Первого сентября было ветрено, но довольно тепло. Тетя Маруся отвела Димку на школьный двор, где ровным квадратом выстраивались ученики в отутюженных гимнастерках и начищенные пряжки их ремней, поймав редкий ленинградский солнечный луч, блестели и слепили глаза. Остаться до конца торжественной линейки она не смогла: у нее тоже был первый день на новой работе в машинописном бюро. Поцеловав племянника и проверив, не забыла ли она положить ему бутерброды в портфель, тетя Маруся побежала на трамвайную остановку.
Димка смотрел на стриженые затылки впереди себя и думал о том, что за полторы недели пребывания в Ленинграде так и не познакомился ни с одной девочкой. В его дворе обитали две близняшки, с одинаковыми птичьими лицами и испуганными круглыми глазами, но они выходили гулять только с сурового вида дедом в военном кителе, и приближаться к ним не было особого желания. Еще постоянно вертелось под ногами несколько дошколят, но девичий народец, не знавший еще школьной парты, Димку совсем не впечатлял.
– А девчоночьи классы где? – шепотом спросил он парнишку, стоящего рядом.
– Они в двести восемьдесят третьей все, – ответил мальчик.
– А это далеко?
– В конце улицы.
Димка взглянул на директрису, стоящую под большим портретом Сталина и призывающую достойными отметками встретить новый учебный год.
– Я сейчас, быстро… – шепнул он все тому же мальчугану.
– Мне-то что? – равнодушно пожал плечами мальчик.
Димка протиснулся к воротам и, выйдя на улицу, со всех ног припустил по мостовой. Добежав до сквера в конце улицы, он приник к прутьям ограды и начал разглядывать девочек, построенных так же, как и в его школьном дворе, буквой «П» в два ряда. Речь директрисы была похожа на ту, что он только что слышал в своей школе. Через минуту зазвонил колокольчик, и ученицы под бодрый марш медленно потекли в распахнутые двери, семеня и постоянно натыкаясь на спины друг друга.
Больше всех Димке понравилась рыженькая. Ее косички, завязанные баранками у маленьких розовых ушей, отливали на солнце медью, а круглое мраморное личико, усыпанное веснушками, было трогательным и нежным. Одно только огорчило Димку: на шее девочки висел пионерский галстук. Это, к величайшему Димкиному сожалению, было неоспоримым доказательством того, что она его, второклассника, в упор не разглядит. Такие уж они, девчонки, – младших пацанов за кавалеров не считают. Да и за людей иногда тоже.
Димка с горечью подумал, что между ним и рыженькой как минимум два года разницы. Она, наверное, в четвертом, а то и в пятом классе, и эта пропасть в возрасте показалась ему вопиюще гигантской, неправильной, не оставляющей ни единого шанса на успех. Так что можно было не тратить время впустую. Димка еще раз взглянул рыжей вслед, увидел ее худенькую спину, перетянутую лямками белого фартука, и облегченно вздохнул: со спины она даже и некрасива.
Лица других девочек мелькали так быстро, что выхватить в их веренице симпатичную мордашку оказалось не так-то просто. Одна из первоклашек издали показала ему язык, и Димка сначала возмутился, но тут же сообразил, что, возможно, она так выказывает ему знак внимания, и скорчил в ответ обезьянью рожицу. Девочка хмыкнула, передернула плечами и, гордо подняв голову, удалилась. Димка понял, что вот так, наспех, подругу выбрать сложно. Самое правильное было бы вернуться в свою школу, а после уроков уже подойти к делу серьезнее. Как – Димка пока не придумал, знал лишь, что выбор – дело вдумчивое.
Когда он вернулся к школе, оказалось, что всех уже развели по классам.
– Что ж ты опаздываешь, милок?.. – вздохнула сердобольная гардеробщица и указала ему путь на третий этаж, где находился его 2-й «Б».
Димка поблагодарил и помчался наверх, перепрыгивая через две ступени.
Дверь в класс была немного приоткрыта. Учителя не было. Мальчишки гудели, плевались из трубочек, хлопали друг друга по головам учебниками. Димка с досадой подумал, что совсем никого из них не знает и надо войти и выдержать как минимум пулю в лоб из жеваного катыша промокашки и автоматную очередь ядовитых колкостей. Ну и пусть! Он-то им ответит – не лыком шит! Но, как назло, все удачные русские остроумные выражения выветрились из его головы, оставив лишь неприличные узбекские словечки. А ими, чуяло его сердце, отвечать бесполезно: не поймут и обсмеют еще больше.
– Новенький? – прошелестел над ухом ласковый женский голос.
Димка обернулся. Молодая учительница смотрела на него огромными темными глазами. Под мышкой у нее был рулон с картой.
– Боишься зайти в класс? – так же ласково спросила она.
Дыхание у Димки остановилось. Он молча кивнул.
– Я тоже.
Она заправила прядь черных волос за ухо и подмигнула Димке.
– Что – вы тоже? – ошарашенно переспросил он.
– Я тоже новенькая. И тоже боюсь зайти в класс.
Учительница улыбнулась ему и заглянула в щелку.
Она показалась Димке ангелом, каких рисовали узбекские расписчики тарелок, – смуглая кожа, высокие скулы, большие черносливовые глаза – чуть раскосые, вытянутые, уходящие уголками к самым вискам. Короткая стрижка каре, какие носили женщины в ташкентской администрации, казалось, была создана специально для нее – открывала уши, похожие на маленькие фаянсовые пиалы, с круглыми красными сережками на золотистых мочках, и шею – тонкую, чуть покрытую нежным пухом у самой кромки волос. И руки – с тонкими загорелыми запястьями и пальцами, длинными, как у пианисток… И вся она, в светлой блузе и узкой темно-серой юбке, схваченной на тонкой талии пояском, напомнила ему иллюстрации к «Бахчисарайскому фонтану».
– Как тебя зовут? – шепнула она Димке.
Димка, плохо соображая, все любовался и любовался ее лицом.
– Алтын джужа, – с трудом выговорил он, боясь моргнуть. Потому что если моргнешь – она может исчезнуть. Уже бывало так.
– Как ты сказал?
Она повернулась к нему, и Димка уловил запах духов, каких-то необыкновенных, напомнивших ему лавку фруктов и пряностей дядюшки Фаруха на углу их ташкентской улицы. Димка почуял аромат апельсинов, вспомнил, как они оранжевой горкой лежали на деревянном лотке; и бергамота – тонких веточек с длинными темно-зелеными листьями, связанных ниткой; и разложенных на льняной салфетке рифленых коричневых зерен кардамона. И еще что-то вкусное, неуловимое. Так, вероятно, пахла нарисованная Зарема из «Бахчисарайского фонтана».
– Извините, – запнувшись, сказал он. – Это по-узбекски. Золотой цыпленок…
– Золотой цыпленок? А на самом деле? – Ее глаза лукаво смеялись.
– Дима Федоров.
– А меня зовут Ольга Саяновна. Ну пошли, Дима Федоров. Вместе не так страшно, правда?
Димка хотел было ответить, что ему совсем не страшно, подумаешь – новые одноклассники, но никакие слова не приходили в голову.
Ольга Саяновна толкнула дверь. Гул сразу стих.
– Вас ни на минуту нельзя оставить!
…Димка плохо помнил, как его представили классу, как он сел с кем-то белобрысым и ушастым, пахнущим дымом от пистонов, и как ребята рассказывали о проведенных каникулах. Он все смотрел и смотрел на Ольгу Саяновну и не мог никак оторваться. Она была так не похожа на ленинградских взрослых женщин. Ее восточные скулы и глаза, цветом похожие на вар, который научили его жевать здешние мальчишки, и золотистая от загара кожа, и деготно-смоляные волосы – все напомнило ему родной Ташкент.
Ребята по одному выходили к доске, что-то говорили. Когда очередь дошла до Димки, он подошел на ватных ногах к карте, ткнул негнущимся пальцем в республику Узбекистан, не очень заботясь, попал ли палец в Ташкент, и тихим осипшим голосом поведал об их дворике, о хлопке, о базаре Чорсу, о бабушке Нилуфар, Мансуре, дворняге Брахмапутре и друзьях по первому классу. Он говорил без остановки, словно чувствуя потребность помочь ей заполнить урок. «Я тоже боюсь», – вспомнились ее слова в коридоре. И он, Димка, просто обязан был защитить ее, сделать так, чтоб ей не было страшно, заслонить от злодея, от целого татаро-монгольского ига, а лучше – от дракона. Вот бы он залетел сейчас в окно, и все бы испугались, а Димка взял бы указку в руки и, как д’Артаньян шпагой, заколол бы врага! И бросил его огнедышащую тушку к ее ногам…
Ольга Саяновна кивала, задавала ему какие-то вопросы про Ташкент, Димка отвечал, краем глаза выхватывая из-под учительского стола ее ступню в туфельке с квадратной пряжкой и коленку, обтянутую чулком карамельного цвета.
Потом еще что-то происходило. Был второй урок, третий…
– Дима, почему ты не идешь домой? Или играть в футбол с ребятами? – Голос Ольги Саяновны заставил Димку встрепенуться.
Где-то на улице раздался звон выбитого стекла, мальчишеский крик и следом заливистый милицейский свисток.
– Я иду… – ответил Димка, подхватил портфель и направился к выходу, плохо соображая, что сейчас с ним происходит.
У двери он остановился и вдруг осмелел:
– Ольга Саяновна?
– Да.
– Ольга Саяновна… – Он произносил ее имя, как любимое стихотворение Пушкина, на полувдохе, наслаждаясь его звучанием и желая вновь испытать удовольствие от его повторения. – Ольга Саяновна… А можно вас спросить?
– Конечно.
– Ольга Саяновна… А вы замужем?
И выдохнул, зажмурив глаза и боясь услышать ответ.
– Да, я замужем. А почему ты спрашиваешь, Золотой цыпленок?
Она произнесла «Золотой цыпленок» так тепло, что у Димки несомненно перехватило бы дыхание, если бы не холодное, змеиное, жужжащее слово «замужем», сказанное на полсекунды раньше. Он почувствовал, как оцепенели пальцы, и сжал ручку портфеля так крепко, что костяшки побелели.
– Я так просто…
Он зачем-то кивнул и выбежал из класса.
На Фонтанке Димка долго вглядывался в темную муть воды, навалившись животом на гранитную ограду у Измайловского моста, и ни разу не вспомнил, как хотел после уроков бежать к женской школе смотреть на девочек. Что-то произошло с ним сегодня, что-то невероятное, а что – он и сам бы себе ответить не смог, лишь смотрел на водную рябь и суетящихся уток, сверху напомнивших ему лузгу от семечек, и пытался унять отчаянно колотящееся сердце, отдающее горячими ударами в виски.
Ольге Саяновне Золхоевой накануне первого сентября исполнилось двадцать шесть. Она была ровесницей тети Маруси, разве что на неделю младше той. Закончив педагогический институт в Иркутске и отработав учителем по распределению четыре года в забытом богом селе Манзурка на речушке с таким же почти танцевальным названием, она, к своему безудержному счастью, перебралась в Ленинград. Муж отбывал службу с инженерным десантом на строительстве какого-то завода в дружественном Китае, писал ей длинные письма, из которых она не могла понять, здоров ли он и скоро ли приедет, и изредка слал с оказией посылки, в которых бумажные веера и атласные нижние сорочки соседствовали с кусачими носками из собачьей шерсти и грубой выделки кожаными сумками на задубелых негнущихся ремнях.
Жила Ольга Саяновна в комнате покойной родственницы, через улицу от школы, в красивом доме с башенкой и цепочкой сквозных дворов-колодцев, словно пищевод петлявших во внутренностях двух-трех одинаковых пятиэтажек, спаянных между собой позвоночниками внешних стеклянных лифтов. Одежды у нее было мало, но она умудрялась перешивать присланные мужем нижние сорочки в элегантные блузы с бантом и носила их всегда неизменно с одной серой юбкой, ушитой точно по фигуре.
Приехав в Ленинград, она первым делом остригла длинную косу, отдавшись на волю и фантазию соседки по квартире парикмахерши Зоси, – этим хотелось ей «узаконить» новый этап в жизни. Стрижка каре невероятно преобразила ее, сделала грубоватые черты тоньше, пикантнее, а глаза, которые она считала единственным своим неоспоримым женским достоинством, ярче и выразительней.
В новой мужской школе старый костяк учителей встретил ее настороженно, но Ольга Саяновна и не рассчитывала на другой прием: кто она, деревенская учительница со штампом забайкальской национальности на лице, по сравнению со столичными (ну или почти столичными) педагогами? Для «боевого крещения» класс ей выделили хулиганистый. Так, по крайней мере, считали коллеги, но Ольга Саяновна сумела найти к ученикам подход. Он, этот подход, заключался в том, что она, рискуя своим учительским авторитетом, позволяла мальчикам не отвечать невыученный урок, но лишь с условием, что перед началом занятий они у нее «отпросятся». То есть подойдут и честно предупредят, что не готовы. За эту честность Ольга Саяновна не вызывала к доске, но на следующий день «отпрошенные» обязаны были ответить ей задолженный материал, и судила она уже по всей строгости.
Мальчики в классе были шумные, но любознательные, и Ольга Саяновна с удовольствием эту любознательность в них поддерживала, принося в класс книги о путешествиях и отрывая по пять минут от какого-нибудь урока на рассказ о великих первопроходцах и открывателях новых земель. Ребята слушали внимательно, глаза их горели. А неделю назад выяснилось, что один мальчик – Дима Федоров – все эти книги читал. Она сначала не поверила, но он с легкостью пересказал биографии Крузенштерна и Лисянского, в точности указав на карте маршруты их путешествий. В восемь лет читать книги для взрослых она считала неправильным, ведь должно же быть у ребенка детство. Но говорить об этом с учеником или его тетей не стала: привычка к чтению, что ни говори, не относится к разряду вредных. Узнав, что он круглый сирота, да еще приехавший в Ленинград из Узбекистана, Ольга Саяновна решила побольше говорить с ним. Немного тепла ребенку не помешает, а разговаривать с Димой и правда было занятно. Он выделялся среди других мальчишек своими взрослыми суждениями, недетской взвешенностью размышлений о жизни и неистовой любовью к поэзии – той поэзии, которую любила она сама и которая так же, как и, наверное, ему, помогала забыть, что она потеряла в войну отца и мать, и так же, как этот южный мальчик, приехала в чужой, незнакомый, вечно дождливый город.
Так понемногу беседовали они, и ее искренне радовало то, как он умеет слушать затаив дыхание, как шевелятся его длинные реснички и прыгают искорки в глазах. И Ольга Саяновна неизменно думала о том, что так мог бы сидеть напротив и слушать ее сынишка, которого ей еще не привелось родить, но ведь не поздно еще, не поздно! Скорей бы вернулся муж! И Ольга Саяновна, поговорив с Димой, шла в учительскую, доставала перо и лист бумаги и писала мужу неизменно одно и то же: приезжай, мол, хотя бы на денек, очень соскучилась. Потом брела домой, улыбаясь сама себе, проигрывая в голове сцену встречи мужа и часы близости с ним. А вспоминая прошедший день, радовалась, что подарила немного тепла смышленому золотоволосому ташкентскому мальчугану, трогательному и впечатлительному – такому, каким непременно будет ее родной сынок.
Димка стоял за косяком дома напротив школы и наблюдал за Ольгой Саяновной. Так он делал каждый день. Кипела осень, роняя под ноги резные желто-алые листья, и голубое, с рваным облачным хлопком небо в который раз говорило о том, что надо однажды решиться и подойти к ней.
Ольга Саяновна улыбалась каким-то своим мыслям, и Димка фантазировал, что она вспоминает их сегодняшний разговор о море Лаптевых и об Арктике, и тоже начинал улыбаться, смущенно пряча нос в воротник суконного пальтишка.
И он решился.
– Ольга Саяновна, я провожу вас до дома, можно? Вы так интересно рассказываете. – Димка догнал ее и, не смея поднять на нее глаза, пошел рядом, чуть впереди.
Ольга Саяновна вздрогнула, вернулась из своих мыслей на землю.
– Конечно, Дима. Если хочешь…
Заговорили о Пушкине. Димка не стал пугать ее знанием наизусть стихотворений о любви, лишь прочитал кусочек из «Руслана и Людмилы».
Она подхватила, принялась рассказывать, как они в иркутской школе, классе в седьмом, ставили спектакль и как ей очень хотелось сыграть Людмилу, но учительница дала ей роль колдуньи Наины.
Димка наблюдал за ней, чуть повернув голову. Как же просто было бы, если б она была девочкой, его ровесницей! Он бы подошел и поцеловал. И даже объяснять ничего не стал. А как тут подойдешь к ней, к учительнице? От одной этой мысли у него побежали мурашки по всему телу. Ольга Саяновна – такая нежная, ласковая, лучшая изо всех на свете! Вот если бы она была ученицей, пусть даже набитой дурой! Самое большее, что грозило бы ему после сорванного поцелуя, – удар портфелем по голове и презрительное: «Дурак!» Да он бы и стерпел. Но как, как, как подойти ко взрослой женщине? В глубине души Димка понимал, что разрушит все, построенное между ними, – и разговоры, и Пушкина, и это сказочное: «Ты хочешь что-то спросить, Золотой цыпленок?»
Нет, он решительно умрет на месте, если когда-нибудь поцелует ее!
Димка начал по-особому присматриваться к тете Марусе. Стараясь, чтобы та не обнаружила его интерес, он наблюдал, как она собирается утром на работу, бегая в одной сорочке по комнате и спешно вытаскивая тряпочки-папильотки из волос; как, приоткрыв рот, красит губы рыжей помадой, а потом промокает их кусочком газеты; как оглядывает себя в зеркале, проводя пальцами под высокой грудью. Точно так же, думалось ему, проходит утро Ольги Саяновны. Она, наверное, тоже спешит и так же прикасается ладонями к телу, поправляя шелковую блузу.
И вдруг нестерпимо захотелось взглянуть! Забраться на подоконник и подглядеть. Но Димка, конечно, понимал, что быть пойманным за подглядыванием еще страшнее, чем познать позор от поцелуя.
…Он с виртуозностью агента из шпионского фильма раздобыл об Ольге Саяновне все сведения, какие только мог, – от двух старушек-сплетниц, живущих с ней в одном дворе, от гардеробщицы бабы Фроси, любящей поболтать, от лопоухого первоклассника Петюни, внука ее квартирной соседки. И еще понемногу – из подслушанных возле учительской разговоров. Хотелось знать о ней все, и каждый раз, узнавая что-то новое, сердце его подпрыгивало одновременно от радости и ревности. От радости – потому что она как будто становилась ближе, а от ревности – потому что та же баба Фрося или Петюня стали ближе к ней чуть-чуть раньше.
– Ты что-то, золотой мой, совсем с девочками не дружишь, – заметила как-то тетя Маруся. – В Ташкенте у тебя толпа невест была, а тут никого. Или подменили мне тебя в ленинградском поезде?
– Они все кикиморы, теть Марусечка.
– Ну уж прям-таки и все?
– Поголовно.
Димка старался не говорить с тетей об Ольге Саяновне. Само произношение имени было невероятно тяжело, как будто он сейчас выдаст себя голосом. Да и само имя у нее – хрупкое, как та самая хрустальная люстра в Кировском театре, что кажется – разобьется со звоном где-то посередине между именем и отчеством. Димка таращился на соседку по квартире Ольгу Романовну и никак не мог понять, как человек с таким старым и некрасивым лицом, исполосованным вдоль и поперек морщинками, точно скомканная промокашка, может носить имя Ольга. Решительно никак! Отчество же Ольги Саяновны, такое непривычное для слуха, вновь и вновь заставляло его открывать школьный географический атлас и подолгу разглядывать горы Саяны, желтой змейкой притаившиеся на юге Сибири.
Однажды Димке посчастливилось украсть ее фотографию. Это была поистине удача, о которой он и не мечтал. Директор школы обязал всех учителей принести карточки, и Ольга Саяновна вместе с другими пошла в фотоателье на Измайловском проспекте. Димка забежал туда на следующий день и увидел, как пожилой сутулый фотограф в запятнанном кургузом халатике раскладывает на столе сделанные фотографии – по четыре штуки каждого снимка. Брать чужое Димка был не приучен, но много раз видел в Ташкенте, как пацанята крали фрукты и семечки с лотков торговцев на базаре. Тактика была проста: подскочить, схватить и дать деру. Не побежит же дядька за тобой, бросив товар на радость другим воришкам! Зайдя в ателье, Димка сосредоточенно разглядывал выставленные за стеклом карточки, даже не ожидая такой удачи, – вот она, фотография Ольги Саяновны, в строгом жакете с широкими плечами, с брошью у воротника блузы. Даже дыхание перехватило. Фотограф что-то уронил под стол, с кре́хом нагнулся, а когда выпрямился – маленького посетителя уже и след простыл.
Димка бежал со всех ног, прижимая фотографию к груди, и отдышался только на лестнице своего дома, когда со ржавым вздохом захлопнулась за ним тяжелая входная дверь.
Снимок Ольги Саяновны он поместил в томик Пушкина, как раз там, где было стихотворение «Я вас люблю, хоть я бешусь…», которое он обожал. Книгу же прятал за кровать – чтобы не нашла тетя Маруся, и ночью иногда доставал, гладил, разглядывал в свете уличного фонаря, стыдливо подсматривающего за ним в окно, и был нескончаемо счастлив.
Тетя Маруся удивилась, обнаружив у Димки в дневнике единицу по русскому языку. Удивилась настолько, что даже не сразу сообразила рассердиться. Русский язык – его любимый предмет, и мысль о том, что племянник может чего-то не знать или не подготовиться, даже не приходила ей в голову. Димка же заверил ее, что «кол» этот не от незнания, а из-за поведения (вертелся на уроке, подсказывал другим) и, мол, к концу четверти он все исправит. Тетя Маруся, вспоминая слова, которыми родители ее саму журили за тройки, отругала Димку с воспитательными целями, но особо не расстроилась: конечно же он исправит плохую оценку.
А история с единицей была замечательной. Димка знал наперед материал уроков чуть ли не до конца учебника и активно тянул руку в классе. Ведь так приятно выходить к доске, стоять рядом с Ольгой Саяновной, отвечать бойко, получать от нее похвалу, слушать, как она называет его по имени. Но он заметил, что она почти перестала его спрашивать. Димка сразу наполучал пятерок, которых хватило бы уже до окончания четверти, и, как ни рвался к доске, слышал: «Я верю, Дима, что ты знаешь урок. Давай послушаем других». Он обиделся и намеренно написал диктант на тройку с минусом. Потом еще намеренно ответил неправильно.
Ольга Саяновна оставила его после уроков.
– Дима, что с тобой? Ты же знаешь предмет! Мне кажется, ты нарочно ответил неправильно, – сказала она, строго посмотрев на него.
И Димка застыл под взглядом ее черных сказочных глаз.
– Чес слово, не знаю. Забыл, – соврал он.
И целых сорок минут, пока она объясняла якобы не выученные им правила, они сидели рядышком, голова к голове, и Димка плавился от счастья.
Таких дополнительных занятий случилось три. А на следующий день Ольга Саяновна вызвала Димку к доске и спросила то, что накануне объясняла ему. Он намеренно молчал, глядя в пол. Класс ехидно посмеивался. Она задавала наводящие вопросы, тянула за уши к очевидному ответу, но Димка не проронил ни звука. Ей пришлось поставить ему единицу.
Он предвкушал сладкий момент повторений неусвоенного урока, опять с ней вдвоем, без посторонних глаз! А если пофантазировать – она возьмет и пригласит его к себе домой, ведь так бывает, ученики же навещают учителей. Но Ольга Саяновна, к глубочайшему его горю, не оставила Димку после занятий и домой не пригласила, а попросила отличника Кольку Комарова позаниматься с ним. Комаров дал честное пионерское к Седьмому ноября сделать из Димки человека и с идейным упорством принялся надоедать ему упражнениями по грамматике. Теми самыми упражнениями, которые Димка переделал в первую же неделю учебного года.
Терпел «буксир» Димка недолго, вызвался вскоре отвечать и исправил злополучный «кол», на который у него были большие сердечные надежды.
Бабушка Нилуфар любила говорить: «Ты храбрый, Алтын джужа, ты, главное, когда испугаешься, вспомни: ты храбрый. И тогда большой страх станет маленьким, как чечевичный боб».
Боязнь сделать шаг и признаться в своей любви, огромной, как космос, сидела в Димке глубоко и поедала его изнутри. Любовь приносила страдания, но он понимал, что без этого нельзя – так у Пушкина, у Лермонтова, у Навои.
Близились зимние каникулы, школа подпоясалась плакатом через весь фасад:
ВЕСЕЛО ВСТРЕТИМ НОВЫЙ 1950 ГОД!
Димка не желал каникул. Целых две недели без ежедневного счастья видеть ее, слышать ее и, если повезет, иногда украдкой касаться ее руки – незаметно, когда все ученики сдают тетради. А еще на перемене, когда одноклассники носятся по коридору и можно сделать так, как будто кто-то ненароком толкнул, – и тогда, падая, дотронуться до ее спины.
Но Новый год – время подарков, и как же хотелось ему что-нибудь подарить Ольге Саяновне!
У тети Маруси была овальная брошка из гагата. Камень – черный, как ташкентская ночь, напоминал Димке глаза Ольги Саяновны – такие же темные, жгучие, чуть раскосые и всегда немного грустные. Тетя Маруся брошь не любила, по приезде в Ленинград не надевала ни разу, и Димка решил принести вещицу в школу.
– Что это, Дима? – спросила Ольга Саяновна, вертя в руках брошку.
– Подарок, – ответил он, заливаясь рубиновой краской. – На Новый год.
Ольга Саяновна нахмурилась.
– Откуда она у тебя?
– Просто… Была…
Она вздохнула и пододвинула брошку к нему.
– Спасибо, Золотой цыпленок. Но я не приму. Ты ведь у тети взял? Из шкатулки?
Димка сразу вспомнил тети-Марусину коробочку из-под пудры с жирными буквами «ТЭЖЭ», где она хранила всякие мелкие штучки, и тоже вздохнул, громко и трагично.
– Давай сделаем так, – улыбнулась Ольга Саяновна. – Ты отнесешь обратно брошку, положишь ее на место и больше никогда – слышишь? – никогда не будешь брать чужое. А я мысленно буду представлять, что ношу твой подарок вот здесь, – она коснулась рукой собственной брошки с чуть желтоватой камеей на ярко-голубом фоне.
Димка снова кивнул и, зажав брошь в кулак, поплелся домой.
Ольга Саяновна жалела Димку, все еще списывая его невероятную романтичность на глубокое одиночество, и от одиночества же – неестественную для ребенка привязанность ко взрослым книгам и стремление больше общаться с ней, учительницей, а не со сверстниками. После родительского собрания она даже осторожно поговорила с тетей Марусей, рассказала ей, что немного тревожится за него. Но та лишь отмахнулась: в Ташкенте, мол, племянник пропадал до ночи с пацанятами, а тут дома сидит, уроки делает или книжки читает. А уделять ему время ей совсем некогда: днем работа, вечером подготовительные курсы для поступления в институт. Одет же, обут, обстиран, хорошо учится – чего тревожиться-то?
Возразить было нечего, и Ольга Саяновна лишь попросила давать ему читать что-нибудь детское, соответствующее возрасту. Тетя Маруся лишь пожала плечами. Димка уже года четыре как имел свое мнение по поводу книг, прочитал, может, даже больше, чем она сама за всю жизнь, и навязать ему что-нибудь помимо воли было пустой тратой времени.
Прошли каникулы – зимние, потом весенние. Димкина любовь превратилась в какую-то невероятную по степени боли тоску. Однажды, провожая Ольгу Саяновну от школы до дома, он сказал:
– А хотите, я прочитаю вам стихотворение?
– Очень хочу.
Он прочел то, что написал для нее. Рифмой он был доволен, но собственный стих казался ему самому наивным, кособоким. Привычка же в творчестве сравнивать себя с Пушкиным всегда была для Димки поводом для грусти: у того получалось намного лучше.
– Какие интересные стихи. Чьи они?
Димка подумал, что сейчас она догадается, что это сочинил он, и будет смеяться. Про себя смеяться, конечно, внешне не покажет, но обязательно подумает: «Плохо».
– Вам правда нравится?
– Правда.
Димка плотно сжал губы, чтобы предательская улыбка его не выдала.
– Ну, это поэт один… Малоизвестный. В старой газете нашел.
Они молча шли к ее дому, и Димка с восторгом вслушивался в весенний гвалт птиц и щурился на яркое солнце, пестрое на лужах, такое долгожданное. Жизнь казалась прекрасной.
…Ольга Саяновна сначала подумала, что, возможно, это его, Димкины, стихи. Отметила хороший слог, необычные образы. Очень талантливо… Хотя слишком талантливо для восьмилетнего мальчика, и такая искренняя чувственность, как будто автор всю жизнь любил одну женщину. Только взрослый человек с опытом мог бы так написать. Конечно, она ошиблась. Стихи из старой газеты… Наверняка еще фронтовой – тогда часто печатали любовную лирику, чтобы как-то приободрить народ.
– Это хорошее стихотворение, Дима. Когда ты вырастешь, ты конечно же поймешь, что чувствовал автор, когда писал его. А может быть, тоже станешь поэтом. Как Пушкин.
– Как Пушкин, не стану, – ответил Димка, не зная, радоваться ли тому, что она не догадалась, или огорчаться.
Дома он достал из томика Пушкина фотографию Ольги Саяновны и долго смотрел на нее, пытаясь разглядеть в глубине черных глаз ответ на волнующий его вопрос: «Да, Дима, я догадалась, что это твои стихи. Но должна была притвориться, что поверила про старую газету. Ты же понимаешь».
– Я понимаю, – шептал карточке Димка, – я все понимаю.
И казалось ему, что он слышит запах Ольги Саяновны, исходящий от фотографии, – запах духов «Красная Москва» и еще чего-то необъяснимо прекрасного.
Она вылетела из дома, на ходу застегивая легкий плащ, и пошла спорым шагом в сторону Обводного канала. Было воскресенье, и витрины закрытых магазинов подслеповато таращились ей вслед большими немытыми стеклами, а озорное апрельское солнце кидало под ноги крупу ярких бликов.
Димка, по обыкновению сидевший воробушком на крыше низенькой сапожной будки и наблюдавший за ее окном, вспорхнул и кинулся за ней.
– Ольга Саяновна, можно я пойду с вами?
Она обернулась, и он увидел, как пылало румянцем ее лицо, а глаза светились. Даже казалось, что цвет их поменялся, стал медово-сливовым.
– Нельзя, Дима. Это далеко.
– Мне все равно.
– Я иду на Митрофаньевский рынок.
Ее каблучки цокали по мостовой, отдавались гулким отзвуком в ушах.
Она прибавила шаг. Димка догнал ее и, намеренно ступая широко, пошел рядом.
– Я тоже на Митрофаньевский.
Она резко остановилась.
– Иди домой.
И, словно не в силах сдерживать больше радостную новость, заулыбалась и произнесла:
– Платье новое иду покупать. Муж приезжает, телеграмму дал.
Димку словно кто-то хлестнул прутом по лицу.
– Муж?
– Да! Мне срочно нужно платье!
Она говорила как будто сквозь перьевую подушку – так слышал ее слова Димка. Муж! Конечно, у нее же есть муж! И он приезжает в отпуск, а может, и насовсем. И она хочет быть для него красивой. Для него, для него!
– Но вы и так… – Он хотел было сказать «красивы без нового платья», но вовремя осекся.
Ольга Саяновна словно не слышала. Все гнала и гнала его прочь, но Димка упорно вышагивал рядом. Наконец она сдалась.
– Тебя не хватятся дома?
Он молча покачал головой, стараясь не отставать от нее.
Они дошли до Балтийского вокзала, свернули на Митрофаньевскую дорогу, тянувшуюся далеко сквозь пустыри и убогие низенькие складские здания. На самом краю старообрядческого Громовского кладбища, за ветхими, подгнившими досками забора открылся иной мир, совсем непохожий на ташкентский базар: шныряли люди с папиросами в зубах, женщины в телогрейках трясли товаром, пахло жареными пирожками и чем-то кислым. Пиджаки и пальто торговки вешали прямо на могильные кресты, продев рукава в тонкие, закругленные на концах реи. Шляпы из фетра и восьмиклинки лежали на бортиках раковин. Кепки-лондонки – мохнатые, серо-бежевые, в крупный и мелкий «прыщик» букле, похожие на замерзших зверьков, – согревались боками на упавших оградках. Рядом, на ящиках, красовалась всякая всячина: часы, скрипки в потертых футлярах, рабочие инструменты, хромовые сапоги, желтобокие самовары, чашки – новые и со сколом, трофейные швейные машинки. Рынок гудел, каркающие выкрики торговок перекрывали сиплую песню безногого мужичка с тальянкой, толкавшего после каждого спетого куплета тележечку на колесах под ноги суетливой толпе.