bannerbannerbanner
Слово безумца в свою защиту

Август Юхан Стриндберг
Слово безумца в свою защиту

Полная версия

Теперь я, правда, вспоминаю фразу, которую мне бросил тогда один человек, живший как раз в доме напротив новой квартиры барона. Сказал он мне эту фразу как бы без всякого повода, просто вдруг почему-то заметил, что иногда двое едят одно яблоко пополам. Тогда я не обратил никакого внимания на это глупое изречение, но почему-то оно мне запало в голову, и вот теперь, через двенадцать лет, я его вспомнил. Почему же, спрашиваю я себя, именно эта фраза запечатлелась в моей памяти, а не миллиарды других, которые я слышал тогда и давным-давно забыл?

Что и говорить, теперь справедливость ее кажется мне просто неправдоподобной, невероятной, невозможной!

Впрочем, когда я оставался с глазу на глаз с бароном, он всегда демонстрировал мне подчеркнутый интерес к продажным женщинам, а однажды, когда мы вместе обедали в ресторане, даже попросил меня дать ему адреса публичных домов. Не сомневаюсь: специально чтобы посмеяться надо мной.

Добавим к этому, что он стал себя вести с Марией по-новому, я бы сказал, с какой-то пренебрежительной игривостью, от которой незаметно стиралась грань между честной женщиной и кокоткой, а со мной в минуты интимной близости Мария становилась все более холодной.

Дебют наконец состоялся. Это был несомненный успех, однако сложился он из целого ряда обстоятельств. Прежде всего, публике интересно было посмотреть на баронессу, попавшую на подмостки. Симпатия, которую буржуа испытывали к Марии, была лишь обратной стороной их неприязни к дворянству, разрушившему брак из-за сословных предрассудков. Холостяки и бесполые девицы, все те, кто боролся с «рабством» брака, осыпали ее цветами. Не говоря уже о друзьях, родственниках и близких знаменитого актера, который ввел баронессу на сцену, все они чувствовали себя как бы соучастниками этой антрепризы.

После спектакля барон пригласил нас и квартирную хозяйку Марии к себе на ужин.

Мы все были возбуждены успехом Марии, и радость эта нас опьяняла. Мария, которая еще не разгримировалась и сидела с румянами на щеках, подведенными глазами и пышной прической, как у светской дамы, мне решительно не нравилась. Она уже не была той матерью-девственницей, которую я полюбил, а превратилась в хвастливую комедиантку со свободными, даже вульгарными манерами, повторяющую чужие слова и отталкивающую меня оскорбительным самодовольством.

Она, видимо, считала, что уже достигла вершины искусства, и на все мои замечания отвечала сочувственным тоном, пожимая плечами:

– Ты в этом ничего не понимаешь, малыш!

Барон был похож на неудачливого любовника. Он хотел во что бы то ни стало поцеловать ее, и только мое присутствие его остановило. Выпив немыслимое количество мадеры, он раскупорил свое сердце, выражая сожаление, что искусство, божественное искусство требует таких жестоких жертв!

Газеты, с которыми велись предварительные переговоры, отметили успех Марии, и теперь можно было надеяться, что она получит ангажемент.

Два фотографа оспаривали честь запечатлеть ее мизансцены, была даже напечатана ее краткая биография и посвященное ей эссе. Когда я смотрел на все эти снимки обожаемой мною женщины, меня удивляло, что ни на одном из них она не была похожа на ту, которую я любил, на мой, так сказать, оригинал. Неужели за такой короткий срок, всего за год, у нее совершенно изменился характер и выражение лица? Или, может быть, она была другой, отражая любовь, нежность, жалость, которые были в моих глазах, когда я смотрел на нее. На фотографиях, как мне казалось, ее лицо было ординарным, грубым, вызывающим, лицо не Знающей удержу кокетки с заигрывающей, даже провоцирующей улыбкой. Одна ее поза меня особенно пугала. Она стояла наклонившись, опираясь на спинку довольно низкого кресла, так что грудь ее была почти обнажена и лишь чуть прикрыта веером, который она держала у выреза платья. Ее взгляд тонул в глазах кого-то, но этот кто-то был не я, потому что моя любовь, исполненная уважения и нежности, никогда не окутывала ее тем оскорбительным сладострастием, которым стараются зажечь доступную женщину. Эта фотография напомнила мне те неприличные картинки, которые тайно продают перед кафе, и я не взял ее.

– Ты отказываешься от портрета твоей Марии! – сказала она с тем жалким видом, в котором вдруг проявляется ее душевная слабость, но она в ней никогда всерьез не признается. – Ты меня больше не любишь!

Когда женщина упрекает своего любовника в том, что он ее больше не любит, это значит, что она сама перестала его любить. И в самом деле, с той минуты я заметил, что ее чувства ко мне пошли на спад.

Она ощущала, что ее пустая душа уже набралась от моей мужества и смелости, необходимых для осуществления ее цели, и ей захотелось освободиться от своего опекуна. Однако, внимательно слушая то, что я говорил, она крала потом мои мысли, хотя и делала вид, что презирает их.

– Ты в этом ничего не понимаешь, малыш!

Будучи совершенно невежественной, не получив никакого образования, так как ее воспитывали в деревне, научившись лишь болтать по-французски, не зная ни театра, ни литературы, она всем была обязана мне, ибо я пытался преподать ей хоть начатки шведского произношения, посвящал ее в тайны просодии и метрики, так вот, невзирая на все это, она меня обзывала лентяем.

Теперь, когда она должна была подготовить свой второй дебют, я выбрал ей значительную мелодраматическую роль, которая была бы гвоздем репертуара. Но она от нее наотрез отказалась. Однако спустя некоторое время она объявила мне, что сама выбрала себе наконец роль, и, конечно, оказалось, что это та самая, которую я ей предлагал. Я сделал для нее полный анализ этой роли, подобрал костюмы, определил наиболее важные места, рассчитал все эффекты.

И тогда между бароном и мной завязалась тайная война. Он, как постоянный руководитель всех гарнизонных церемоний гвардейцев, привыкший обучать солдат чуть ли не актерским приемам, возомнил себя специалистом и в области театра. И Мария, почему-то сверх всякой меры почитающая его сценические благоглупости, возвела его в свои художественные наставники, отстранив тем самым меня. Наш бравый капитан-режиссер разработал, как он считал, некую новую театральную эстетику, выдавая банальность, вульгарность и пошлость за естественность, которую он, видите ли, ценил в искусстве превыше всего.

Разыграть по этой системе современную комедию, где все держится на пустяковых жизненных передрягах, – это еще куда ни шло, но к английской мелодраме, допустим, она абсолютно непригодна, ибо большие страсти не могут быть выражены теми же средствами, что и салонные каламбуры.

Однако посредственный ум не улавливает этой разницы и готов считать универсальным прием, найденный для одного частного случая.

В канун своего второго дебюта Мария оказала мне честь продемонстрировать свои сценические туалеты. Несмотря на мои настойчивые советы и уговоры, она выбрала для своего основного платья пыльно-серый шелк, который напрочь убивал цвет ее лица, и она в нем становилась похожей на эксгумированный труп. Но на все мои доводы она отвечала чисто женским аргументом:

– А вот госпожа X., наша лучшая трагическая актриса, всегда играла эту роль в сером платье.

– Еще бы! Но ведь она не блондинка, как ты. То, что к лицу брюнеткам, не подходит блондинкам, и наоборот.

Но она не вникала в мои слова и приходила в ярость! Я предрекал ей, что успеха не будет, и в самом деле, второй дебют Марии закончился полным провалом. И снова слезы, упреки, оскорбления!

А в довершение беды неделю спустя госпожа X., знаменитая трагическая актриса, объявила, что снова сыграет эту роль в ознаменование какого-то там своего юбилея, и поклонники встретили ее приветственным транспарантом, корзинами цветов и несметным количеством лавровых венков.

Конечно, в своем провале Мария обвинила меня, поскольку я его предсказал, и еще больше сблизилась с бароном – ведь посредственные натуры всегда испытывают естественную тягу друг к другу.

Меня же, эрудита, драматурга, театрального критика, попробовавшего свои силы во всех литературных жанрах, знакомого, благодаря сокровищам Королевской библиотеки, со всеми значительными литературами мира, меня в расчет не принимали, обращались со мной как с помехой, невеждой, мальчишкой на побегушках, как с приблудной собакой…

И тем не менее, несмотря на неудачный дебют, ее все же взяли в театр, положив ей жалованье в 2400 франков в год. Она была спасена, хотя надежды на большой артистический успех рухнули. В дирекции сочли, что она может быть полезна труппе только на вторых ролях, в амплуа светских дам, ибо очень хорошо умеет носить платья. Отныне все ее время уходило на переговоры с портнихами, ведь в каждом спектакле, где ее занимали, необходимо было менять по четыре, а то и по пять туалетов, что, к слову сказать, пожирало все заработанные деньги полностью, без остатка.

О, сколь горькое разочарование она пережила! Какие душераздирающие сцены она устраивала мне, когда получала все более тонкие тетрадки с ролями в десять – двадцать реплик. А комната ее тем временем превратилась в подобие портняжной мастерской, где все было завалено вырезанными из старых газет патронками, кусками материи, грудами лоскутов… Вот так и случилось, что она, мать, светская дама, решившая покинуть общество и отказавшаяся от туалетов ради служения божественному искусству, превратилась в портниху, с утра до полуночи корпящую над швейной машинкой, чтобы затем изображать на подмостках, светскую даму на потеху толпе обывателей.

Боже, что за бессмысленную жизнь она вела теперь, когда во время репетиций часами болталась за кулисами в ожидании выхода! И поскольку в это время заняться решительно нечем, она пристрастилась к пустопорожней болтовне, к гривуазным сплетням, к пошлым историям, и все порывы к высотам духа постепенно затихают, крылья опускаются, вот они уже волочатся по земле и, того гляди, могут окунуться в сточную канаву.

А падение тем временем продолжается. И вот однажды, когда выясняется, что все ее платья уже по нескольку раз перелицованы, а новые шить не на что, ее лишают ролей светских дам и понижают до уровня статистки.

 

Она все больше вползает в безысходную нищету, ее мать, эта злобная Кассандра, которая предрекла ее паденье, доставляет своей дочери немало горьких минут, а общество, все еще помнящее скандальный бракоразводный процесс, трагическую смерть девочки, начинает поносить греховную жену и бессердечную мать. Директор театра не мог не сделать вывода из неприязни публики к этой актрисе, а знаменитый артист отрекся от нее, заявив, что ошибался, когда признавал в ней талант.

– Столько шума, столько несчастий из-за каприза женщины!… Оно того не стоит!

А тут еще в самый разгар всех этих неурядиц на ее бедную мать обрушилась тяжелая болезнь сердца, что, по всеобщему мнению, было результатом тех душевных волнений, которые она пережила из-за непутевой дочери.

Что до меня, то я, вконец разъярившись на весь мир, столь жестокий и несправедливый, решил любой ценой вытащить Марию из грязи, это было для меня вопросом чести. Самый краткий путь к известности лежит через литературу. Теперь же, когда и Мария твердо поняла, что без посторонней помощи ей из ямы не выбраться, она приняла протянутую мной руку помощи и согласилась с моим предложением основать еженедельную газетку, посвященную исключительно вопросам театра, музыки, изобразительных искусств и литературы, в которой она могла бы попробовать свои силы как критик или фельетонист и завязала бы отношения с возможными в будущем издателями.

Мария вложила в это дело двести франков, а я взял на себя составление номера, просмотр текстов и верстку. Однако, прекрасно отдавая себе отчет в своей полной неспособности решать организационные и финансовые вопросы, я поручил ей все, связанное с рекламой и распространением нашего издания, рассчитывая также и на помощь приятеля, ведающего постановочной частью театра и к тому же владельца газетного киоска.

Мы очень быстро сверстали наш первый номер, который оказался на удивление удачным. Передовицу написал один молодой художник, затем шли специально присланные нам корреспонденции из Рима и Парижа и статья о музыке известного писателя, сотрудника самой крупной газеты в Стокгольме. Кроме того, там были Помещены сделанный мною обзор новых книг да еще фельетон и сообщения о премьерах, которые написала Мария.

Одним словом, все получилось как нельзя лучше, дело было за малым – в назначенный день вовремя передать в продажу весь тираж. Для нас это имело тем большее значение, что мы не Располагали ни своим капиталом, ни кредитом.

О, горе мне! Как я мог вверить судьбу своего детища в руки Женщины!

В тот день, на который был назначен выход первого номера нашей газеты, о чем мы заранее объявили в печати, Мария преспокойно спала чуть ли не до полудня, как обычно.

Убежденный, что газета своевременно поступила в продажу, я отправился в город, но все знакомые, которых я встречал, спрашивали меня с насмешливой улыбкой:

– Где же можно купить твою знаменитую газетку?

– Да везде, – отвечал я.

– Нигде ее нет!

Я кинулся к ближайшему киоску. Газеты там действительно не было. Тогда я побежал в типографию. Оказалось, за тиражом никто не явился.

Все провалилось! Я сцепился с Марией, и дело дошло чуть ли не до драки, хотя какое ей можно было предъявить обвинение, зная о ее врожденной безответственности и полнейшей неосведомленности во всем, что касается печати. Она же честила на все корки заведующего постановочной частью театра, того самого, кто владел и газетным киоском, пытаясь свалить на него всю вину.

Она потеряла свои последние деньги, а я – репутацию, время и силы, потраченные впустую.

Это было полным крушением, и мозг сверлила только одна мысль:

«Мы пропали, выхода нет!»

Я был так обескуражен плачевным исходом моей последней попытки поставить ее на ноги, что предложил ей вместе умереть. Она тоже была совершенно раздавлена своими несчастиями.

– Давай умрем! – сказал я ей. – Стыдно блуждать этакими мертвецами по городу, мы только мешаем жить добрым людям.

Но она ни за что не соглашалась.

– Ты трусишь! Да, трусишь, моя прекрасная Мария! Подло вынуждать меня смотреть, как ты прозябаешь, как все над тобой смеются и презирают тебя.

Я пошел шататься по кабакам. Напился в дым и завалился спать.

Проснувшись, я тут же отправился к Марии и впервые окинул ее пристальным взглядом возбужденного вином человека. Боже, какие ужасные перемены я отметил в ней! Она сидела в неубранной комнате, одетая кое-как, а на обожаемых мною крошечных ножках были ненатянутые перекрученные чулки и стоптанные башмаки.

Увы, это был уже предел падения!

А ее речь, пересыпанная грубыми выражениями, нахватанными, видимо, за кулисами!… Да и манеры ее изменились, стали какими-то вульгарными, уличными, на лице застыло злобное выражение, а губы, казалось, источали яд. Она низко склонилась над своим шитьем и не смотрела мне больше в глаза, вроде бы полностью отдавшись своим мрачным мыслям.

– Знаешь, Аксель, – произнесла она вдруг хриплым голосом, так и не подняв головы, – что должна требовать женщина от мужчины, оказавшись в таком бедственном положении?

Меня словно громом поразили ее слова.

– Что? – спросил я неуверенно, надеясь, что неверно понял ее вопрос.

– Чего ждет женщина от своего любовника?

– Любви!

– А еще чего?

– Денег!

Моя грубость лишила ее охоты продолжать этот разговор, но я был уверен, что попал в точку, и тут же ушел.

«Шлюха, шлюха, – твердил я себе, без конца кружа по темным осенним улицам, хотя ноги у меня подкашивались. – Только этого еще не хватало! Она, чего доброго, начнет вести счет нашим встречам! Подумать только, безо всякого стыда признаться в своей профессии!»

Она была, правда, в тяжелом положении, но ведь она не нуждалась, так как только что получила наследство от матери, ее мебель и ценные бумаги, правда не очень надежные, но все же стоимостью в несколько тысяч франков. К тому же и жалованье в театре ей пока еще продолжали платить.

Это было просто необъяснимо. И тогда образ ее отвратительной квартирной хозяйки, ставшей, представьте, ее лучшей подругой, всплыл у меня в голове. Что это было за мерзкое и подозрительное существо! Сводня и по внешности и по повадкам. На вид – лет тридцати пяти, живущая непонятно на что, всегда в стесненных обстоятельствах, но при этом шастающая по городу в роскошных, кричащих туалетах, она проникала в семейные дома, чтобы разжиться там небольшими суммами денег, и докучала всем жалобами на горькую свою судьбину. Короче, темная личность, ненавидящая меня, так как подозревала, что я вижу ее насквозь.

И вот тут в моей памяти всплыл один случай, происшедший несколько месяцев тому назад, на который я в свое время не обратил никакого внимания. Упомянутая особа вынудила подругу Марии, проживающую в Финляндии, обещать ей одолжить тысячу франков. Однако дальше обещания дело не пошло. Тогда Мария по наущению этой дамы и вместе с тем желая спасти доброе имя своей финской подруги, которую та поносила на чем свет стоит, вмешалась в эту историю, и ее демарш увенчался успехом. Однако финская подруга упрекнула Марию за такое посредничество. А во время объяснения хозяйка Марии заявила, что она тут ни при чем, а решительно во всем виновата Мария. Вот именно тогда я и сказал о своей неприязни к этой особе, и у меня возникли на ее счет всяческие подозрения. Короче говоря, я посоветовал Марии порвать с ней отношения, поскольку она разрешает себе поступки, смахивающие на шантаж.

Но Мария отнюдь не вняла моим советам, напротив, она нашла множество причин, извиняющих поступок своей коварной подруги, и вскоре как бы переосмыслила всю эту историю, уверяя, что она произошла исключительно в силу недоразумения. А еще некоторое время спустя весь этот инцидент превратился в плод моей «гнусной фантазии».

Я вполне допускаю мысль, что эта авантюристка и внушила Марии подлую мысль «представить счет за свою любовь». Это кажется мне правдоподобным еще и потому, что она с большим трудом произнесла эту фразу, которая была совсем не в ее стиле. Во всяком случае, я хотел так думать, я на это надеялся. Вот если бы она потребовала, чтобы я вернул ей те деньги, которые она вложила в издание театральной газеты и которые по ее вине пропали, то это еще куда ни шло, это укладывалось бы в женскую арифметику. Или если бы настаивала, чтобы мы вступили в брак, но она и слушать не хотела о браке. Итак, сомнений не было, она имела в виду именно любовь, то волнение, которое ее охватывало благодаря моим усилиям и бессчетным поцелуям. Одним словом, предъявила счет, как в ресторане. Что ж, если так, то и мне оставалось тоже только предъявить ей свой счет… за потраченные нервы, мозг, кровь, за урон, нанесенный моему имени, моей чести, быть может, моей карьере, за все мои страдания!

Нет, сводить счеты – это было занятие для нее, это ей первой пришла такая мысль, а я не желал отвечать ей тем же. Вечер я провел в кафе, а потом долго ходил по улице, размышляя о том, как происходит падение. Почему мы испытываем такое страшное горе, когда на наших глазах человек катится вниз? Не есть ли в этом что-то противоестественное, потому что природа, наоборот, требует поступательного движения, развития, а ход назад является лишь напрасной тратой сил. То же самое можно сказать и про общественную жизнь, поскольку каждый человек стремится достичь материальных и духовных высот. Вот почему всякое падение оставляет ощущение трагедии, как трагична осень, болезнь, смерть. Эта женщина, которой еще не было и тридцати, которая, когда я ее впервые увидел, была совсем молодой, красивой, естественной, благородной, сильной, привлекательной, хорошо воспитанной, опустилась у меня на глазах, причем так быстро и до такого уровня. И все это произошло за какие-то два года!

Я был готов взвалить всю вину за это на себя, только бы снять вину с нее, что было бы для меня большим облегчением. Но нет, я не мог превратиться в козла отпущения! Ведь не кто иной, как я внушал ей благоговейное отношение к красоте и ко всему возвышенному, и по мере того, как она все больше перенимала пошлые манеры комедианток, мое поведение становилось все более изысканным, я все больше приобретал светский лоск, копируя жесты и язык, принятые в высшем обществе, и принуждал себя к той сдержанности, которая позволяет скрывать эмоции и является основной чертой воспитанных людей. В любовных отношениях я также сохранял внешнюю сдержанность, никогда не оскорблял чувство стыдливости, преклонялся перед красотой, считался с приличиями – иными словами, делал все, чтобы забылись животные импульсы отношений, которые для меня больше связаны с душой, нежели с телом.

Я могу в какой-то момент быть чересчур горячим, быть может, даже грубым, но никогда не буду вульгарным, могу убить, но не оскорбить, могу назвать вещи своими именами, но никогда не разрешу себе пошлого намека, я сам придумываю свои шутки, которые рождаются вдруг, по воле случая, но никогда не цитирую оперетту или юмористические журналы.

В жизни я люблю чистоту, ясность и красоту, я никогда не пойду на званый обед, если у меня нет свежей рубашки. Никогда не позволю себе показаться перед любовницей полуодетым и в домашних туфлях, я могу ей подать жалкий бутерброд и стакан пива, но обязательно на белоснежной скатерти.

Значит, не мой пример заставил ее опуститься. Мария меня больше не любит, вот почему она не стремится мне нравиться. Теперь она принадлежит публике, она красится и одевается для публики, она стала публичной женщиной, которая в конце концов докатилась до того, что представила мне счет за столько-то и столько-то встреч…

Все последующие дни я не вылезал из библиотеки. Я ходил в трауре по моей любви, по моей великолепной, безумной, божественной любви! Я похоронил все, и поле боя, где велись эти любовные сражения, было безмолвным. Двое убитых и сколько-то там раненых, чтобы удовлетворить инстинкт воспроизводства у женщины, не стоящей даже пары стоптанных туфель. Если бы ее поступки имели своим оправданием тягу к деторождению, если бы ею двигало то неосознанное чувство, которое владеет теми девицами, что стремятся стать матерями и отдаются ради этого, то ее можно было бы еще понять. Но она ненавидела детей и считала, что беременность унижает женщину. Одним словом, это порочная натура, которая подменяла материнское чувство простым удовольствием. Такие, как она, обрекают свой род на вырождение, потому что она ощущала себя деградирующей особою, но скрывала все это за фразами о жизни для высших целей, ради человечества.

Я ее ненавидел и хотел забыть! Я прохаживался между шкафами с книгами, но этот проклятый кошмар продолжал меня преследовать. Я больше не желал ее близости, ибо она вызывала у меня отвращение, однако глубокая жалость и чуть ли не отцовская нежность заставляли меня чувствовать ответственность за ее будущее. Если я откажусь от нее, она плохо кончит, станет любовницей барона или вообще кинется во все тяжкие.

 

Итак, я не мог выйти из игры, но я оказался также не способен помочь ей снова стать на ноги, поэтому мне ничего не оставалось, как, стоя рядом, глядеть на ее гибель и погибать самому, поскольку у меня пропала всякая охота жить и работать. Во мне были убиты и инстинкт сохранения жизни, и надежда на что-либо, так что я уже ничего не хотел, стал нелюдим и не раз, дойдя до дверей ресторана, поворачивал назад, так и не поев, и возвращался домой, чтобы броситься ничком на диван и накрыться с головой одеялом. Я лежал, как смертельно раненный зверь, недвижимый, опустошенный, я не спал, но и не думал ни о чем, словно в ожидании болезни или конца.

И вот однажды, когда я все-таки оказался в ресторане, правда в задней комнате, где обычно прячутся от посторонних глаз влюбленные или плохо одетые посетители, боящиеся освещенного зала, я вдруг очнулся от оцепенения, услышав обращенный ко мне хорошо знакомый голос.

Подняв глаза, я увидел своего приятеля по богемному кружку, к которому я когда-то тоже принадлежал. Теперь этих людей разметало по всему свету, а передо мной стоял неудавшийся архитектор.

– Ты еще жив? – сказал он вместо приветствия и уселся напротив меня.

– Кое-как. А ты?

– Неплохо. Уезжаю в Париж. Там помер один старый кретин и отказал мне десять тысяч франков.

– Вот повезло!

– Но, к несчастью, мне придется проматывать это наследство одному.

– Ну, это еще не такое страшное несчастье, поскольку я лично обладаю редким даром транжирить любые шальные деньги.

– В самом деле? И у тебя найдется время поехать со мной?

– Наверняка!

– Значит, договорились?

– Договорились.

– Завтра, в шесть часов вечера, мы укатим в Париж!

– А потом?

– А потом пулю в лоб.

– Черт возьми, как ты украл у меня эту мысль?

– Да она написана на твоей физиономии, ты сидел здесь с видом самоубийцы.

– Ну и тип же ты! Ладно, я пошел складывать чемодан. Завтра едем в Париж!

Вечером, придя к Марии, я рассказал ей о своем счастье. Она обрадовалась за меня и поздравила, уверяя, что эта поездка меня развеет. Одним словом, она была очень довольна и окружила меня материнской заботой, что тронуло меня до глубины души. Мы провели вечер вдвоем, вспоминали прошлое, а о будущем говорили мало, потому что в него больше не верили, и расставались, как нам казалось, навсегда! Правда, об этом, по молчаливому уговору, речи не было, мы предоставили будущему решать наши судьбы.

И в самом деле, путешествие меня как-то омолодило, и снова, переживая воспоминания ушедших лет, ранней юности, я преисполнился дикой радостью от того, что забыл последние два несчастливых года, и ни на один миг у меня не возникало желания говорить о Марии. Драма ее развода образно представлялась мне теперь в виде кучи дерьма, на которое можно только плюнуть и бежать без оглядки, чтобы его не видеть. Иногда я тихонько посмеивался про себя, как заключенный, удравший из тюрьмы и твердо решивший, что уж во второй раз его поймать не удастся, и я испытывал все чувства, которые переживает обанкротившийся должник, сбежав в чужую страну.

В Париже в течение двух недель я бегал по театрам, музеям и библиотекам, и, поскольку не получил ни одного письма от Марии, решил, что она утешилась, и счел, что все к лучшему в этом лучшем из миров.

Но со временем я начал уставать от этой безумной беготни, от бесконечных новых и сильных впечатлений, все потеряло для меня интерес, я не выходил из своей комнаты, читал газеты, все больше вползая в какое-то необъяснимое болезненное состояние.

И вот тогда меня стало посещать виденье бледной молодой женщины, призрак матери-девственницы, и я утратил покой. Развязная комедиантка исчезла из моих воспоминаний, в них теперь жила баронесса, помолодевшая, похорошевшая, сменив свое грешное тело на то прославленное в веках, которому истово поклонялись пустынники земли обетованной.

Пока я предавался этим мучительным и прелестным грезам, пришло письмо от Марии, в котором она в душераздирающих выражениях сообщала мне, что беременна и что только брак может спасти ее честь.

Ни секунды не колеблясь, я сложил свои вещи и с первым же поездом отправился в Стокгольм, чтобы на ней жениться.

Ни на миг у меня не возникали сомнения насчет моего отцовства, и поскольку я грешил с ней в течение полутора лет, то принял последствия как счастье, как конец всяких неожиданностей, как некую реальность, которая накладывает на меня большую ответственность и не только фатальным образом определяет мою жизнь, но и является отправной точкой для чего-то нового, неизвестного. Впрочем, брак с юных лет казался мне чем-то очень привлекательным и представлял для меня единственно возможную форму сосуществования разнополых особей, так что жизнь вдвоем меня нисколько не пугала. Теперь же, когда Мария ожидала ребенка, моя любовь обрела новые крылья, стала благородней и как бы очистилась от грязи, неизбежной в отношениях любовников.

Когда я вернулся, Мария встретила меня сурово и ругала за то, что я ее сознательно обманывал. Вынужденный вступить в это неприятное объяснение, я кое-как растолковал ей, что страдаю сужением мочеточного канала, а это значительно уменьшает вероятность оплодотворения, но не исключает его. Ведь столько раз за прошедший год мы переживали по этому поводу минуты страха, правда, всякий раз ложного, так что нечего было удивляться тому, что случилось. Брак она ненавидела, и окружавшая ее дурная компания внушила ей, что замужняя женщина – это рабыня, бесплатно работающая на своего мужа. И так как я терпеть не могу рабства, я предложил ей современный брак, вполне отвечающий и моим вкусам.

Прежде всего, мы должны найти себе квартиру из трех комнат, где одна комната была бы для нее, другая – для меня и третья – общая. Потом мы решили, что у нас не будет никакого хозяйства и никакой живущей в доме прислуги. Обеды нам будут приносить из ресторана, а завтраки и ужины приготовит на кухне приходящая на несколько часов служанка. Мы легко сможем подсчитывать расходы и избежим главного повода для скандалов.

Чтобы меня не обвинили в том, что я проматываю состояние своей жены, которое, к слову сказать, существовало лишь в ее воображении, я предложил составить брачный контракт по тотальной системе. В северных странах почему-то считали приданое жены оскорблением для мужа, но в более цивилизованных странах оно, являясь вкладом жены в общее состояние семьи, дает ей иллюзию относительной материальной независимости. А вот немцы и датчане пошли еще дальше, введя обычай, по которому невеста обставляет свой будущий дом, чтобы у мужа сохранялось ощущение, что он живет у своей жены, а у нее было бы чувство, что она у себя дома и содержит мужа.

Мария, только недавно вступившая в права наследства, владела теперь обстановкой, не имеющей большой ценности в денежном выражении, но дорогой ей как память, к тому же все предметы были весьма старинными. Этой мебелью ее покойная мать в свое время обставляла шесть комнат. Так неужели нужно было приобретать новую, чтобы обставить всего три? Итак, Мария предложила использовать их старую мебель, на что я с удовольствием согласился.

Остался еще один пункт, самый важный: ожидаемый ребенок. К счастью, необходимость скрыть роды позволила нам и здесь прийти к единому мнению: мы отдадим новорожденного кормилице, у которой он и будет находиться, пока не наступит благоприятный момент его усыновить.

Свадьба была назначена на конец декабря, и за оставшиеся два месяца я должен был заработать достаточно для нашего безбедного существования.

С этой целью я снова берусь за перо, подталкиваемый еще и тем обстоятельством, что вскоре Мария будет вынуждена покинуть театр, и месяц спустя я передаю издателю том рассказов, который был весьма благосклонно принят.

Рейтинг@Mail.ru