bannerbannerbanner
Занятие для идиотов

Святослав Тараховский
Занятие для идиотов

Полная версия

3

Клев почти прекратился, сменился вялым и редким шевелением поплавка. Замерев, вода превратилась в зеркало, в котором ползли тяжелые синебрюхие облака. Погода менялась, обещала беспокойство и грозу.

Вспоминалась прошлая везучая жизнь.

Черт возьми, думал Натапов, не такой уж она была никчемной, чтобы так бесповоротно и, как теперь минутами казалось, напрасно сжечь мосты, отказаться от профессии и ступить на новую неверную тропу. Наташа права: работу жалко. Он понимал, как рискует, когда, убедившись, что работа и писательство две вещи несовместные, подал заявление об уходе; понимал, что если не победит, то вряд ли возьмут назад; понимал, что неизвестно, на какое дно утянет его груз жизни; все понимал неглупый вроде бы Натапов, а все же рискнул и совершил поступок. «Не ошибся ли ты, Кирюха?» – спрашивал он теперь себя и, когда его мучил напрашивавшийся ответ, утешался мыслью о том, что и ошибки, и заблуждения есть непременные спутники человека. Впрочем, еще неизвестно, может, ошибки и не было, может, еще ждет его победа, сверкающая, словно медь трубы под солнцем, звонкая и громкая, словно трубный глас.

В кармане затренькал мобильный – Натапов вздрогнул.

Нет, номер не козочкин. Мама. Обычная церемония, обычное ее расписание. Сделав с утра гимнастику, приняла душ, позавтракала и теперь свежая, сильная, с влажной головой первым делом звонит ему: домашний не соединяет – достанет по мобильному. Он решил не отвечать. Не потому, что нажил проблемы с родителями, но потому что знал: через минуту общего разговора неизбежно, как приход ночи, возникнут в трубке материнские вопросы о том, что сын ест? как себя чувствует? есть ли у него еще деньги? и вообще, как он, в общем и целом, еще существует?

Василиса Олеговна, бывший стоматолог, была человеком прямого действия; после смерти мужа, натаповского отчима, театроведа Владимира Борисовича, которого Натапов обожал, забота о сыне стала единственной силой, удерживающей ее на краю жизненного круга. Пускаясь на безработную волю, Натапов как полный дебил посоветовался с ней, ее советом пренебрег, поступил так, как поступил, и теперь переживал: с самого начала он решил, что как бы ни стало ему лихо, ни копейки у матери не возьмет и до сих пор не брал – но покоя ее лишил.

Она звонила по несколько раз в день, ее полные тревоги вопросы каждый раз напоминали ему об этом и были неприятны. «Ты совсем меня забыл, – начинала мама. – Не звонишь, не заезжаешь». «Мама, только вчера мы болтали с тобой целый час». «Все равно, этого мало. Ты что-то скрываешь от меня, не договариваешь главного, так нельзя, сын, недопустимо!» «Мама, я на днях появлюсь…» «Ты пойми, скоро я умру, ты останешься один, совсем один против всего враждебного, темного мира…» В этом месте Натапов обычно прерывал разговор: мотивы эсхатологии, холодного космоса и бессмысленности всего живого навязчиво преследовали в последнее время Василису Олеговну – для него они были невыносимы…

4

Кино, кино, изображения и звуки на белом экране, откуда берется ваш отблеск и отзвук в человеке? Как возникает в нем желание – жгучее, непреодолимое, сродни зуду – не просто смотреть кино в темном зале, среди завороженных им себе подобных, но самому его творить и выносить на суд людей? Ответа нет, думал Натапов. Тайна, как и все остальное в этом изощренном, продвинутом, пропитанном наукой и предрассудками мире.

Он заболел кино в позднем советском периоде, когда на крыльях горбачевской свободы прилетели в отечество японские мультики Покемоны, стаи западного и американского кино, хорошего и плохого. Натапов не вылезал из кинотеатров, «Терминатора» со Шварценеггером смотрел четыре раза. Отец признал его тяжелым синефилом, Натапов отнекивался, делал вид, что обижается, на самом деле диагнозом гордился.

Он, инженер-дорожник, любил перечитывать русскую классику. Он боготворил Бабеля, Платонова и Булгакова, ценил американцев, французов, японцев, понимал, что литература богаче, глубже кино, но реальное зрелище двигавшихся на экране фигур, их голоса, интриги, страсти, подвиги, победы, даже смерть – вся их подлинная жизнь, проходящая перед глазами здесь и сейчас, властно пристегивала Натапова к креслу.

Жизнь так же неизбежна, как смерть.

Мечта велика и прекрасна и обычно далека от человека; она, как правило, не сбывается, проносится через годы, ветшает и умирает вместе с тем, кто нес ее годами, как лелеемую чашу.

Но бывают, бывают счастливые описки судьбы: бывают исключения. После школы энергичный парень, болевший кино, поспешил во ВГИК; в середине июля его рыжую, как факел, шевелюру можно было заметить среди сумасшедших, мечтавших о звездности, сбившихся в кучу под дверью аудитории, где великие киноартисты проводили прослушивание и отбор абитуры к экзаменам на актерский факультет. Да-да, актерский, другого факультета, более подходящего стремительной натаповской натуре, в природе не оказалось.

Все было продумано заранее. Режиссура? Не нравилось название, похожее на шипение и посвист бича, профессия казалось Натапову насильственной и неблагородной, в чем, забегая вперед, он оказался прав. В сценарном деле он ничего не смыслил. «Сценарий, – спрашивал он себя, – это что? как? это надо писать ручкой по бумаге или пальцем по клаве? С ошибками, как в школе, чтобы все заметили и хором ха-ха? Не нравится, непонятно, не пойду». На художественный факультет Натапов не мог поступать по определению, поскольку изображенная на бумаге его старательной рукой табуретка более походила на мусорный бак. Продюсерство и менеджмент, по его мнению, довольно далеко отстояли от того, чем он мечтал заниматься, – от искусства.

Оставалось одно – дело актерское, оно казалось самым доступным и имело преимущество: результат работы сразу попадал на всеобщее обозрение и был ближе всего к всенародной славе. Кирилл оглядел себя в зеркале и остался доволен: рыжеватая шевелюра, карие глаза, ровные зубы, мускулистость и стройная фигура – внешность вполне подходила как буколическому белому офицеру, так и популярному герою экрана.

Дальше было еще легче, дальше все летело. Он выучил стихотворение Пушкина, басню Крылова, отрывок из «Тихого Дона» Шолохова и с настроенным на победу сердцем отправился на прослушивание. Важно, не как я буду читать, убедил он себя, а как буду выглядеть, не слепые же они, экзаменаторы, понимают, что в кино главное картинка, лицо!

За крашеной белой дверью располагались чистилище, ад и врата рая одновременно; выходивших окружали и потрошили вопросами. «Ромашин? Ах, сам Ромашин, и что он сказал? Плохо? Ужас», «Тебе повезло, на тебя Баталов повелся!», «Пролетела, я девочки, с басней, меня Гурченко тормознула: “достаточно”», – слышалось из толпы, обрастало шушуканьем, проливалось слезами и новыми надеждами.

Мне всегда везло, сказал он себе и взялся за ручку двери.

Жизнь стоит смеха.

Когда он читал смешную басню, экзаменаторы были скучны и безучастны. «Юмор у них отбило, что ли? – удивлялся Натапов. – А может, плохо меня слышно, может, я слишком тихо?» Заметно добавив звука и выражения в выпуклых глазах, он перешел к «Анчару» Пушкина. «И человека человек послал к анчару властным взглядом, и он послушно в путь потек и к утру возвратился с ядом!..» – гордо и громко читал Натапов.

С громкостью и глазами он, видимо, не прогадал: комиссия заулыбалась. Когда же, на полную мощность, он врубил отрывок из Шолохова, а именно тот трагичный кусок, где Григорий хоронит свою Аксинью, сидевшие за столом великие мастера в голос начали смеяться. «Хватит, хватит! – застучали, замахали на рыжего парня. – Спасибо, идите!» Натапов понял, что он в порядке; он не сразу сообразил, почему они смеялись, но потом догадался, что в нем разглядели драгоценный комический дар.

Ступив в коридор, он победно вскинул руки, пробасил ждущим своей Голгофы абитуриентам, что все о’кей, и с сознанием хорошо сделанной работы запалил трудовую сигарету. Через четверть часа из белых дверей чистилища выкатилась полная девушка-секретарь и низким голосом вещуньи прочла собранию список допущенных к первому туру. Фамилия «Натапов» не прозвучала.

Кирилл решил, что это ошибка; он и пятеро других недовольных, притиснув девушку-судьбу к стене, потребовали еще раз зачитать список. Ошибки не было. «Как же так? – недоумевал Натапов. – Ведь они же реагировали, я сумел их оживить и расшевелить, они хлопали!» Для окончательной точки решил дождаться кого-нибудь из комиссии – да хоть самого Баталова! – но его тормознул товарищ по неудаче, высокий, как оглобля, черноволосый и желчный Стас. «Без пользы, старик, – сказал он. – Пятый год поступаю, знаю все их отмазки. Вякнут что-нибудь типа: внешние данные не соответствовали исполняемому материалу, вякнут, и умоешься». «Как это – умоешься?» – не понял Натапов. «Так, соплями», – отрезал Стас.

Натапов, не особо желавший умываться таким образом, тихо отошел к окну, выходившему на зеленые просторы ВДНХ, и задумался. «Что это? – спросил он себя. – Как они могли не распознать, затушить мой талант? Интриги или глупость? Глупость вряд ли, значит, первое, значит, двинуть в кино вместо меня другого, своего, было им важней. Ай да Баталов! Ай да «дорогой мой человек!» Ладно, – завелся Натапов, – через год снова буду здесь, докажу».

Мечты о величии подгоняли его время.

Доказать, то есть победить, таков был юный Кирилл.

А доказывать не пришлось; через год протянула к нему зовущие руки родная армия; падать в ее двухлетние объятия повзрослевшему Кириллу почему-то не хотелось, и рисковать со ВГИКом он не стал. Правда, болячка кино отпала от него не сразу. «Пролетишь как артист, попадешь в казарму – сто процентов, – убеждал его Крюк, учившийся на третьем курсе Автодорожного. – Поступай к нам. Ящик коньяка – я тебе делаю протекцию». Больной к тому времени отец и уже возникший на семейном горизонте театровед Владимир Борисович или просто Волик, приятель отца, в один голос подтвердили ему, что Крюк мудр не по годам и говорит дело. «А как же кино?» – по очереди спросил их Кирилл. «Чем скорее излечишься от глупости, тем скорее станешь человеком» – сказал отец. «Кино от вас, Кирилл, никуда не денется, – сказал деликатный театровед. – Спрячьте его в сердце, станьте инженером – это профессия надежная, а там… жизнь покажет. Не сможете жить без кино, оно к вам вернется – само. Вас не спросит – возьмет и вернется. А не вернется… значит, не особо вы были друг другу нужны».

 

Кирилл внял совету. В МАДИ поступил спокойным ходом, уже на первом курсе стал старостой потока и уверенно скинул зимнюю сессию. Друзья студенты и подружки студентки, круг теплого общения, вечеринки, выродившиеся в тусовки, приятное, за полночь пьянство и прекрасный легкий молодежный разврат не мешали успешному постижению премудростей отечественного дорожного строительства. Но, как выяснилось вскоре, все эти звонкие годы кино в нем не забывалась, кино жило и стучало в его сердце как пепел Клааса.

5

С колонной автодорожников он объездил много мест провинциальной срединной России: строил сельские дороги, объединял населенные пункты, стало быть, людей и судьбы; ему, инженеру, неплохо платили на фирме, но главное было то, что он наблюдал и впитывал живую воду глубинки, впечатления жизни копились в нем на будущее как клад.

Однажды дорожники, клавшие дорогу под Ржевом – нет на земле гаже дорог, господа, чем в Тверской области! – прикатили и раскинули вагончики на лесном кордоне, на опушке рослого шумного бора; огляделись и удивились, когда заметили, что неподалеку наполовину укрытый лапами сосен существует бревенчатый дом лесника.

Сам вышедший к ним с интересом лесник Андрей Андреич оказался мужиком без возраста, невысоким, немногословным и крепким, из тех немногих оставшихся русских, что живут только ради дела и за это дело болеют душой. Лицом он был обыкновенен, но его глаза, зеленые и глубокие, странным образом притягивали и отталкивали одновременно, смотреть в них Кириллу было жутковато, не смотреть невозможно.

Инженер и хранитель леса проявили друг к другу ненавязчивое, но взаимное уважение, и наконец настал день, когда Андреич, постучав ему в вагончик суковатой палкой, зазвал инженера по грибы.

Чудо, чудо, мистика – никакой мистики! Не согласись Натапов, отвяжись он от этих грибов, не треснула бы по швам и не скроилась бы по-новому его прежняя, нормальная, почти удачная жизнь – но он согласился, взял полиэтиленовый пакет с логотипом «Седьмой континент» и, не чуя беды, побрел следом за Андреичем.

Занятно вел себя лесник в бору: ноги на мягкую, в сосновых иглах землю ставил бережно, со знанием и разбором. Замирая возле деревьев, прилаживал к ним ладонь и через нее, будто через проводник, вслушивался в какие-то неведомые дальние звуки леса. Шевелил темными губами и улыбался, по-видимому, от того, что звуки эти слышал и смысл их разбирал. «А не трехнутый ли наш зеленоглазый? Или мне показалось?» – засомневался Натапов, но тотчас, заметив еще одну странность, совсем притих.

Они с Андреичем продирались сквозь густой орешник, как вдруг, вытянув в их сторону ветки, словно длинные руки, кустарник шелком листвы погладил лесника, а потом и его, Натапова, по лицу. «Что за черт?» – удивился Натапов, не бывает же так, чтобы лес ласкал человека?! Не бывает. Показалось, успокоил себя Натапов, примерещилось, привиделось, причудилось, но тут лес приветственно загудел, зашумел, захлопал, и с радостным выкриком, указывая путь, взлетела над их головами крупная серая, в крапинках птица.

От страха и восторга Натапов разом вспотел. Показалось, прошептал он себе, причудилось-привиделось, но не в этом же дело, а в том, в том… Он не сразу смог сформулировать, в чем, а потом сиреневой вспышкой сверкнуло в мозгу прозрение, и понял: да ведь это готовое кино! Кино про мыслящий лес, про то, что причудилось – не причудилось, про странного лесника и его зеленые завораживающие глаза. Кино о прекрасном, таинственном и высоком, кино, которое любят, кино, которого так не хватает. Мать моя! Да ведь это кино, которое в меня вернулось, сообразил Натапов. Вернулось, ожило, требует воли и воплощения.

Что делать?

Вскинуть кинокамеру, снять прямо сейчас было бы здорово, но он не сможет: нет камеры. Есть мобильник и в нем ограниченный видак, но разве снимешь на него полноценное кино или сериал? Не снимешь, не формат, и не умеешь, – утихомирил себя Натапов.

Зарисовать с лесника и леса эскизы для будущего фильма можно, но и это особого смысла не имеет, потому что на всех рисунках Андреич выйдет похожим на помесь табуретки с мусорным бачком. «Не берись, – определил для себя Натапов, – насмешишь, как на экзамене во ВГИКе…»

Запомнить Андреича таким, каков он есть, влезть в его характер и душу, перенять привычки, достоинства, и обязательно чтоб получился живым, недостатки, а потом полноценно сыграть лесного человека на сцене или в кино – можно! Только где его играть? на какой сцене? в каком кино? И кто его будет играть? Он, Натапов? Он, комик, пожалуй, сыграет, как же…

Идеи мгновенно прокрутились в быстрой натаповской голове и одна за другой были отброшены как абортивные.

Осталась единственная – неколебимая и железная киношная идея: сценарий. Ах, если бы он смог написать об Андреиче хороший сценарий, то сохранил бы лесника для вечности и, что неплохо, прославил бы себя! Потому что, догадывался Натапов, на хороший сценарий сделает стойку хороший продюсер, который притянет хорошего режиссера; на хороший сценарий и хорошего режиссера клюнут хороший оператор, хороший художник, хороший композитор и т. д. и т. п., и хорошие артисты тоже набегут ватагой; в результате будет снято хорошее кино. Но как написать хороший сценарий, если не знаешь толком, что это такое, как он пишется вообще? Не получится.

Они притащили много грибов, головастых душистых белых. Жена лесничего Валентина, добрая, но неразговорчивая и сухая, будто жердь, добавив в них лука и масла, смастерила огромную сковороду грибной жарехи, подтащила из погреба соленых огурцов и выставила на щербатый дощатый стол буханку черного и бутылку водки. Получилось не пьянство – вкуснейшая простая еда, распахнувшая души к разговору; застолье началось в обед, закончилось к включению звезд на небесном своде.

– Есть в жизни Непознанное, но нет Непознаваемого, – сформулировал тезис Андреич и поразил Натапова, можно сказать, потряс.

Житель заскорузлого тверского угла не верил в Бога, но всерьез интересовался проблемами Галактики, миллиардами лет, которые остались ей до финальной катастрофы, переселением человечества на другие экопланеты и невиданными скоростями, которые потребуются для этого новым поколениям. «Боже ты мой!» – только и вскрикивал про себя от изумления Натапов. Сидевший напротив зеленоглазый мужик в удовольствие рассуждал о проблемах, в которых столичный инженер Натапов беспомощно плавал; в эти минуты Кирилл завидовал верующим: им было легче, все вопросы для них открывались и закрывались Боженькой и Боженькиным словом, Натапов же, ставивший разум и понимание превыше всего, краснел от незнания – и перед кем?!

«Перед кем?» – переспросил он себя и себе же, интеллигентному недоучке, ответил, что перед мыслящей личностью! То есть перед той единственной человеческой структурой, что только и интересна другим, что заслуживает их восхищения и подражания.

Когда же Андреич, вопреки запретным жестам суровой Валентины, заговорил, как о боли, о любимом охраняемом боре и сыне своем, беспутном Пашке, что против воли и сути отца тайком, со товарищами своими бандитами этот бор рубит, ворует и вывозит на продажу, Натапов снова ахнул: вот она, драма, сама просится на экран. Главный герой – защитник и радетель леса с чудесными глазами, вспыхивающими, когда трудно, жгучими зелеными огнями, он один против сына и его дружков, схватка может стать фатальной, во всяком случае, ее исход неизвестен. Драму бы немного дофантазировать, обрастить деталями, напряжением и кровью, и вот он – отличный триллер и успех!

«Сделай это, сделай!» – твердил себе Натапов, бредя от лесника к своему вагончику. Луна и сизые облака быстро неслись по ночному небу, но разгоряченный водкой и воодушевлением Натапов думал еще быстрее. «Кино будет! – поклялся он себе, луне и небу. – Нужен сценарий. Вспомни великого артиста Габена, который утверждал, что для хорошего кино нужны только три вещи. Первое: сценарий, второе: сценарий и третье: сценарий. Натапов, ты должен научиться писать, ты должен научиться писать сценарии. Что значит – ты не умеешь? Научись. Ты хочешь, чтоб состоялось твое кино?»

6

Садиться за парту после тридцати – тяжко.

«И бессмысленно!» – добавил Натапову сомнений Левинсон, считавший, что научить кого-либо на писателя невозможно. «Или у тебя это есть, стагик, – солидно заявил он, – или нет. Кто учил писать Пушкина, Толстого, Достоевского или, ну, этого, который мешки на пристани таскал, Гогького? Жизнь, стагик, более никто. Один дгугого может научить гугаться матом, кугить и жгать водку, обтачивать болванки, доить когову или водить тачку – научить писать не может никто».

Натапов смотрел на Левинсона, понимал, что профессиональный футболист Сашка вряд ли читал Достоевского и наверняка не читал Горького, но допускал, что, возможно, друг прав. В то время Натапов во многом доверял Левинсону, потому что покойный Сашкин дед был раввином и слыл мудрецом. Ну, действительно, кто учил писать Горького?

«Но я-то, – возражал Левинсону Натапов, – не настоящим писателем собираюсь стать – всего-навсего сценаристом!» «Это, стагик, что в лоб, что по лбу, – парировал Левинсон, – и то и дгугое имеет дело со словом». «Зачем тогда существуют Институт кинематографии и сценарное отделение, где студентов учат на сценаристов?» – не успокаивался Натапов. «Глупость, – заканчивал спор Левинсон. – Госудагство совегшает глупости так же, как мы, обыкновенные человеки». Натапов смотрел на друга и думал о том, что если он, блин, такой умный, почему он стал только футболистом, бегает по полю со своей черной головой и больше всего любит, когда с трибун ему кричат: «Бей, Чернослив!»? Впрочем, спохватывался Натапов, может, именно в этом и заключена настоящая мудрость жизни?

Во ВГИК принимали до роковых тридцати пяти, на Высшие курсы сценаристов и режиссеров – в том же пределе. Натапову было тридцать шесть, пароход с образованием уже уплыл от него под черным дымом опоздания. Попробуй сам, вспомнив Левинсона, сказал себе тогда Натапов, стань хоть на малость Горьким, удостоверься в том, что это у тебя есть, что ты это можешь. А не сможешь – ковыряй дальше землю, вдыхай ароматы асфальта, люби кино как зритель и радуйся, что его видят глаза и слышат уши.

По ночам в его голове шевелились знакомые тени, слышались смех и плач, звучали голоса; люди, понял он, которых он знал и не знал, о чем-то его просили. Он долго откладывал, но однажды отважился. Что-то неосознанное, повелевающее, властное шевельнулось в нем на рассвете и скомандовало: «пора»; он открыл глаза и послушно таинственному приказу подчинился. Купил с утра пачку писчей бумаги, пару ручек и решил дождаться вечера, когда ни мама, ни Волик не смогут ему помешать. У него, конечно, был комп, но, помня о Горьком, он захотел пройти путем великого самоучки и поскрести пером по бумаге. Разве что не было у него чернильницы и чернил – не принципиально, сказал он себе, Горький простит.

День был долгий, осенний, дождливый, по оконному стеклу ползли капли, ранние московские сумерки, казалось, подталкивали к одухотворенному одиночеству, к плодотворному углублению в себя. Он вырубил все телефоны, зажег любимую старинную настольную лампу с бронзовым львом на постаменте, откинул крышку бюро, уселся перед ним в уютное бабушкино кресло, положил перед собой лист бумаги и взял в руки ручку.

Все было готово. Час творчества пробил.

Он решил написать рассказ. Он знал десятки поучительных историй, он был уверен, что первую новеллу закончит сегодня же к ночи, вторую завтра, а третью послезавтра. Он не был до такой степени недоумком, чтобы считать, что литература есть всего-навсего буквы родного языка, в правильном порядке выведенные на бумаге, но все же полагал, что дело это не слишком хитрое. Через две недели у меня будет готов сборник, думал он, надо будет поразмыслить, куда отдать его печатать.

Странности начали преследовать его сразу.

Он не понимал, что происходит, и не мог найти происходящему разумное объяснение. За свою инженерную жизнь он написал десятки докладных и заявлений, он умел орудовать ручкой, всегда делал это без усилий и борзо, но сейчас чистый белый лист, предназначенный для рассказа, действовал на него как магический тормоз.

Первые четверть часа он никак не мог решить, с чего начать, мял в пальцах стило, пил глотками припасенную «Колу» и сомневался до такой степени, что даже немного взмок и расстегнул пуговицы на рубашке.

 

Наконец написал первые три предложения, прочитал их, и они ему так не понравились, что следующие полчаса он потратил на то, чтобы их переиначить и начать рассказ по-другому. Он менял слова местами, добавлял новые и отнимал прежние, он поймал себя на том, что играет в слова, будто в «Лего», но это мало ему помогло.

За час он почти не сдвинулся с места; дождь за окном, усилившись, грузно придавливал землю – ему тоже стало тяжко и не по себе. Он решил, что проблема в проклятой бумаге, от которой давно отвык современный человек, он прикинул, что в компе дело пойдет резвее, и запустил свой HP.

Но и тонкий, легкий, сверхсовременный гаджет мало ему помог – рассказ спотыкался, не шел. Он был в отчаянии. Мысль о собственной бездарности мелькнула в его голове, наложившись почему-то на изображение ехидной физиономии Левинсона, что было обидно вдвойне.

Человек нормальный попытки писательства на этом бы завершил, рыжий Натапов набычился и уперся. Первая неудача только раззадорила его, она же заставила понять, сколь трудна и изнурительна борьба человека с его родным языком.

На второй день ровно в девять, запалив лампу со львом, он снова был замечен за компьютером, то же самое повторилось с ним на третий, четвертый, пятый день – добровольная пытка продолжалась в течение месяца, и он к ней даже привык. Он, к неудовольствию мамы, исхудал, позеленел, но рассказ понемногу встал на ноги и, прихрамывая, кривыми, кружными путями начал свой трудный путь к финальной точке.

Натапов изнемогал. На первые три рассказа он потратил четыре месяца. Он не знал, хороши ли они или никуда не годятся, но он их прикончил. Алексей Максимович Горький не был любимым его писателем, зато стал самым уважаемым.

Самоистязание по горьковскому примеру могло продолжаться довольно долго, если бы однажды по счастливому стечению Натапов не открыл дневники Пушкина и не прочитал буквально следующее: «…Вяземский не захотел учиться нашему ремеслу и писателем не стал…» Натапов мигом прозрел. Ему стало ясно, что Левинсон в дедушку раввина умом не пошел. Если уж сам Александр Сергеич брал уроки писательства, то для Натапова такой пример обозначил одну и единственную немедленную проблему: у кого можно подучиться?

И тут ему опять повезло.

Он помнил из истории, что великие вопросы политики частенько решаются, к примеру, в разговорах на теннисном корте; в теннис он, к несчастью, не играл, но сообразил, что совместное выгуливание собак – по степени взаимного душевного расположения песьих хозяев – теннисному корту уступать не должно. Собаки, как и теннисной ракетки, у него тоже не было, зато он знал, что в третьем подъезде его десятиподъездного панельного чуда живет действующий звукооператор с «Мосфильма» Юрка Рубин, у которого есть мини-пудель Чарли, с которым Юрка регулярно гуляет и при этом ароматно дымит, прерываясь исключительно на розжиг очередной трубки. Рубин наверняка знает сценаристов, решил Натапов, насчет курения он, Натапов, тоже обучен с дворового детства и всерьез, и почему бы, подумал Натапов, не составить Рубину компанию сперва по этой части, а уж там как повезет.

Тем же вечером под тенью дворовых лип соседи друг другу кивнули и дали прикурить; на второй день, после натаповских комплиментов в адрес психовато лаявшего на прохожих Чарли, можно сказать, сблизились и прониклись; на третий, узнав о натаповской проблеме, добрый звукооператор Рубин в передышке между куревом сказал, что познакомит Натапова с настоящим драматургом Семеном Лунгиным, с которым трудился на кинокартине про агонию проклятого царизма.

Судьба в образе Рубина коснулась Натапова волшебной палочкой.

– Здравствуйте, Семен Львович, – представился Натапов. – Моя фамилия Натапов.

– Так, – задумался Лунгин. – И что же?

– Я написал рассказы. И хотел бы…

– Тащите, – сказал Лунгин. – Потом поговорим.

Десять дней Натапов страдал и жил верой.

Через десять дней он перезвонил Лунгину, чтобы узнать судьбу своих рассказов и, через них, собственную, свою. «Забудьте об этих пробах пера, это литература среднеарифметическая, она отвратительна и никому не нужна», – сказал Лунгин. «Я понял. Спасибо. Извините», – ответил, проклиная себя, Натапов и почувствовал, как струйка холодного пота пробежала по его спинному желобку. Все было кончено; в ушах привычно зарокотал экскаватор, замаячил на обочине трудяга грейдер, остро пахнуло битумом и асфальтом… «Несмотря на это, – добавил Лунгин, – я приглашаю вас на занятия своей мастерской. Жду вас первого сентября у себя на квартире. Запомните адрес…»

Месяц носился Натапов со своим счастьем.

Тем же вечером он крупно отметил удачу с Наташей. На другой день – с мамой, потом с умным Левинсоном, потом с добрым волшебником Рубиным, потом собрал всех вместе и еще раз отгулял событие по полной программе. Он так привык отмечать, что за неделю до первого сентября и мама, и Наташа, и Левинсон с трудом отвлекли его от такого праздника, заставив Рубина соврать, что Лунгин терпеть не может запах спиртного. Много позже, выпивая с Лунгиным и разматывая события, Натапов высчитал, что идея столь гнусной лжи принадлежала Левинсону; он ошибся – мысль подала Наташа.

Их было пятеро в его мастерской духа. Четверо сильно взрослых мальчиков, съехавших, как и Натапов, разумом на кино, и трогательная девушка из Туркмении с головой, немного похожей на дыню, горизонтально положенную на плечи. Ученики по-быстрому перезнакомились, ступили в синюю гостиную, увешанную картинами русских классиков, совершили маневр меж красного дерева стульев, стола и кресел и смиренно расселись на окружающем мастера полукруглом диване. Вскинув орлиный нос, Лунгин вызывающе всем улыбнулся.

– Я поздравляю вас, – сказал он. – Вы ступаете на путь безденежья, издевательств, унижений и бесправия. Я старый человек, я обязан предостеречь. Еще не поздно сказать спасибо и, сохранив лицо, уйти с прямой благородной спиной.

Никто не шелохнулся.

– Дело ваше, – промолвил Лунгин. – Тогда поздравляю вас еще раз. Знайте, лучше нашей профессии ничего в кино нет. Бешеные режиссеры будут вас топтать, мучить вариантами и переделками, продюсеры будут вас пугать, что заменят другим сценаристом – ничего у них не выйдет! «Наша сила в нашей слабости, а слабость наша безмерна». Шекспир сказал это будто специально для нас; он имел в виду, что мы, бесправные сценаристы, будем писать на таком высоком уровне, что самые смелые, самые безумные фантазии режиссеров и продюсеров будут изначально закованы в клетку нашей драматургии и вырваться из нее никак не смогут. Таков наш путь к победе. Ясно?

Студенты, завороженные Шекспиром и манящей победой, единодушно кивнули. Мэтр позвал их в небеса.

– Занятие первое, – объявил Лунгин. – Каждый возьмет лист бумаги и ручку. Пишите: «“Ты слышал?” – “Нет”. – “Прислушайся!” – “Не может быть!”» Записали? Теперь быстро разошлись по углам. За четверть часа каждый из вас, используя этот диалог, должен написать свой вариант истории на полстраницы.

В четырехкомнатной квартире углов для уединения хватало. Натапов выбрал кухню и на ней подоконник, на котором ершился зеленый столетник. За стеклом шумела Садовая, ползли машины, переставляли ноги люди – за стеклом без цели, смысла и искусства протекала никакая жизнь. Натапов поднял голову, он уже обрел цель и смысл, оставалось дотянуться до искусства.

Он прикрыл глаза; он вспомнил свою трассу, бульдозериста Тагоева и его золотые зубы, вспомнил, как они вместе слушали хромающий движок и о чем тогда говорили. Присочинил конец и перенес воспоминание на бумагу.

– Неплохо, – принародно оценил работу Кирилла Лунгин. – Есть живая история! Господа, запомните первое: профессиональный сценарист обязан уметь внятно изложить на бумаге историю. И еще: в каждой современной истории он обязан отыскивать вечное, потому что самое современное сегодня завтра уже безнадежно устарело…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru