Гадкий гусенок

Татьяна Яшина
Гадкий гусенок

Глава 1. Море

Мне снилось море.

Грохот прибоя, зеленая вода, белые узоры пены. Запах водорослей. Соль на губах. Крики чаек. Бледное небо распахнуто от колокольни на острове Ре до бастионов Шен и Сен-Николя в Ла-Рошели. Словно часовые, бастионы защищают ла-рошельскую гавань. Шен с такого расстояния – не выше шахматной туры, а Сен-Николя не толще свечи. Глядеть на бастионы всегда приятно. Сердце наполняется надеждой  – Ла-Рошель взять невозможно.

Это знают все. И  на острове Ре, где живу я, и в Ла-Рошели. Стена десятифутовой толщины окружает город, а между Сен-Николя и Шеном в случае чего можно натянуть громадную цепь – и в гавань не проскользнет ни одна шхуна или галера.

Не раз и не два католики обломали себе зубы о ла-рошельские башни и равелины.

Сен-Николя расплывается в солнечном мареве, но я смотрю не отрываясь, в который раз любуясь сизо-серым камнем, прямыми углами и зубчатой его вершиной. Мне кажется, что бастион защищает меня лично. Ведь день Святого Николая, девятнадцатое декабря – день моего рождения. Зима 1608 года была самой лютой из тех, что помнят старики. Именно из-за этой стужи мне удалось благополучно появиться на свет – повивальная бабка пошла по льду залива Луа, чтобы спрямить путь до нашего дома. Лед трещал, но выдержал. Повитуха успела, и матушка счастливо разрешилась от бремени.

Наши пастыри не признают поклонения святым. Но нельзя заставить рыбаков перед выходом в море отказаться от молитвы Святому Николаю – чтобы миновать штормы и мели, благополучно вернуться с уловом.

Мой отец никогда не забывал поблагодарить святого – и единственный выжил в страшной буре, разбившей  шхуну «Веселая селедка» десять лет назад у берегов Олерона. Ему придавило мачтой ногу, колено перестало сгибаться, и рыбацкий промысел пришлось бросить. С тех пор он стал выращивать и собирать устриц на обширных мелях, что окружают остров. Каждый день на своей плоскодонке он отправлялся на устричную делянку  и возвращался с корзиной отборных раковин величиной с лошадиное копыто.

Мои братья Гаспар, Рене и Юбер помогают ему – мастерят ловушки из прутьев и обломков черепицы, собирают молодь, чистят делянку от водорослей. У меня получается даже лучше, чем у братьев – недаром меня назвали в честь покровителя моряков.

– Николь! Нико-о-о-оль! – голос матушки далеко разносится над водой. Не поворачивая головы, я вижу ее мысленным взором – ветер треплет лопасти туго накрахмаленного чепца, игриво вытаскивает тщательно заправленные колечки светлых волос. Она улыбается – улыбаются серые глаза, легко взлетают светлые брови, – и вновь убирает волосы под чепец, перехватывает тяжелую корзину. Уже успела на рынок.

Попрощавшись с Сен-Николя, я разворачиваюсь и бегу к матушке. Любопытно, что в корзине? Курица или окунь? Только бы не окунь – ненавижу чистить рыбу. Уж лучше ощипать пяток куриных тушек.

Мне везет – заглядывая в корзину, вижу белые перья – сегодня не придется возиться с чешуей! Матушка легонько прижимает мою голову к своему переднику – шероховатость полотна, хранящего горячий утренний душок утюга, почти вытесненный запахами рыбы и базилика, тепло маминой руки… Эта короткая ласка еще тает на моей щеке, когда я просыпаюсь.

Нет ни моря, ни неба. Ни мамы.

Розовая полоска зари со всех сторон сжата нависшими крышами. Над водостоком-горгульей догорает утренняя звезда, чудом увернувшаяся от уродливых челюстей.

Больше всего мне не хватает неба. И воздуха. Вместо просторов острова Ре – с его белым песком, синей гладью океана, сосновым и вересковым духом – тесные щели кривых улиц. Задерешь голову  – тут же вымокнешь: жильцы верхних этажей без церемоний выплескивают ночные горшки прямо на мостовую, не дожидаясь тележки золотаря, проезжающей по утрам.

Когда мой неугомонный отец решил уехать? В то роковое лето у острова бушевали шторма – один за другим, трудно было уснуть от грохота прибоя – словно громадный каменный великан обрушивал на берег шаги в тщетной попытке выбраться из беснующейся стихии. Устрицы не любят шторма, не любят мутную воду. Молодь смывало, как мы ни старались рассадить новорожденных моллюсков по клеткам и ловушкам. А взрослые устрицы приобрели скверный привкус – ла-рошельские купцы перестали их покупать, и мы сами съели скудный урожай – устрицы под маринадом, горячие устрицы по-шарантски, устричный пирог – только что варенья из них не варили. Отец все больше горбился, хмурился и подолгу разговаривал с мамой, прогнав нас с братьями спать.

– Мы уезжаем в Париж, дети! – провозгласил отец перед воскресным обедом, строгий и чинный в своем парадном костюме – и даже ворот, расстегнутый в бурном разговоре с пастором Шалоном, не умалял торжественности момента.

Гаспар нахмурился, Рене торопливо улыбнулся, Юбер круглыми глазами посмотрел на маму. Она стиснула край прижатой к груди шали, но ее быстрая улыбка была спокойной, как всегда.

– Ваш батюшка будет приказчиком у мсье Дюранже – мужа моей сестры Люсиль.

Люсиль! При звуке этого имени круглыми стали глаза и у Гаспара, и у Рене, и наверняка у меня. Упоминать тетушку Люсиль – все равно что призывать дьявола. Младшая сестра мамы Люсиль была вычеркнута из семьи как предательница – она отвергла истинную веру, в которой родилась и была воспитана. Будучи служанкой ла-рошельского купца, она поддалась на уговоры его гостя, приехавшего из Парижа за привозным английским сукном. Гость оказался католиком, и тетушка Люсиль прокляла себя сначала замужеством с папистом, а потом и переходом в религию мужа.

– Мсье Дюранже торгует сукном, у него своя лавка на улице… – отец сморщился и вопросительно глянул на маму.

– На улице Бон-Пуа, – торопливо сказала та. – Это левый берег Сены.

Она сунула руку за корсаж и вытащила помятое письмо:

– Да, лавка мсье Дюранже на улице Бон-Пуа.

– Там рядом коллеж Бове, – сказал отец, обращаясь к Гаспару, Рене и Юберу. – Вы сможете учиться у лучших учителей!

– А я? – мы всегда вместе ходили на уроки к пастору Шалону. Я умела читать и писать и делала успехи в латыни – мы с Гаспаром получали только отличные оценки.

– А ты, Николь, – отец замялся, – будешь помогать матери по дому. А потом, может быть, поступишь в мастерскую к белошвейке… Или даже кружевнице.

Рене показал мне язык. В ответ я пнула его в лодыжку. Он скривился, но смолчал, увидев кулак Гаспара.

На этом разговоры были окончены. Даже с братьями я не обсуждала грядущий переезд, лишь в груди с того дня словно застыл твердый ком.

В день отъезда я проснулась раньше всех. Светало. Первый луч солнца осторожно потрогал край кровати, где спали братья, скользнул по светлой макушке Юбера, зарывшегося с головой в одеяло, пересчитал веснушки на носу Гаспара, попал в глаз Рене. Не просыпаясь, тот  перевернулся на другой бок.

В окне передо мной разгорался рассвет – прекрасный, как первый день творения. Как я старалась запомнить это утро! Все до мелочей – и небесный простор, и сучок на половице перед окном, сизо-синюю спину океана и старательную штопку на белой занавеске – белой, как громады облаков, встающие из-за горизонта. И трещину на потолке, похожую на камбалу. И сонное сопение братьев, и хохот чаек, и стрекот сверчка в изголовье, и мерный шум моря. И запах водорослей, сосны и рыбной похлебки – все то утро я бы, будь моя воля, сложила бы в сундучок и взяла с собой.

Но в сундучке, который вручил мне отец, усаживая на кормовую банку, лежало лишь мое белье и книги. Наш дом остался позади, становясь все меньше и меньше. Я сидела спиной ко всем – никто не отвлекал меня от прощания. Лодка мерно покачивалась на волнах, Рене начал брызгаться водой – но твердый ком в моей груди не могла бы растопить даже адская смола.

Когда через месяц мы добрались до нашего нового жилища на улице Бон-Пуа, я поразилась несоответствию тяжести путешествия и его цели: узкая щель между серо-бурыми, словно ржавчиной обросшими домами, скользкие булыжники, уложенные вразнобой, смердящая жижа в сточной канаве – и ради этого мы ехали через всю страну? Глаза заслезились, в горле першило. По лицу Гаспара я видела, что его обуревают похожие чувства. Скрипели колеса нашей повозки, откуда-то издалека плыл колокольный звон.  Гаспар встрепенулся – за поворотом словно захохотала чайка. Следом защелкали подошвы – стайка мальчишек вывалилась из подворотни прямо на нас.

– Гугеноты! Глянь, гугеноты! – заорал самый маленький из них – пучеглазый, как морской окунь.

– Гугеноты, гугеноты! – подхватили остальные. – Поцелуй меня в зад! Да здравствует Святой Варфоломей! Штаны потерял, дядя!

Меня поразила их развязность. Одетые в какие-то лохмотья – мои братья в черных курточках с белыми воротниками после четырех недель путешествия выглядели куда опрятнее – мальчишки вели себя так, словно улица принадлежала им. Они прыгали, кривлялись и галдели. Пучеглазый первым наклонился, поднял с мостовой камень и кинул в Гаспара. Остальные не отставали. В нас полетели камни и комья грязи. Мама вскрикнула, заслоняя собой Юбера. Отец очнулся и поднял кнут – мальчишек как ветром сдуло.

– Этель! Сестра моя! – раздался радостный возглас – на заставленном розовой геранью балкончике появилась молодая женщина, очень похожая на маму.

Моя семья не прожила там и года.

Летом 1620 в Париж пришла чума. Почти весь левый берег был охвачен эпидемией. Я заболела первой: забежав вечером домой, вдруг почувствовала резь в животе – меня стошнило прямо на пол. И на собственные ноги. Помню кусочек моркови, прилипший к башмаку, круглые от ужаса глаза Юбера, холодный пот, коврик у входной двери бросается мне в лицо. Темнота. Еле слышный на краю сознания испуганный возглас мамы…

Следующие две недели я помню смутно – темнота, тишина, мамина рука вытирает мне лоб. Чашка с водой стучит о зубы. И холодно. Очень холодно. Где мама? Почему она не накроет меня одеялом – я же так замерзла! Собрав последние силы, с пересохшим горлом, я зову ее – насколько хватает голоса.

 

Теплая рука вытирает испарину мне со лба. Медленно приоткрываю глаза и вижу склоненную светловолосую голову. Но это не мама – это тетя Люсиль выжимает тряпицу над миской. Тетя Люсиль очень похожа на маму – только носик уточкой придает ей какое-то хитрое выражение.

– Николь! – в ее голосе радость, но глаза смотрят испытующе – словно мне предстоит выдержать какой-то экзамен. Проспрягать латинский глагол ferre, например.

– А где мама?

Она опускает глаза. Смотрит на свои колени – платье черное! Хотя тетя Люсиль терпеть не может черный цвет.

– Николь… – она берет меня за руку. – Твоя мама умерла.

– Отец?.. – я словно спиной вперед лечу в пустоту.

– И отец, и Гаспар, и Рене, и Юбер… Все умерли.

Ловлю языком слезы. Мне хочется заорать, вскочить, ударить ее в лицо – никто не смеет говорить о том, что мама умерла! Но сил хватает только на то, чтобы держать глаза открытыми.

– Ты сама едва не умерла! – стискивает она руки. – Я… я поклялась, что если ты поправишься – то перейдешь в католичество. Вернешься в лоно истинной церкви, девочка моя. Я ведь осталась совсем одна – моего Дюранже тоже прибрал Господь. Я день и ночь молилась Святому Николаю, чтобы ты выздоровела – и он внял моим мольбам.

Тетя Люсиль смотрит испуганно, но я даже не понимаю, о чем она волнуется: не все ли равно, как молиться – если мама умерла? Ком в груди растет, распирает горло, я задыхаюсь. На улице звонят колокола. Я понимаю, как отвратительно тихо было доселе в доме – во время эпидемий колокола молчат. Гул в ушах, гул в голове – я вновь проваливаюсь во тьму.

Следующие несколько лет я прожила у тети Люсиль. Овдовев, она обнаружила, что дела мужа сильно расстроены. Будь он жив, как утешали ее многочисленные стряпчие, то нашел бы как поправить положение, но умерев, оставил вдове лишь долги. Все их дети умирали еще в младенчестве, так что единственной наследницей осталась тетя Люсиль. К счастью, кроме долгов, муж оставил ей и некоторую надежду – перед самым началом эпидемии он продал большую партию сукна во Фландрию. Но покупатель тоже умер, успев распродать сукно с большой выгодой. Получить плату с наследников фламандца взялся стряпчий Лене. За удачный исход тетя пообещала ему половину спорной суммы, и они ударили по рукам. А пока мы жили в долг. Узнав о фламандском наследстве, тете охотно ссужали деньги, так что она пока выплачивала лишь проценты. Ей удалось сохранить дом, но не лавку – теперь на первом этаже обосновался торговец книгами мсье Паскаль. Тетя начала было строить ему куры, но одинокий мсье Паскаль был уже не в том возрасте, когда может интересовать женитьба, и тетя оставила его в покое. Так мы и жили вдвоем, не считая кухарки Серпентины да мсье Паскаля на первом этаже.

Глава 2. Графиня Шале

Утренняя звезда, спасшаяся от горгульи, обнадежила не напрасно: в этот день тетя объявила, что нашла мне работу.

– Работу? – я заложила страницу и закрыла «Жизнь Ласарильо с Тормеса» – признаться, с досадой – мсье Паскаль дал мне его только на одну ночь.

– Да, дорогая, работу, – кивнула тетя Люсиль. Улыбка ее сулила что-то необыкновенное.

– Какую работу, тетя?

Неужели все-таки в мастерскую к кружевнице? Не хотела бы я день-деньской вертеть коклюшки, пока не ослепну. Годам эдак к двадцати.

– Прекрасную работу, Николь. Ты же только и умеешь, что книги читать! – голос тети опасно зазвенел.– Вот этим и будешь заниматься!

– Книгами? – на мгновение у меня мелькнула безумная мысль, что я могу помогать мсье Паскалю в его лавке.

– Именно! – подбоченилась тетя Люсиль. – Будешь читать книги графине Шале! Она ищет кого-то, кто мог бы вести ее корреспонденцию, потому что глаза у нее уже не те, что в молодости.

– То есть… Ей нужен секретарь?

– Именно! Ягненочек мой, это такая удача! Госпожа графиня пожаловалась своей экономке, а та ведь в родстве с моим покойным Дюранже, – тут тетя, как всегда при упоминании мужа, поднесла к глазам край косынки. – Она-то и вспомнила про тебя. Все знают, что гугеноты учат девочек читать и писать.

– Графиня Шале? Она же такая знатная…

– Но и ты не какая-то дочь поденщика! У твоего отца был собственный корабль!

Корабль? Наша плоскодонка, на которой отец обихаживал устриц, конечно, когда-то имела парус, но назвать ее кораблем – все равно что счесть меня герцогиней. Кажется, тетя начала сердиться, но я все же набралась смелости поправить ее:

– Тетя, корабль – это слишком…

Мне не удалось договорить.

– Мне кажется, Николь, ты как-то не очень стремишься получить работу и немного мне помочь! Или ты всю жизнь собираешься провести за книгами? Может, хочешь торговать книгами, печатать их, а? Или, – тут тетя закатилась деланным смехом,– еще писать их начнешь?

Абсурдность этих предположений меня отрезвила. Но я все-таки нашла в себе силы на последний вопрос:

– А почему графиня не может взять секретаря-мужчину?

– Потому что мадам – вдова, – отрезала тетя. – Обязательно пойдут слухи.

Мои мысли рассыпались, как горох.

С одной стороны, житье у тети, при всей ее доброте, было довольно тоскливым – каждый день похож на другой. Утром я сопровождала Серпентину на рынок, потом помогала ей готовить и наводить чистоту, затем чинила и латала наш нехитрый гардероб. Лишь в те редкие вечера, когда тетя уезжала в контору к стряпчим или заглядывала к соседкам, я могла всласть почитать в гостиной, при свете нескольких свечей. В противном случае оставалась ночь и чадящий огарок.

– У графини наверняка имеется много книг,– словно подслушав мои мысли, сказала тетя. – Читай себе сколько влезет. Два ливра в месяц, стол, комната! Ягненочек, так можно и на приданое накопить!

Опять она все испортила. При упоминании приданого стало тошно. От родителей не осталось ничего, тетя кормила меня из милости. Наверное, мне следовало возместить ей расходы, но как? Я неплохо шила, но по закону зарабатывать этим деньги могли только члены гильдии белошвеек. А в гильдию брали исключительно своих: дочерей белошвеек или сестер. Так что можно не беспокоиться, что грудь у меня не выросла – без приданого мужа мне не видать.

Единственное ремесло, куда принимали всех – кружевное: вертеть коклюшки, выплетая тонкий узор из льняных или шелковых ниток. Но гильдию кружевниц интересовали девочки не старше пяти лет, учить взрослую девицу никто не хотел. Оставалось только просить Святого Николая подбросить мне в окно мешок с деньгами, как в притче, что тетя Люсиль рассказывала каждый Сочельник.

Так что работа секретаря была просто чудом – мало ли в Париже гугеноток! Гугеноток? Тяжелая волна поднялась внутри, хлестнула по глазам – до слез. Я не… Я католичка. Отступница. Предательница.

Словно в ответ на мои мысли, внизу послышался громкий стук в дверь и зычный голос дяди Адриана. Пожаловали гости из Ла-Рошели!

Дядя Адриан – высокий старик с лохматыми черными бровями, и с ним дядя Жак – маленький, с красным лицом и носом-брюквой – братья моей бабушки, так что, строго говоря, они приходились дядьями не мне, а тете Люсиль.

Но я все равно называла их дядюшками. А вот дядя Адриан именовал меня не иначе как Иезавелью, Иродиадой и Каином в придачу: каждый раз, оглядев меня с ног до головы и не обнаружив на моем челе каиновой печати, он принимался выжигать ее взглядом. А в самом скверном настроении мог назвать меня Цецилией – свое второе имя, полученное во время крещения в католичество, я ненавидела.

Дядя Адриан, конечно, сделал большое одолжение, когда после смерти моих родителей приехал в Париж, тем самым косвенно включив меня и тетю Люсиль в состав семьи. С тех пор он нередко останавливался у нас. И дядя Жак, конечно, тоже. Я не любила этих визитов. Еще на лестнице перечислив все грехи тети, за обедом дядья обязательно принимались рассуждать о политике.

– При Генрихе Наваррском1 я… – если верить дяде Адриану, именно ему Ла-Рошель была обязана процветанием во время прошлого царствования.

За столько лет я наизусть выучила последовательность событий, благо она никогда не менялась: сначала проклинали Варфоломеевскую ночь. Затем ругали Генриха Наваррского за ренегатство – переход в католицизм. Этот пассаж всегда сопровождался укоризненными взглядами в мой адрес. Я в такие моменты давилась супом и ждала конца обеда, все равно не удастся больше проглотить ни кусочка. Затем дядья принимались хвалить Нантский эдикт, уравнявший в правах католиков и протестантов – за единственным исключением.

Когда Серпентина вносила жаркое, наступало время поговорить о последних оставшихся у протестантов крепостях – Монтобане и Ла-Рошели.

– Разве этот слюнтяй Людовик может взять хоть одну крепость? Он полгода осаждал Монтобан и ушел не солоно хлебавши. А к Ла-Рошели даже подойти не решился,– грозно шевелились брови дяди Адриана.

– Ла-Рошель взять невозможно, это все знают, – вступала тетя со своей единственной репликой и кивала Серпентине – уничтоженные дядей Жаком винные запасы требовали пополнения.

– Мы уже разбили однажды королевский флот! – дядя Жак торопливо осушал бокал за бокалом. – Разобьем еще раз, если кардинал Ришелье снова сунет к нам свой длинный нос!

– Наверное, у этого проклятого паписта не только нос длинный, раз королева-мать так его ценит… – тут тетя Люсиль делала большие глаза, и дядя Адриан сбавлял обороты: – Король строит гарнизон Порт-Луи чуть ли не в самой ла-рошельской гавани – добром это не кончится.

В последнее время дядя Адриан все чаще упоминал Голландскую Республику.

– Чем мы хуже голландцев? Чем Ла-Рошель хуже Амстердама или Хаарлема? Чем золотые веретена Роганов хуже лилий и цепей?2

Выпив за будущую Протестантскую республику Ла-Рошель и герцога Рогана – главу ее, дядья обычно отправлялись на боковую. Чтобы успеть в Сен-Жермен на утреннюю службу, следовало встать до рассвета, потому что Нантский эдикт запрещал в столице протестантские богослужения. Эта единственная уступка католикам, сделанная Генрихом Наваррским, давала мне пару часов вечернего уединения.

Спустившись на первый этаж и нащупав на притолоке ключ, я вошла в лавку мсье Паскаля.

В раю для меня должно пахнуть так же – лаком, испанским шоколадом и книгами. Кисловатый запах пожелтевшей бумаги, резкий – типографской краски, терпкий, густой, животный – переплетного сафьяна…

Снаружи застучала колотушка уличного сторожа, сквозь ставни пробился неровный свет факела –золото на переплетах замерцало жирно и празднично. Мне не нужен был свет, чтобы достать нужную книгу – любую я могла найти на ощупь.

 

Сегодня меня не привлекали ни диалоги Платона, ни любовный роман «Амадис Галльский», ни даже второй том «Дон Кихота» – предмет особой гордости мсье Паскаля.

Я хотела не забыться, а проснуться.

Лаковый секретер красного дерева, где мсье Паскаль хранил самые ценные экземпляры, имел потайное отделение. Нажать на фальшпанель и повернуть. Поворотный механизм опять заклинило, но мне не привыкать – я запустила руку внутрь сокровищницы, нащупала укутанного в сафьян Макиавелли и вытянула наружу.

Именно в Макиавелли мсье Паскаль прятал гравюру «Осада Хаарлема». Ставший за полвека очень хрупким, картон выскользнул из книги и лег в руку.

Без света не обойтись.

Зайдя за стеллаж – чтобы ночной сторож не мог увидеть огонек через щель в ставне – я затеплила свечу. Пламя казалось красным. Хаарлем все-таки сдали… Испанцы рубят головы безоружным и связанным людям, а католический монах с огромным распятием в руке благословляет казнь.

Трупы на земле, трупы на виселице… Отрубленные головы не поддаются счету… Жертв этой гекатомбы сваливают в повозки и выбрасывают в море. Горячий воск капает мне на руку, я вздрагиваю. Мне кажется, или я слышу, как скрипнула половица? Озноб охватывает меня, руки холодеют. Тьма в первый раз не кажется мне дружелюбной.

Чтобы успокоиться, я бережно возвращаю гравюру на место – в седьмую главу «Государя». Потом пеленаю книгу в сафьяновый лоскут и кладу обратно в тайник.

Уходить не хотелось. Присев на обитый вытертым плисом табурет, я закрыла глаза и прижалась щекой к кожаным переплетам. Их тисненые корешки быстро теплели, отзываясь на мою ласку. Я знала их наизусть: в полосках сусального золота – Ронсар, в шершавой шагрени – Теофиль де Вио, приговоренный к сожжению за богохульство… Гладкий том в телячьей коже, упоительно пахнущий типографской краской, – конечно, новый «Дон Кихот». Я вытянула его с полки. Еле слышно тикали часы. Обхватив фолиант руками, я подумала, что хотела бы остаться так навсегда.

– Николь… Николь… – я проснулась оттого, что меня трясут за плечо. Почему подушка такая твердая?

– Ты здесь ночевала? – из-за очков глаза мсье Паскаля, нависшего надо мной, кажутся огромными. – Что случилось?

– Приехали дядюшки из Ла-Рошели…– как же ломит все тело! – Решила провести ночь с Дон Кихотом.

– Похоже, Николь, ты провела ночь с цезарем, да не одним, – мсье Паскаль деликатно тянет у меня из рук фолиант, показывая на обложку с надписью «Жизнь двенадцати цезарей». – Политики оказались проворнее рыцаря печального образа…

Дождавшись, пока я потянусь и поправлю волосы, он снова спросил:

– Что случилось?

Я рассказала ему о предложении графини Шале. Про два ливра в месяц, про стол и комнату. О том, что боюсь нового места и новых людей. Боюсь, что не понравлюсь графине. Про… Про то, как жизнь несправедлива – но этот пассаж я не озвучила.

Мсье Паскаль догадался сам.

– Ты могла бы стать королевой устриц, а станешь секретарем графини. Не самый плохой жребий – хотя устрицы, возможно, тоже ценят, когда им читают вслух «Дон Кихота».

– Я обманщица! Меня учили не для того, чтобы я стала католичкой, я не имею права пользоваться тем, от чего отреклась!

– Ну что ты, Николь… А покойный король? Был протестантом и королем Наварры, а как перешел в католичество – так и в короли Франции сгодился.

– А как же Лютер? Он же сказал…– я помедлила, припоминая точные слова, – «истину следует защищать и отстаивать, если даже мир вокруг не только погрузится в хаос и междоусобицу, но вовсе будет разодран в клочья и целиком уничтожен»?

Мсье Паскаль пожевал нижнюю губу, отчего морщины на верхней обозначились резче, а потом тихо сказал:

– Париж стоит мессы.

В глазах его было столько доброты – ее не могли скрыть ни толстые стекла очков, ни морщины– что мне захотелось ему поверить. Согнутый чуть не пополам, седой как лунь, одежда и руки вечно в чернилах – он казался мне лучшим человеком на свете.

К сожалению, другие люди на него ничуть не походили.

Вернувшись из Сен-Жермена, дядя Адриан – небывалое дело – одобрил графиню Шале. И даже подарил тридцать су золотом! Величественно протянув руку для поцелуя, он заметил:

– Долг христианина – защищать сирот!

– И вдов, – подхватил дядя Жак и тайком сунул мне в руку еще один золотой.

У меня еще никогда не было столько денег! Я не могла усидеть на месте, и на следующее утро напросилась с Серпентиной на рынок – купить ленту в волосы.

Волосы у меня мамины… Как и у братьев. Но Гаспара, Рене и Юбера всегда стригли коротко, по моде прошлого царствования – так, что вихры не успевали закрутиться в колечки.

Во время эпидемии меня обрили, потом волосы толком не росли, но сейчас мне все-таки удалось отпустить их до плеч. Соорудить косу было делом трудным – завитки торчали во все стороны, несмотря на гребень. Я надеялась, что лента поможет их укротить.

– Все-то деньги не бери с собой, потеряешь! – сказала вслед тетя Люсиль. Но я ее не послушала.

Парижские рынки я ненавидела. Там можно было купить десять тысяч вещей, что в Сен-Мартене не понадобились бы никогда в жизни: кружева, перчатки из надушенной лайки, чужие волосы, собранные в пучки и косы, бархат из бумазеи, страусовые перья и собачьи попонки, серьги из позолоченной меди и рубины из стекла. Пустой суп с разбрызганным сверху жиром – чтоб казался наваристым. Крупные раковины виноградных улиток, начиненные крысиным мясом.

Да что там еда – даже дрова для очага надо было покупать! Рене и Гаспар ужасно удивлялись, что надо отдавать два су за жалкую вязанку хвороста. Но берег острова Ре, где за полчаса можно было насобирать гору водорослей, стеблей камыша и выброшенных волной кусков дерева, остался в прошлой жизни.

Потолкавшись у прилавков, Серпентина загрузила мою корзину зеленью, репой, патокой, двумя дюжинами яиц, всучила мне поклажу и устремилась к прилавку мсье Кастеля – мясника, который, по убеждению Серпентины, откладывал ей «лучшие кусочки». По-моему, она себе льстила – что могло привлечь в нашей Серпентине – краснолицей, одышливой и тучной – не то что мясника, а и распоследнего бродягу? И все-таки она каждый раз прилипала к прилавку мсье Кастеля на полчаса  – чем я и воспользовалась.

Парижская толпа казалась особенно возбужденной. Я еле протолкалась сквозь толпу в рыбном ряду. Какая-то торговка громогласно поминала Генриха Наваррского:

– Уж какой кобель был наш покойный король Анри… При такой славной, красивой, дородной жене – пялил какую-то кошку драную, эту Габриэль!

– Придержи язык, если не хочешь его укоротить, женщина! – со смешком сказали из толпы.

– Вам бы кто укоротил – чтоб в чужие щелки не лезли! Свой хрен надо держать в узде – это и для королей годится, и для простых смертных!

Подобный выпад вызвал среди мужчин бурю возмущения. Глубокий бас возразил:

– Ты чушь несешь, Катарина! При Габриэли королевы еще в помине не было!

Торговка подбоченилась:

– Как это не было королевы? А королева Марго? Он был на ней женат, когда наплодил Вандомов!

– Что и говорить, наш король Анри и в королевах, и в любовницах – как в сору рылся! – поддержала ее соседка с еще более пронзительным голосом.

Больше возражать никто не пытался.

Галантерейщики облюбовали северную сторону рынка, и пока я добралась до лент, кружев, шпилек и ниток – изрядно запыхалась.

Корзина резала руку, на ногу наступил какой-то подгулявший подмастерье, но я не успокоилась, пока не обошла всех продавцов, упорно торгуясь. Наконец, один из них согласился расстаться с прекрасной голубой лентой в два дюйма шириной. Торговец божился, что это шелк, и я отдала ему один золотой. Для пущей сохранности я развязала у горла завязки плаща и спрятала ленту за корсаж. Корзину пришлось поставить на землю, и об нее тотчас споткнулся пожилой возчик с кнутом за поясом. От толчка три репки выскочили из корзины и запрыгали по земле, мешая прохожим.

Подхватив корзину, я кинулась за ними, ныряя меж ног и юбок, подняла, одну, вторую… Третья репка – самая крупная и желтая– отскочила от ножищи в громадном деревянном сабо и покатилась за пустой прилавок. Я кинулась за ней. Протискиваясь между прилавков, я зацепилась. Юбка затрещала. Я дернула сильней – в лоскуты! Что скажет тетя!

– Что скажет мамочка, когда увидит драную юбку! – раздался громкий гнусавый голос. Мальчишка в плоской шапочке школяра загородил мне дорогу.

Сердце заколотилось. Я заслонилась корзиной и сделала шаг назад.

– А драный корсаж? – сквозь стук крови в ушах расслышала я голос сзади. Обернулась – там стоял второй мальчишка, повыше и покрепче.

– А ну отдала корзину! – подскочил первый. Он был ниже меня ростом, но в его выпученных глазах горела такая уверенность, что я попятилась. Сзади раздалось хихиканье, и на мой зад с размаху опустилась чужая ладонь.

– Держи ее, Рыба! – из-за прилавка лез еще один! – Сейчас мы ее пощупаем!

Волна поднялась откуда-то из груди, захлестнула, в ушах зазвенело. Я изо всех сил толкнула корзиной первого мальчишку. Он не удержался на ногах и упал. А я побежала.

Я неслась мимо продавцов костей и тряпок, блохоловок и сальных огарков, мимо котлов с крысиным мясом, мимо серег из фальшивого золота и серег из настоящего – утром вырванных с мясом из чьих-то ушей, мимо сломанных птичьих клеток и черепков дорогого фарфора, мимо язв из раскрашенного воска и сушеных языков повешенных. Сердце колотилось в горле. Капюшон слетел, волосы намокли от пота и лезли в глаза. Воздуха не хватало. В боку закололо. Вслед неслись крики и улюлюканье – преследователи не отставали.

Я бы убежала, если б не нога. Зацепившись каблуком о булыжник, я с размаху упала, ободрав колено. Резкая боль гвоздем пробила лодыжку, брызнули слезы. Где я? Усмешки на сизых распухших лицах, вонь немытых тел, взгляды искоса… Меня загнали в Гнилой конец – место, о котором и говорить-то страшно. Надо выбираться! Но куда? Из-за слез я ничего не видела, кроме собственного подола, в грязи и крови.

– Где она? – голоса преследователей приближались. Идти я больше не могла и приготовилась драться.

Я утерла лицо, высморкалась – и вдруг поняла, что зловоние Гнилого конца перекрывает мощный запах рыбы – до безопасной части рынка мне осталось одолеть короткий участок, буквально заползти за поворот… Маленькими-маленькими шажками, я двинулась к рыбным рядам. Меня толкали, чья-то рука залезла в корзину, отчего я чуть ее не выронила. Но я шла, прикусив губу, чтобы не стонать – вот бы не только онеметь, но и стать невидимой, неслышимой… Тщетно – сзади опять раздался гнусный голос пучеглазого мальчишки.

1Генрих Наваррский (1553–1610) – король Франции (с 1589). Принес мир стране, полвека терзаемой гражданскими войнами между католиками и протестантами. Генрих несколько раз переходил из католицизма в протестантизм и обратно, сообразуясь с политической обстановкой. В конце концов он стал католиком, чтобы получить престол (после угасания династии Валуа), но не забыл и старых друзей-протестантов, выпустив Нантский эдикт – закон, уравнивающий в правах обе религии. По Нантскому эдикту протестанты получили право на государственные должности, на свои церкви, школы и так называемые «места безопасности» – несколько городов, где фактически вся власть сосредоточилась в руках гугенотов. Крупнейшие «места безопасности» – Ла-Рошель и Монтобан. После убийства Генриха Нантский эдикт стали нарушать, а Людовик ХIV и вовсе его отменил. Генрих Наваррский под именем Анри Доброго приобрел в народном сознании черты идеального государя – несмотря на смену религии и весьма бурную любовную жизнь – любовниц и многочисленных бастардов.
2Амстердам и Хаарлем – голландские города, сыгравшие большую роль в борьбе голландского народа против испанского владычества в ходе Восьмидесятилетней войны (1566–1648). Успешная борьба с католической династией Габсбургов вдохновляла протестантов по всей Европе. Осада Хаарлема (1572–1573) длилась семь месяцев, и хотя город все-таки сдался, это показало, что испанская армия не является непобедимой. «Лилии и цепи» – герб Бурбонов, «девять сквозных золотых веретен» – герб герцога Анри де Рогана (1579–1638), предводителя французских протестантов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru