Всё, что осталось. Записки патологоанатома и судебного антрополога

Сью Блэк
Всё, что осталось. Записки патологоанатома и судебного антрополога

All That Remains

© Печатается с разрешения литературных агентств Johnson & Alcock Ltd. и Andrew Nurnberg

© И. Д. Голыбина, перевод, 2018

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2018

Введение

«Смерть – не самая большая потеря. Гораздо больше теряешь, когда что-то умирает внутри, пока ты еще жив».

Норман Казенс, журналист
(1915–1990)

Смерть и преувеличенная шумиха вокруг нее обросли таким количеством предрассудков, каким не может похвастаться никакой другой аспект нашей жизни. Смерть воспринимается как трагедия, как апофеоз страданий и несчастья, как чудовище, нападающее из темноты – тать в нощи. Мы даем ей туманные пугающие прозвища – Беззубая, Костлявая, Старуха с косой – и представляем себе в виде мрачного скелета в черном плаще с капюшоном, который должен прийти и одним смертельным взмахом отделить нашу душу от тела. Иногда это черный крылатый призрак, грозно витающий над нами, ее неминуемыми жертвами. И несмотря на то что смерть, вроде бы, женского рода, по крайней мере, в таких языках, как латынь, французский, испанский, итальянский, польский, литовский и норвежский, ее нередко изображают как мужчину.

К смерти принято относиться враждебно, потому что в современном мире она воспринимается как недруг, как чужак. Несмотря на громадный прогресс человечества, в наше время мы вряд ли стали ближе к разгадке таинственной связи смерти и жизни, чем были столетия назад. Мы словно забыли, что такое смерть, и для чего она нужна: если наши предки считали ее, скорее, дружественной, то теперь мы предпочитаем относиться к ней как к нежеланному гостю, которого надо любой ценой избегать, пока это возможно.

Мы или обожествляем, или проклинаем ее, вечно разрываясь между двумя этими крайностями. В любом случае, мы предпочитаем поменьше о ней упоминать, словно из боязни, что тем самым ее приближаем. Жизнь добра, удивительна и прекрасна, смерть – это горе и тьма.

Добро и зло, награда и наказание, рай и ад, белое и черное – такой линнеевский подход ведет к тому, что мы начинаем, фактически, противопоставлять жизнь смерти, вытесняя последнюю – кстати, незаслуженно – на темную сторону.

В результате мы все сильнее ее боимся, словно смерть заразна, и, если привлечь ее внимание, может прийти за нами до того, как мы будем готовы проститься с жизнью. Мы можем скрывать свой страх за показной бравадой или шуточками на ее счет, в надежде обезопасить себя от ее когтей. Тем не менее, мы знаем: когда наступит наш черед, и она придет за нами, нам будет не до смеха. Вот почему с ранних лет человек лицемерит в ее отношении, высмеивая в один момент и почтительно склоняясь перед ней в другой. У нас складывается собственный язык, смягчающий острые углы и утишающий боль. Мы говорим об «утрате», о том, что кто-то от нас «ушел», и с мрачным пиететом сочувствуем другим, когда они «теряют» близкого.

Я не «теряла» своего отца – мне совершенно точно известно, где он сейчас. Мой отец похоронен на вершине холма, на кладбище Томнахурч в Инвернессе, в красивом деревянном гробу, предоставленном Биллом Фрейзером, нашим семейным распорядителем похорон, который отец, скорее всего, одобрил бы, хотя мог счесть слишком дорогим. Мы положили его в яму в земле поверх полуразложившихся гробов его матери и отца, где остались к тому времени разве что кости и немногочисленные зубы, которые сохранились у них на момент кончины. Он не ушел, мы не лишились его и не потеряли – отец умер. Собственно, так даже лучше, чем если бы он и правда нас покинул – это было бы очень безрассудно и безответственно с его стороны. Его жизнь подошла к концу, и никакие эвфемизмы не смогут вернуть ее – вернуть моего отца – назад.

Будучи выходцем из семьи прямолинейных, рассудочных шотландских пресвитерианцев, где лопату называли заступом, а любую сентиментальность считали проявлением слабости, я с радостью воспринимаю тот факт, что их воспитание сделало меня прагматичной и толстокожей – в общем, приземленным реалистом. Размышляя о жизни и смерти, я не тешу себя иллюзиями и стараюсь быть искренней и правдивой, но это не значит, что мне все равно и что я не ощущаю боли и скорби или не сочувствую другим. Я лишь не склонна к слезливой сентиментальности в отношении смерти и усопших. Как совершенно справедливо говорит Фиона, наш чудесный капеллан в Университете Данди, нельзя утешить красивыми словами, держась на почтительном расстоянии.

Почему, несмотря на всю искушенность нашего двадцать первого века, мы до сих пор предпочитаем прятаться за привычным надежным заслоном умолчаний и отрицания, вместо того чтобы задуматься, действительно ли смерть так страшна, чтобы всю жизнь ее бояться? Она совсем не обязательно бывает жестокой, мрачной и отвратительной. Смерть может быть милосердной, мирной и тихой. Возможно, дело в том, что мы ей не доверяем, потому что предпочитаем ничего о ней не знать и не стараемся в течение жизни познакомиться с ней поближе. В противном случае мы давно бы научились воспринимать смерть как неотъемлемую и фундаментальную составляющую жизненного цикла.

Мы рассматриваем рождение как начало жизни, а смерть – как ее естественный конец. Но что если смерть – начало новой фазы нашего существования? Кстати, именно на этом основано большинство религий, которые учат нас не бояться смерти, потому что за ней нас ждет новая, лучшая жизнь. Подобные убеждения много веков служили людям утешением, и, возможно, вакуум, возникший в результате возрастающей секуляризации нашего общества, во многом способствовал возрождению древнего, инстинктивного и необоснованного отвращения к смерти и всему, что связано с ней.

Однако, вне зависимости от нашей веры, жизнь и смерть, несомненно, являются неразрывными элементами единого континуума. Одна не существует и не может существовать, без другой, и, как бы ни старалась современная медицина, от смерти никуда не деться. А раз мы никак не можем ее избежать, почему бы не постараться сосредоточиться на том, чтобы как можно лучше провести время от рождения до смерти – то есть, собственно, жизнь.

Именно здесь и лежит фундаментальное различие между судебно-медицинской патолого-анатомией и антропологической патолого-анатомией. Судебная патолого-анатомия устанавливает причину и обстоятельства смерти – конец пути, – в то время как антропологическая патолого-анатомия восстанавливает этот путь, со всеми его обстоятельствами. Наша работа заключается в том, чтобы объединить полученные сведения о жизни человека с его телесными останками. Судебно-медицинская и антропологическая патолого-анатомия выступают тут равноправными партнерами – так сказать, соучастниками.

В Великобритании антропологи – в отличие от судмедэкспертов, – это, как правило, ученые, а не врачи, и поэтому редко обладают достаточными медицинскими познаниями, чтобы определить причину или обстоятельства смерти. Однако, с учетом бурного развития науки, от судмедэкспертов также нельзя ожидать всеобъемлющей экспертизы. Получается, что антропологам отводится важная роль в расследовании серьезных преступлений, где имеются трупы. Антропологи помогают отыскивать зацепки, связанные с личностью жертвы, и могут помочь судмедэкспертам в установлении окончательной причины и обстоятельств смерти. Каждая дисциплина привносит в процесс собственные отличительные методы и навыки.

Например, однажды передо мной и судебным патологоанатомом на столе в морге оказались человеческие останки в стадии сильного разложения. Череп был расколот более чем на сорок перепутанных фрагментов. Моей коллеге, как специалисту-медику, следовало определить причину смерти, и она считала, что это, скорее всего, огнестрельное ранение. Но ей требовалось подтверждение. Окинув взглядом груду осколков белой человеческой кости на сером металлическом столе, она сказала:

– Я даже не могу понять, что это за обломки, не говоря уже о том, чтобы собрать их вместе. Это твоя работа!

В подобных случаях роль антрополога заключается в том, чтобы определить, кем жертва могла быть при жизни. Кто это – мужчина или женщина? Высокого роста или низкого? Какого возраста? Какой расы? Есть ли на скелете следы каких-то травм или болезней, которые могли быть отражены в медицинской карте или у дантиста? Можно ли извлечь из костей, волос и ногтей вещества, которые укажут, где человек жил и какой пищей питался? Или, как в нашем случае, можно ли собрать из осколков трехмерную модель, чтобы не только установить причину смерти – ей действительно оказалось пулевое ранение в голову, – но также и ее обстоятельства? Собрав всю информацию и сложив череп из обломков, словно паззл, мы установили личность погибшего молодого мужчины и предоставили наглядное свидетельство, в соответствии с которым входное отверстие от пули находилось на затылке, а выходное – на лбу, между глаз. Жертву убили выстрелом в упор; парня бросили на колени и приставили пистолет прямо к голове. Ему было всего пятнадцать, и единственной причиной убийства являлось другое вероисповедание.

В качестве еще одной иллюстрации символической взаимосвязи между антропологом и судмедэкспертом я хотела бы привести случай с другим несчастным юношей, которого до смерти забили подростки, собиравшиеся вскрыть машину, припаркованную напротив его дома. Юношу пинали ногами, нанесли сильнейший удар по голове и проломили череп в нескольких местах. Личность потерпевшего в данном случае была нам известна, и судмедэксперт установил причину смерти – удар тупым предметом, приведший к массированному внутреннему кровотечению. Однако требовалось уточнить, каким именно предметом мог быть нанесен тот решающий удар. Мы смогли идентифицировать все фрагменты черепа и реконструировать его; в результате судмедэксперт подтвердил, что парень погиб от удара молотком или другим предметом подобной формы, который привел к вдавленному перелому черепа и множественным расходящимся трещинам, от чего и возникло смертельное внутричерепное кровотечение.

 

Для некоторых промежуток между началом и концом жизни будет длинным, возможно, больше столетия, в то время как для других, например, тех жертв убийства, эти события окажутся разнесенными совсем недалеко. Иногда их могут разделять вообще лишь несколько секунд – быстротечных, но таких драгоценных. С точки зрения судебного антрополога, долгая жизнь хороша в том смысле, что на теле остается больше примет, связанных с ее условиями, которые можно впоследствии восстановить по останкам. Отыскивать такую информацию для нас все равно что читать книгу или загружать данные с флэшки.

С точки зрения большинства людей, короткая жизнь – самый плохой вариант из возможных. Но кому судить, какая жизнь коротка, а какая нет? Ведь совершенно очевидно, что чем дольше с момента рождения мы живем, тем выше вероятность, что нашей жизни вот-вот наступит конец: в девяносто мы, в большинстве случаев, ближе к смерти, чем в двадцать. Простая логика говорит, что мы никогда не будем дальше от смерти, чем в этот самый момент.

Почему же мы удивляемся, когда кто-то умирает? В год это происходит с 55 миллионами человек – по двое каждую секунду, – и нам прекрасно известно, что и нас это тоже ждет. Этот факт ни в коем случае не умаляет нашей печали и скорби в случае смерти близких, но, все-таки, требует подходить к нему одновременно практично и реалистично. Раз мы не можем повлиять на свое рождение, а конец так и так неизбежен, почему бы не сосредоточиться на том, чем мы способны управлять, а именно – на ожиданиях относительно промежутка между ними. Возможно, именно им нам следует заниматься в первую очередь, осознавая и превознося его ценность, а не его продолжительность.

В прошлом, когда оттянуть смерть было куда сложнее, люди лучше справлялись с этой задачей. К примеру, в викторианские времена с их высокой детской смертностью, никто не удивлялся, если ребенок не доживал до своего первого дня рождения. Детям из одной семьи зачастую давали одно и то же имя, чтобы оно сохранилось, даже если кто-то из детей умрет. В двадцать первом веке детская смертность, конечно, стала гораздо ниже, однако удивляться тому, что кто-то скончался в возрасте девяноста девяти лет – против всякой логики.

Ожидания общества стимулируют медицину и дальше стараются максимально отдалять наступление смерти. Однако лучшее, что медики могут сделать – это дать нам больше времени, увеличив промежуток между рождением и кончиной. Из этой битвы победителями им не выйти, но они продолжают пытаться – в больницах по всему миру жизнь продлевают изо дня в день. Тем не менее, если смотреть на вещи трезво, подобные медицинские ухищрения – это просто оттягивание конца. Смерть наступает; если она не пришла сегодня, то может прийти завтра.

На протяжении нескольких веков человечество фиксировало и измеряло продолжительность жизни, так что мы знаем – статистически – когда примерно умрем, или, выражаясь более позитивно, сколько нам предстоит прожить. Такие «таблицы жизни» – любопытный и полезный инструмент, но он таит в себе определенную опасность, поскольку формирует ожидания, которые у одних не оправдаются, а у других превзойдут изначальные. Мы не можем знать, станем ли тем самым усредненным Джоном, который проживет свою норму, или окажемся на одном из краев графика.

Когда же мы оказываемся с краю, то принимаем это очень близко к сердцу. Мы гордимся тем, что прожили дольше, чем нам предсказывали, поскольку считаем, что каким-то образом обманули судьбу. Если же мы не дотягиваем до предсказанного срока, то нашим близким кажется, что у них украли дорогого человека, и они испытывают горечь, злость и тоску. Как в любых сферах жизни, большинство из нас вписывается в норму, но несправедливо винить смерть в жестокости и беспощадности, когда она всего лишь напоминает, что продолжительность жизни может быть самой разной.

Самую долгую жизнь (из зарегистрированных и проверенных) прожила француженка Жанна Кальман, которой было 122 года и 164 дня на момент смерти в 1997 году. В 1930-м, в год рождения моей матери, средний срок жизни женщин составлял шестьдесят три года, поэтому, умерев в семьдесят семь, она превысила норму на четырнадцать лет. С бабушкой было еще интересней: она родилась в 1898 году, и прогнозируемая продолжительность ее жизни составляла всего пятьдесят два года. Она прожила семьдесят восемь, то есть на двадцать шесть лет дольше, чему отчасти была обязана достижениям современной медицины – хотя сигареты наверняка приблизили ее конец. Мой прогноз – а я родилась в 1961-м, – был семьдесят четыре года; получается, сейчас мне остается еще каких-то семнадцать лет. Боже, до чего быстро летит время! Правда, с учетом моего образа жизни и нынешнего возраста, я вполне могу рассчитывать дожить до восьмидесяти пяти, так что лет двадцать пять или около того у меня пока есть. Уфффф!

Итак, в ходе жизни у меня появилась перспектива получить добавочные одиннадцать лет. Здорово? Не совсем. Видите ли, они не прибавились, когда мне было двадцать, или хотя бы сорок. Я получу эти годы, перевалив за семьдесят четыре. Выходит, добавку мы получаем в старости, а молодость продолжаем расходовать почем зря.

Расчеты прогнозируемой продолжительности жизни постепенно становятся все более точными, и мы знаем, что в следующих двух поколениях, моих детей и моих внуков, столетних будет больше, чем за всю историю человечества. Тем не менее общий срок жизни, которую человек может прожить, не увеличивается. Меняется средний возраст, в котором мы умираем, поэтому и наблюдается рост числа людей, попадающих на правый край графика. Другими словами, мы меняем кривую человеческой демографии. Развитие медицины и социального обеспечения ведут к старению населения планеты, что уже начинает сказываться на нашем обществе.

Хотя, как правило, долгая жизнь считается поводом для радости, я по временам спрашиваю себя, не является ли стремление прожить как можно дольше любой ценой просто затягиванием процесса умирания. Пускай прогнозируемая продолжительность жизни меняется, наступление смерти это не отменяет. Если же мы правда сможем победить смерть, то человеческий род и всю планету ждут огромные проблемы.

Работая изо дня в день рядом со смертью, я научилась относиться к ней с уважением. У меня нет никаких причин бояться ее присутствия или ее последствий. По-моему, я ее достаточно хорошо понимаю, поскольку общаюсь с ней напрямую, простым и ясным языком. Только когда она сделает свою работу, я могу приступать к своей – получается, благодаря ей я могу наслаждаться своей долгой, продуктивной и интересной карьерой.

Эта книга – не очередной избитый текст, посвященный смерти. Я не пошла по проторенной дорожке: не стала пересказывать громоздкие академические теории, сравнивать разные культуры или разливаться в утешительных банальностях. Я просто постаралась описать разные лики смерти – те, которые мне довелось увидеть за прошедшие годы, а также тот единственный, который явится мне лет через тридцать, если она согласится ждать так долго. Именно к нему обращается судебная антропология в попытках восстановить через смерть историю прожитых лет, узнать не только о смерти, но и о жизни – этих двух неразделимых частях общего целого.

В ответ я прошу вас об одном: забудьте хотя бы ненадолго о своем отношении к смерти, о недоверии, ненависти и страхе, и, возможно, вы увидите ее такой, какой вижу я. Не исключено, что, познакомившись с ней, вы станете относиться к смерти добрее и перестанете бояться ее. На своем опыте могу сказать, что общаться с ней – захватывающе, увлекательно и никогда не скучно, но она достаточно капризна и подчас совершенно непредсказуема. Нам все равно нечего терять – встреча рано или поздно состоится, так что гораздо лучше будет столкнуться со смертью, которую вы уже знаете в лицо.

Глава 1
Молчаливый учитель

«Mortius vivos docent»

(Мертвые учат живых)

Автор неизвестен

Начиная с двенадцати лет, я проводила субботы и все школьные каникулы по локоть в мясе, костях, крови и внутренностях. Мои родители придерживались суровой пресвитерианской этики, в соответствии с которой я, достигнув этого возраста, должна была подыскать себе подработку и получать собственные деньги. Я устроилась в мясную лавку при ферме Балнафеттак на окраине Инвернесса, где проработала пять лет. Это была моя первая работа, и я полюбила ее всей душой. Меня нисколько не тревожил тот факт, что большинство моих друзей, подрабатывавших в аптеках, супермаркетах и магазинах одежды, считали этот выбор странным – пожалуй, даже отталкивающим. Я сама тогда еще не знала, что выберу патолого-анатомию своей профессией, но теперь, оглядываясь назад, расцениваю ту работу как часть плана, придуманного для меня судьбой, о котором ни я, ни они не имели пока ни малейшего представления.

Работа у мясника оказалась отличным подготовительным плацдармом для будущего анатома и антрополога, а также захватывающим и увлекательным занятием. Мне нравилась хирургическая точность мясницкого мастерства. Я научилась множеству вещей: как делать фарш, как вязать сосиски и – самое главное! – как готовить мясникам их любимый чай. Я смогла оценить всю важность правильной заточки лезвия, следя за тем, как они стремительно и ловко зачищали кости, отделяя темно-красную мышечную ткань от белоснежного скелета под ней. Они всегда знали, где резать, чтобы красиво свернуть мясо в брискет или разделить на аппетитные стейки. Было что-то успокаивающее в их уверенности: анатомия не таила для них никаких сюрпризов. Исключения случались крайне редко – помню, как-то раз один из мясников чертыхнулся себе под нос, наткнувшись на какой-то «непорядок». Похоже, у овец и коров внутреннее строение все-таки могло варьироваться, как у людей.

Я узнала, что такое связки и почему их надо удалять; где между слоями мышц проходят сосуды, которые мясник вырезает; как избавиться от «ворот» – жесткого узла над почкой, который невозможно прожевать, и как сделать разрез на суставе между двух костей, чтобы выпустить из него стеклянистую скользкую синовиальную жидкость. Я навсегда запомнила, что когда у тебя замерзли руки – а в мясной лавке они мерзнут всегда, – ты ждешь не дождешься, пока привезут свежий ливер, еще теплый, прямо с бойни. Погружая руки в ящик, ты, на мгновение, снова чувствуешь их – теплая коровья кровь ненадолго размораживает твою собственную.

Я научилась никогда не грызть ногти, никогда не класть нож на колоду лезвием вверх и поняла, что тупые лезвия провоцируют больше травм, чем острые, – хотя от острых, если все же допустить ошибку, ущерб куда больше. Я до сих пор наслаждаюсь, разглядывая витрины мясных лавок с их очевидным анатомическим раскладом, где все отрубы отделены, зачищены и подготовлены в точности так, как следует, и с удовольствием слушаю, как свистит в воздухе нож мясника.

Мне очень жаль было расставаться с той работой. Я настолько боготворила своего учителя биологии, доктора Арчи Фрейзера, что когда он сказал мне оттуда уйти, я ушла. А когда посоветовал поступать в университет – я поступила. Я понятия не имела, что собираюсь изучать, поэтому пошла по его стопам и решила заниматься биологией. Первые два года в Университете Абердина пролетели для меня в тоскливом тумане бесконечной химии, зоологии (я даже провалила первый экзамен), почвоведения, психологии, общей биологии, гистологии и ботаники. Под конец я пришла к выводу, что лучше всего ориентируюсь в ботанике и гистологии, однако перспектива посвятить свою жизнь растениям меня совсем не радовала. Получалось, надо выбирать гистологию – науку о человеческих клетках. Однако по завершении спецкурса мне хотелось одного – никогда больше не приближаться к микроскопу, превращавшему все вокруг в аморфные розовые и красные пятна. Тем не менее гистология проложила мне путь в анатомию, где, как все мы знали, надо было резать человеческие трупы. Мне только-только исполнилось девятнадцать, и я никогда раньше не видела мертвецов, но была уверена, что для девочки, которая пять лет разделывала туши в мясной лавке, это не составит особого труда.

На самом деле, моя субботняя подработка очень мало подготовила меня к тому, что нам предстояло. Первый поход в анатомический театр всегда производит на студентов глубокое впечатление. Это тот самый момент, который невозможно забыть, настолько он потрясает все ваши чувства. В группе нас было всего четверо, и я до сих пор помню эхо наших голосов, гулко разносившееся по просторному помещению с высокими потолками, большими окнами с матовым стеклом и роскошным викторианским паркетным полом – при других обстоятельствах оно вполне сошло бы за концертный зал. Точно так же я до сих пор чувствую запах формалина, такой густой, что его, казалось, можно было ощутить на вкус, и вижу тяжелые столы из стекла и металла с облезающей серой краской – их там было сорок или около того, расставленных ровными рядами и покрытых белыми простынями. На двух столах, под простынями, лежали тела, дожидавшиеся нас, по одному на каждую пару студентов.

 

Этот первый опыт меняет также ваше восприятие – себя и других. Каким мелким и незначительным чувствуешь себя, осознавая, что другой человек, при жизни, передал свое тело, после смерти, другим, чтобы те могли учиться. Благородство этого жеста для меня никогда не померкнет. Если однажды я перестану воспринимать его как настоящее чудо, то предпочту отложить в сторону скальпель и заняться чем-нибудь другим.

Нам с моим напарником по имени Грэхем досталось в случайном порядке тело безымянного донора – скрупулезно подготовленное для нас техником-анатомом, – на котором нам предстояло изучать анатомию в течение целого академического года. Мы решили называть его Генри, в честь Генри Грея, автора Анатомии Грея – книги, которая с тех пор сопровождает меня всю жизнь. Генри, выходец откуда-то из Абердина, был на пороге восьмидесятилетия на момент смерти и заранее завещал свое тело кафедре анатомии в университете в целях исследований и обучения. Обучения нас, Грэхема и меня.

С отрезвляющей ясностью я осознала, что на момент, когда Генри принял свое решение, я, его будущая ученица, понятия не имела о его бесконечно щедром даре, определившем мою дальнейшую судьбу. Скорее всего, я тогда вскрывала в зоологической лаборатории крыс, горько оплакивая свою участь, поскольку мне это совсем не нравилось.

Когда он умер, я могла резать очередной стебель или лист из нескончаемого университетского списка, чтобы изучить их клеточную структуру, и ничего не знала о его смерти. Каждый год, обращаясь к студентам первого и второго курса, готовящимся на третьем заниматься в анатомическом театре, я говорю, что человек, на котором – и у которого – они будут учиться, сейчас еще жив. Возможно, в этот самый день он примет решение передать свои останки нам, для образовательных целей. Я всегда чувствую, как замирает, затаив дыхание, вся аудитория, осознавая грандиозность этой мысли. Что если человек, прошедший мимо тебя этим утром, окажется через год перед тобой на анатомическом столе? Такой грандиозно щедрый жест со стороны абсолютного незнакомца просто невозможно воспринимать как должное!

В качестве причины смерти Генри был указан инфаркт; его тело забрали из больницы, где он скончался, и перевезли к нам, на кафедру анатомии. Была ли у него семья, поддержала ли она его решение, как родственники отнеслись к отсутствию традиционного ритуала похорон – ничего этого мы не знали.

В выложенной плиткой темноватой безликой лаборатории в подвале анатомической кафедры Колледжа Маришаля, через несколько часов после смерти Генри, Алек, наш техник, снял с тела одежду, обрил голову и закрепил на мизинцах рук и ног латунные номерки. Номерки должны были оставаться на трупе все время, пока он находился в университете. Дальше Алек сделал в паху надрез длиной около шести сантиметров, иссек часть мышцы и жира и отыскал бедренную артерию и вену на участке, именуемом бедренным треугольником. Он сделал еще один надрез, на вене, и еще, на артерии, куда вставил канюлю и закрепил ее на месте. Когда канюля была зафиксирована, в ней открылся клапан и формалиновый раствор потек по разветвленной артериальной системе из емкости, подвешенной над телом.

Бальзамирующий раствор по кровеносным сосудам добрался до каждой клеточки тела: до нейронов в мозгу, позволявших Генри думать о том, что его интересовало, до пальцев, державших руку любимого человека, до горла, произнесшего его последние слова – может, каких-то пару часов назад. Прокладывая себе дорогу, формалин вытеснял из сосудов кровь. Через два-три часа такого безмолвного бальзамирования, тело поместили в пластиковый мешок и отправили на хранение, пока оно не понадобится: через несколько дней, недель или месяцев.

За этот короткий промежуток времени Генри, по собственной воле, превратился из человека, которого другие знали и любили, в безымянный труп с идентификационным номерком. Анонимность в данном случае очень важна: она защищает студента, помогает ему мысленно отстраниться от факта смерти и сосредоточиться на выполняемой работе. Приступая к анатомированию трупа, он не должен терзаться сочувствием, а должен, сохраняя уважение и заботясь о достоинстве усопшего, все-таки привыкать рассматривать мертвое тело как обезличенную оболочку.

Когда Генри настало время сыграть свою роль в нашем анатомическом театре, его переложили на каталку, подняли наверх в старом трясущемся скрипучем лифте, водрузили на один из столов и накрыли белой простыней, где он дожидался, молча и терпеливо, прихода студентов.

Сейчас мы прикладываем немало усилий, чтобы первая попытка анатомирования трупа стала для студентов хоть и запоминающейся, но все-таки безболезненной. Как правило, никто из них – как и я в свое время – до того с трупами не сталкивается. В 1980 году, когда я впервые оказалась в анатомическом театре, для нас не проводили вводных занятий и не знакомили постепенно с телом, которое должно было стать нашим молчаливым учителем на следующие несколько месяцев. Мы, все четверо, были просто перепуганными третьекурсниками, которые с утра в понедельник явились на занятие, вооружившись разве что томиками Клинической анатомии Шелла для студентов-медиков и Руководством Каннингема по практической анатомии, да набором жутковатых инструментов, завернутых в салфетку цвета хаки, и остались сами по себе, брошенные на произвол судьбы, получив указание начинать с первой страницы Руководства. Мы не пользовались ни перчатками, ни защитными очками, а наши халаты быстро приняли самый неприглядный вид, поскольку нам не разрешалось выносить их из здания, чтобы постирать. Теперь, конечно, все по-другому.

У себя на столе мы с Грэхемом обнаружили целую коллекцию губок, которые – как мы быстро разобрались, – постоянно требовались для удаления лишней жидкости в ходе анатомирования. Губки очень часто приходилось выжимать. Под столом стояло ведро из нержавеющей стали, куда по завершении работ следовало собирать фрагменты тканей. Все части тела должны были оставаться вместе, даже мелкие обрезки кожи и мышц, чтобы при последующей отправке на похороны или кремацию оно было максимально целостным. Молчаливым стражником рядом с нами, застывшим в ожидании, стоял еще один важный учитель: человеческий скелет, с помощью которого мы могли разобраться, что находится у Генри под кожей и мускулами.

Первым навыком, которым нам предстояло овладеть, желательно не отрезав себе пальцы, было надевание лезвия скальпеля на ручку. Для этого следовало совместить тонкую бороздку на лезвии с краем ручки, а потом пинцетом завести его внутрь до щелчка, для чего требовалась немалая ловкость и тренировка. То же самое казалось его извлечения. Мне не раз приходила в голову мысль, что крепление можно было и усовершенствовать.

Если вы режете труп и вдруг замечаете, что из него течет ярко-красная артериальная кровь, помните, что кровотечений у трупов не бывает. Вы просто разрезали себе палец. Лезвия скальпелей такие острые, а в помещении так холодно, что вы не чувствуете, как порезались. Поэтому первым признаком нанесенной травмы становится алая кровь, растекающаяся по бежевой забальзамированной коже. Заражение вам, скорее всего, не грозит, поскольку труп забальзамирован, а значит, его ткани практически стерильны. Тем не менее управляться с острыми маленькими лезвиями, когда пальцы у вас холодные и скользкие от подкожного жира, весьма нелегко. В настоящее время мы тщательно следим за тем, чтобы в анатомическом театре постоянно имелся запас пластырей и хирургических перчаток.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru