цветника. У неё не было детей, она подружилась с гостьей. Прополоть вместе клумбу, полить цветы – удовольствие.
– В нашем доме в тот период было и красиво, и чисто. Даже с домработницей жили. Отчим всегда работал начальником, и так было в те годы принято у занимающих посты. В доме запомнился расписной деревянный сундук, узорами он походил на огромную шкатулку. В нём лежали платья, одно – лучше другого, мамины и мои, отрезы шёлковых и крепдешиновых тканей. Мама мне постоянно шила, как и себе. Каждый день начинался с обнов. В комнате стояло высокое трюмо в деревянной резной оправе. Таня, и твоя бабушка, собираясь куда-нибудь, наряжалась, сплетала свою косу перед ним. Потом надевала туфли на высоких каблуках и уходила из дома. Я смотрела ей вслед с восхищением.