Он закрывает глаза, не в силах сдержать нахлынувшие воспоминания: вот вилла «Четыре пика», вот большая цитрусовая роща вокруг виллы на холмах в Сан-Лоренцо, где он бегает с сестрами; вот они играют перед портиком, вот уроки танцев, он танцует с матерью, она так неуклюже двигается, что постоянно наступает ему на ноги, но очень рада, смеется, откинув голову назад; танцмейстер морщится, сестры Анджелина и Джузеппина, недовольные дуэтом, закатывают глаза. И еще: отец кладет руку ему на плечо и тихо говорит, объясняя, как лавировать среди акул в политике…
Внезапно перед ним возникает лицо в обрамлении белокурых локонов.
Иньяцио не мог ни с кем о ней говорить. Только Джузеппина знает. И не исключено, что Франсуа тоже что-то знает.
Нет, поправляет он себя. Еще один человек знал.
Мать. Она спросила однажды, действительно ли он хочет жениться на Джованне, и он ответил, что да, что не может поступить по-другому.
Ты не только знала, ты понимала всю мою боль, мама.
Рана, которая никогда не перестанет болеть. Отречение… слишком дорогая цена за то, чтобы отец считал его настоящим Флорио. Иньяцио молча согласился, он никогда не обсуждал это с родителями.
Сейчас он понимает, что с матерью его связывает еще одна нить: они оба отреклись от какой-то части себя ради дома Флорио, который должен не просто работать, он должен процветать. Мать пожертвовала любовью и чувством собственного достоинства ради того, чтобы Винченцо мог безраздельно отдаться делу. А он, Иньяцио, пошел дальше, отказавшись от любимой женщины ради того, чтобы деловые контакты Флорио завязались там, куда путь Винченцо был заказан: сначала в аристократических салонах Палермо, а затем и при дворе Савойского королевского дома. Ведь дворяне Сицилии, в жилах которых течет арабская, норманнская и французская кровь, убеждены, что они – потомки олимпийских богов, а значит, и Флорио должны стремиться на этот Олимп.
Так и вышло.
Но бывают дни, а особенно ночи, когда амбиции отступают.
И тогда Иньяцио погружается в воспоминания о Марселе и думает, что это был самый счастливый период в его жизни: он видит себя двадцатилетним, вспоминает запахи, звуки загородного дома, аромат роз, дамского мыла, чувствует рядом с собой обнаженное женское тело.
Настоящее проклятие – не сознавать счастья, пока оно с тобой, и оценить его тогда, когда от него остается лишь эхо.
Иньяцио смотрит на могилу матери: Джулия Ракеле Порталупи, в замужестве Флорио. Женщина, которая знала все, которая всегда была рядом, которая любила, ничего не требуя взамен, которая всегда держалась на полшага позади.
Он назвал дочь, родившуюся в июне 1870 года, ее именем. Джулия Флорио. Его крошке сейчас полтора года.
Иньяцио слышит шаги за спиной, оборачивается.
Джакери улыбается – в этой улыбке утешение, не облекаемое в слова.
Иньяцио ничем не выдает своих мыслей.
– Работа сделана хорошо, – тихо говорит он. – Но могли бы почистить ступени…
Он прикасается к надгробию Джулии, подносит пальцы к губам и передает поцелуй холодному камню, затем осеняет себя крестным знамением. Джакери тоже крестится.
Дамиани Альмейда, заложив руки за спину, ждет их снаружи. Все трое идут к выходу, садятся в экипаж.
Иньяцио первым нарушает тишину:
– Надеюсь, вы простите меня, что я попросил вас сюда приехать, но я лично хотел осмотреть часовню после похорон матери.
– Вы довольны результатом?
– Очень, дорогой инженер.
Иньяцио забрасывает ногу на ногу, пальцы сплетены на колене, смотрит в окно. В небе за серыми рваными облаками появляются голубые просветы.
– Хотел поговорить с вами вот о чем: я думаю возобновить одно дело отца.
– Какое именно, скажите на милость? – Джакери морщит лоб. – Ваш отец много экспериментировал, было трудно уследить за всеми его идеями.
– Ваша правда. Я имею в виду текстильную фабрику, которую он хотел открыть в Марсале, рядом с винодельней. Но руки так и не дошли… – Иньяцио внимательно смотрит на Джакери. – Я слышал, что адвокат Морвилло занимается переработкой хлопка на своей маленькой фабрике здесь, в Палермо, и ищет партнеров. Он умный человек, работал в Министерстве образования. Мне нравятся его свежие идеи по организации производства… Постарайтесь выяснить его намерения, аккуратно, как вы умеете.
Джакери кивает.
– Он хочет перерабатывать хлопок, но это безумие. Неаполитанская конкуренция слишком сильна.
– Конечно, это безумие: хлопок с Сицилии отправляется для прядения в Неаполь или даже на север, в область Венето, а затем возвращается сюда для продажи. Его себестоимость вырастает неимоверно, лучше уж покупать английские или американские ткани. Но если мы можем повернуть ситуацию в свою пользу, отчего бы этим не заняться?
– Хорошо. Я все выясню.
Дамиани Альмейда смотрит на Иньяцио и молчит. Он восхищается этим человеком и опасается его. Иньяцио ничем не уступает отцу: как говорится, яблоко от яблони недалеко падает. В нем чувствуется внутренняя сила и отчаянная решимость, скрытая хорошими манерами. Но Дамиани Альмейда знает: иногда любезность опаснее, чем грубость.
– Овощи, тушенные со сливочным маслом и слегка перченые, да, и кролик по-провански, – диктует Джованна. Донна Чичча старательно пишет, высунув кончик языка. – Из вина… подойдет «Аликанте», – заключает Джованна. Она хочет встретить Иньяцио в домашней уютной обстановке, где все заранее продумано до мелочей.
Донна Чичча складывает листок, велит горничной отнести его на кухню, потом переводит взгляд на Джованну и удовлетворенно кивает, оценивая ее черное платье с лиловыми вставками. Прошло всего три месяца со дня смерти Джулии, и траур еще продолжался в доме Флорио.
– Душенька моя, загляденье!
На лице Джованны появляется робкая улыбка. Она знает, что это неправда, что она далеко не красавица, но эта невинная ложь ей приятна. Донна Чиччиа обнимает ее за плечи.
– И не подумать, что раньше вы всего-то боялись. А какой стали отличной хозяйкой, и ви́на-то подбирать умеете!
– Ма… ма-ма…
Это малышка Джулия. Кормилица протягивает ребенка Джованне, и та улыбается, целует розовые щечки. Малышка хватает ее палец, тянет в рот.
– Моя красавица, сердечко мое, – щебечет Джованна, щекоча носом носик малышки, а та пытается ухватить маму за прядь волос. – Жизнь моя, любовь моя!
Донна Чичча смотрит на них, и на сердце у нее становится легче. Она так молила Господа – и не только Его – о том, чтобы ее крошка обрела душевный покой. Да, Джованна – ее крошка, не госпожа, потому что донна Чичча стала ей вместо матери, растила ее, всегда была рядом. Как она изменилась после замужества, размышляет донна Чичча, складывая сорочку, брошенную в изножье кровати. Ее крошка всегда была такой раздражительной, неуверенной в себе, ела так мало, будто хотела истаять, исчезнуть. Будто отказывала самой себе в существовании. А теперь она прекрасная мать и жена. Она даже немного поправилась, стала женственней. Ее крошка обрела покой или попросту смирилась? Донна Чичча не знает. Конечно, отношения у них с Иньяцио ни в какое сравнение не идут с отношениями другой пары, которую донна Чиччиа знает давно – имеются в виду родители Джованны, – у тех все ограничивалось взаимным безразличием. Разница между спокойствием Иньяцио и нервозностью Джованны казалась непреодолимой. Донна Чичча это сразу поняла, но надеялась, что все у них сгладится. Поэтому она молча наблюдала, выслушивала Джованну, утешала ее, вытирала ей слезы, как мать.
Джованна еще раз целует Джулию и передает ее няне.
– Скажите Винченцино и Иньяцидду, чтобы садились заниматься, сейчас придет учитель музыки. Я зайду к ним чуть позже.
Няня выходит из комнаты. Отвернувшись, донна Чичча начинает складывать лифы и хмурится. Мальчишки дома Флорио резвятся, как и все дети, но если Винченцино выслушивает замечания и всегда извиняется, то Иньяцидду не реагирует даже на шлепки.
– Ишь, сорванец… – вырывается у нее шепотом.
– Что вы сказали? – переспрашивает Джованна.
– Думала о господине Иньяцидду. Вот уж непоседа!
– Муж говорит, он еще мал…
– Воспитывать надо, пока поперек лавки лежит… – качает головой донна Чичча.
– Вырастет – остепенится, вот увидите, – отвечает Джованна, открывая шкатулку с драгоценностями, чтобы выбрать серьги. Кое-что – топазы, жемчуг, изумруды – досталось ей от Джулии. Почти всё унаследовали дочери, но Джованна не в обиде: эти украшения не слишком ей по душе, она находит их старомодными, а оправу слишком тяжелой. И они совершенно не годятся для траура. В итоге она выбирает длинные жемчужные серьги с ониксом.
– Интересно, что бы сказала на это моя свекровь? Кажется, Джузеппина и Анджелина в детстве были куда беспокойнее Иньяцио. – Джованна вздыхает. – В последнее время с ней было нелегко говорить… Вечно стояла у окна, смотрела на улицу, словно ждала кого-то…
– Это он ее звал, – донна Чичча испуганно крестится. – Как-то накануне… она попросила меня оставить свет, сказала, муж придет. Я-то, грешным делом, подумала, что у бедняжки ум за разум зашел… Но когда Господь ее забрал, тут-то я и смекнула.
Джованна крепко сжимает губы. Ей не хочется продолжать эту тему.
Она садится за журнальный столик, разбирает почту. Приглашения на ужин, на торжественный прием, присланные из вежливости – все знают, что Флорио по-прежнему в трауре, – но много и соболезнований. Надо же, все еще приходят, думает Джованна, вскрывая конверты, а донна Чичча тем временем достает корзину с вышивкой, которую они заканчивают.
Деловой партнер Винченцо, который только сейчас узнал новость; двоюродный брат, живущий в Калабрии, чье имя она вспоминает с трудом; поставщик, который рассыпается в извинениях за задержку, был очень болен и не…
А потом…
Из Франции, конверт из плотной бумаги, адресованный Иньяцио. Интересно, как он здесь оказался? – удивляется Джованна, вертя конверт в руках. Красивый, аккуратный почерк, не то что на других посланиях. Она откладывает было конверт в сторону, но тут же снова берет его в руки. Несколько секунд колеблется. Потом вынимает из волос шпильку и использует ее вместо ножа для бумаги. Иньяцио не будет возражать, если…
Вот и мать тебя покинула: знаю, как ты был привязан к ней, и представляю, как тебе сейчас тяжело. Мое сердце плачет вместе с тобой.
Твоя боль – это моя боль, помни об этом.
К.
У Джованны перехватывает дыхание.
Ни один партнер, ни один родственник, ни один друг так не напишет. Ни один мужчина, поправляет она себя. Не в таком тоне. Не таким аккуратным почерком. Не на такой дорогой бумаге.
Твоя боль – это моя боль, помни об этом.
Только женщина могла написать это.
И только мужчине, с которым она была близка.
Мужчине, которого она любит.
Джованна встряхивает головой. Фразы, взгляды, жесты. Молчание.
Воспоминания теснятся в голове. Слова внезапно приобретают иной смысл.
Нет.
Она вскидывает голову и вздрагивает, увидев в зеркале свое отражение. Ее глаза – огромные, пустые, темные, как будто в них опрокинута ночь.
Донна Чичча все еще возится с нитками. Она ничего не заметила.
Джованна переводит взгляд на конверт. Она хочет, имеет право знать.
Почтовый штемпель плохо читается. Джованна поворачивается к окну. Марсель. Значит, письмо из Марселя. Возможно, Джузеппина и Франсуа знают эту женщину. Ей приходит в голову написать Джузеппине, с тем чтобы спросить у нее, но она гонит от себя эту мысль.
Спросить о чем?
Не выставляй себя на посмешище, – суровый внутренний голос смутно напоминает ей голос матери.
Джованна разглядывает конверт, нюхает его. Вроде бы от него исходит слабый аромат цветов. Возможно, гвоздики. Или это ей только кажется. Она не знает.
Руки немеют, желудок сжимается, как будто живет собственной жизнью, и на нее разом обрушивается прежнее смятение. Прочь еда, прочь эмоции.
Она закрывает глаза и ждет, что тошнота отступит.
Страхи, безымянные страхи вновь оживают и с новой силой атакуют ее.
Конверт падает на колени – пятно цвета слоновой кости на черной юбке. Кажется, оно источает погибель.
Мое сердце плачет вместе с тобой.
– Идите к детям, донна Чичча, – говорит Джованна твердым голосом. – Мне нужно ответить на письма. Я приду позже.
Она встает, держа в руках конверт, и, сама того не замечая, сминает его.
Не дожидаясь ответа донны Чиччи, Джованна идет в спальню Иньяцио. Судорожно вертит головой, кровь стучит у нее в ушах. Ей вспоминается другое утро, другой траур. Резким жестом она распахивает шкаф.
Привлеченный шумом, на пороге появляется Нанни, камердинер.
– Кто это? – робко спрашивает он, потрясенный тем, что хозяйка роется в одежде мужа.
Она поворачивается и ледяным голосом шипит:
– Пшел прочь!
Камердинер отступает за дверь.
В Джованну словно вселился бес: она шарит между рубашками, кидает на пол домашние халаты, ощупывает карманы брюк.
Внезапно она замирает, почувствовав головокружение. Трет виски.
Нет, так нельзя. Такое поведение ее недостойно. Но что же делать, как сдержаться, если человек, который научил тебя любить, ради которого ты изменилась, приняла себя такой, как есть… этот человек носит в своем сердце другую?
Она закрывает глаза: надо остыть. Нет, жизнь ее мужа проходит не здесь. В этой комнате он лишь переодевается и спит. Все свое время он проводит в кабинете. Там у него хранится все важное.
И тогда Джованна бежит, со всех ног, как никогда в жизни не бегала. Бежит вниз по лестнице, в кабинет. Привлеченные шумом, из дверей детской выглядывают Винченцино и Иньяцидду и удивленно смотрят Джованне вслед: им невдомек, почему мать в таком отчаянии. Винченцино кашляет, вопросительно смотрит на Иньяцидду, но тот лишь пожимает плечами.
Джованна распахивает дверь кабинета. Здесь она впервые: это место деловых встреч, сухих слов, бумаг и сигарного дыма. Замерев на мгновение, она видит, как из полумрака проступают контуры массивной мебели: книжный шкаф позади письменного стола, настольная лампа в восточном стиле. Она подходит к столу и со злостью открывает ящики один за другим: перья, карандаши, какие-то журналы, испещренные цифрами. Листает – ничего интересного. Но в последнем ящике есть тайник.
В нем то, что она ищет. Шкатулка из палисандра и черного дерева с железной ручкой. На виа Матерассаи она лежала у Иньяцио в шкафу. Как-то Джованна спросила, что в ней, и он ответил кратко: «Воспоминания».
Руки у нее дрожат. Шкатулка гладкая, тяжелая, теплая на ощупь. Джованна ставит ее на стол: луч солнца высвечивает текстуру дерева.
Открывает.
Чувствует запах, похожий на тот, который, как ей показалось, исходил от конверта с соболезнованиями. Под потрепанным экземпляром «Принцессы Клевской» мадам де Лафайетт лежит стопка конвертов. Джованна вываливает их на кожаный бювар и со смесью любопытства и отвращения начинает перебирать. Бумага дорогая, плотная, а почерк тот же, женский. Одни даже не открыты, другие изрядно потрепаны. На всех стоит штемпель Марселя. Там же лежит выцветшая от времени голубая атласная лента.
На дне шкатулки – карточка с соболезнованиями, похожая на ту, что Джованна совсем недавно держала в руках. Она смотрит на дату, читает: по поводу смерти тестя.
Ярость вновь ослепляет ее.
– Кто эта женщина? – кричит в исступлении Джованна, хватает один из конвертов, пытается его открыть.
– Что ты здесь делаешь?
Голос Иньяцио как ушат холодной воды.
Джованна поднимает голову – на пороге стоит муж. Конверт чуть не падает из ее рук.
Иньяцио переводит взгляд с лица жены на открытую шкатулку, на бумаги, разбросанные на столе.
– Я спросил тебя, что ты здесь делаешь? – повторяет он, побледнев, хриплым, почти металлическим голосом.
Он закрывает дверь, бросает плащ на стул и подходит к столу. Медленно протягивает руку, берет скомканный конверт. Разглаживает его бережно, даже любовно. Но его лицо холодно, неподвижно.
Джованна теряет над собой контроль.
– Это… что? – шипит она, размахивая конвертом, который держит в руках.
– Дай сюда, – тихо говорит Иньяцио, его глаза прикованы к столу, на котором разбросаны конверты.
В этом шепоте – приказ. Джованна отрицательно качает головой, прижимая конверт к груди. Ее бледное лицо покрыто красными пятнами.
– Что это? – теперь тихо и с горечью повторяет она.
– То, что тебя не касается.
– Письма от женщины. Кто она?
Иньяцио поднимает на нее глаза, и сердце Джованны замирает.
Иньяцио – ее Иньяцио – всегда умел владеть собой. На все возражения он лишь пожимал плечами или отстраненно улыбался. Этот мужчина с землистым лицом, сжатыми зубами и гневно пылающим взглядом – не ее муж. Это чужак, объятый холодной неудержимой яростью.
Мысли Джованны мечутся, злые, испуганные, противоречивые. Какая же я дура! Зачем мне это? Затем, что я – жена? Разве он мне что-то должен? Нужно было порвать этот конверт и забыть. Нет, тогда пришлось бы лгать ему. Но все осталось бы по-прежнему! А теперь что мне делать, чтобы успокоить его? Но ведь он – мой муж. Я имею право знать, я столько лет жертвовала собой ради него! А если он выберет другую? Нет, это невозможно, ведь у нас Винченцино и Иньяцидду…
Она трясет головой: пусть замолчат эти голоса, разрывающие ее на части.
– Почему? – спрашивает она, тяжело вздохнув. Кладет конверт на стол, делает шаг к мужу. Это единственный вопрос, который она сейчас может – и хочет – задать:
– Почему ты никогда не рассказывал мне о той, другой? – В голосе ее слезы. – Неужели ты никогда не любил меня по-настоящему? Неужели ты думал только о ней, об этой француженке?
– С тех пор как я женился на тебе, никакой другой у меня нет.
Его голос снова обрел твердость, и выражение лица снова стало спокойным и отстраненным. Лишь небольшая гримаса кривит его губы, когда он складывает конверты в шкатулку. Но от Джованны не может ускользнуть, с какой нежностью он берет голубую ленту, кладет сверху книгу.
– Она лучше, чем я, да?
– Все в прошлом. Ты ни при чем, – отвечает Иньяцио, не глядя на нее. Он достает из кармана брюк связку ключей. Одним из них – маленьким, темным – запирает шкатулку. Крепко прижав ее к себе, идет к дверям.
– Это тебя не касается. Никогда больше не заходи в мой кабинет. Никогда.
Соль и песок под ногами. Ветер горячий, порывистый, свет яркий настолько, что заставляет щуриться. К запаху моря примешивается острый запах душицы. Иньяцио наклоняется, набирает горсть песка и ракушечника, пропускает через пальцы. Вообще-то это раскрошившийся туф – светлый камень, горная порода, заточившая в себе останки морских раковин и моллюсков, это настоящее сердце Фавиньяны. Сердце его острова.
Да, моего острова, говорит он себе с улыбкой, направляясь к краю утеса в бухте Буэ-Марино, откуда открывается великолепный вид на сушу и море. Внизу рабочие вырезают из туфа блоки, которые затем перетащат к берегу и погрузят на корабли, идущие в Трапани. Тонкая пыль поднимается в воздух и тут же оседает, прибиваемая ветром; карьеры туфа глубокие, более десяти метров. Добыча туфа наряду с рыболовством с незапамятных времен была основным занятием жителей острова, это верный источник дохода, ведь туф используется для строительства домов.
Да, это его остров: несколько месяцев назад он купил Эгадские острова у маркизов Рускони – братьев Джузеппе Карло и Франческо, и их матери, маркизы Терезы Паллавичини. Фавиньяна, Мареттимо, Леванцо и Формика. Последний остров как раз на полпути между Леванцо и Трапани. Иньяцио всем объяснил, что эта покупка на сумму два миллиона семьсот тысяч лир[2] даст хороший импульс производству тунца и что в качестве рабочей силы он будет использовать заключенных форта Санта-Катерина, к тому же на островах добывают туф, который можно выгодно перепродать. В общем, он тщательно изучил острова, оценил их реальный экономический потенциал и решился на покупку. Кроме того, он воспользовался тем, что острова были убыточными, и смог снизить цену.
Однако перед самим собой ему не нужно оправдываться.
Как его дядя, чье имя он носит, семьдесят лет назад с первого взгляда влюбился в Аренеллу, так Иньяцио сразу полюбил Фавиньяну: этот остров для него дороже, чем семейное дело, чем общественный статус, чем многое другое в жизни. Здесь все проблемы – трудности с добычей серы, рост таможенных пошлин – отступают далеко, да и семья тоже. Глаза Джованны, такие грустные и серьезные, становятся блеклым воспоминанием.
Здесь он хочет построить дом – по примеру отца, который построил дом в Аренелле. Но еще не время: тоннарой пока владеет Винченцо Драго, арендатор-посредник, или габеллотто на местном наречии. Иньяцио придется подождать, и только через три года, в 1877-м, он станет полноправным хозяином и завода, и острова.
Море внизу ревет и грохочет. Теплый порывистый ветер, капризный зефир, скоро переменится, это чувствуется, и тогда море успокоится. Обретет покой, как и он, Иньяцио, когда впервые ступил на этот остров.
Иньяцио прикрывает глаза, солнечный свет просачивается сквозь веки.
Он помнит, как впервые приехал сюда: ему четырнадцать лет, и отец, который в то время управлял тоннарой, взял его с собой. В воздухе стоял запах гниющего тунца, солнце играло на стенах домов, а Винченцо закатал рукава рубашки, сел на большой камень и разговорился с рыбаками, обсуждая на местном диалекте, где лучше ставить сети и в каком направлении дует ветер во время забоя тунца, маттанцы. Иньяцио не такой, как отец, – он приветлив, но держит дистанцию. Рыбаки Фавиньяны, однако, чувствуют в нем скрытую силу: это не высокомерие и не пренебрежение к ним, но спокойная внутренняя уверенность человека. Они почувствовали ее в то утро, когда Иньяцио без предупреждения появился в тоннаре. Маттанца закончилась несколько недель назад, настало лето, и, пока шло консервирование тунца, рыбаки занимались лодками и сетями.
Иньяцио долго беседовал с ними; не прерывал, даже когда речи их становились путаными, а диалект – трудным для понимания. Главное, он смотрел им в глаза, понимая их проблемы, ощущая их страх перед будущим, замечая сгустившиеся тучи неизвестности: с одной стороны, конкуренция с испанскими промысловиками, с другой – налоги, которые требуют «пьемонтцы». Он ничего не обещал, но его присутствие всех успокоило.
– Вы всем довольны?
От размышлений его отвлекает голос Гаэтано Карузо, одного из самых преданных работников, сына управляющего Иньяцио, который работал еще с его отцом. С Карузо тоже был долгий разговор, главным образом о планах Иньяцио модернизировать завод на Фавиньяне, заключить новые контракты.
– Да, очень. Хорошие люди здесь работают, благочестивые, – отвечает он, потирая ладони. На коже – тонкий слой каменной пыли.
– Вы знаете, чем их взять. Вы внушаете им уверенность, уважаете их, и они это чувствуют. Не просто командуете, как другие.
Карузо подходит ближе. У него худое лицо с угловатыми чертами и бородка, которую он имеет привычку теребить. Но сейчас он, поеживаясь, запахнул полы пиджака и скрестил на груди руки, а Иньяцио смотрит на море, подставив ветру лицо.
– Давным-давно, когда я был еще маленьким, мой учитель заставил меня перевести отрывок из Тита Ливия с притчей о Менении Агриппе. Знаете?
– Нет, дон Иньяцио, – отвечает Карузо.
– Вам, должно быть, известно, что в то время плебеи хотели получить равные с патрициями права, поэтому в знак протеста они покинули Рим. А Менений Агриппа вернул их обратно, рассказав им притчу о том, что произошло, когда руки вдруг перестали работать, завидуя желудку, который бездействует в ожидании пищи. Все тело слабело, поэтому конечностям пришлось примириться с желудком. – Губы Иньяцио чуть дрогнули, изобразив улыбку. – Наши работники должны чувствовать, что они важны. Еще мой отец об этом говорил. Заработная плата – не единственное их стремление. Прежде всего я должен показать, что для меня важен каждый из них, а для этого надо посмотреть им в лицо, каждому.
– Не всегда это легко, – соглашается Карузо.
– Да, верно. Здесь живут рыбаки, простой народ, они знают цену труда… Городские рабочие более требовательны, ищут повода не работать или работать меньше, требуют и требуют… еще и недовольны тем, что им дают. Вечная борьба. – Иньяцио мрачнеет, вспоминая рабочих литейного завода «Оретеа» и ткацкой фабрики, которую он открыл вместе с адвокатом Морвилло и которая, увы, приносит мало прибыли.
Он поворачивается спиной к морю. Экипаж ждет его неподалеку.
Карузо смотрит, как Иньяцио садится в повозку, которая тоже покрылась тонким слоем каменной пыли, как и всё здесь на острове, и, желая сделать ему приятное, говорит:
– Местные считают вас графом, знаете? И я не удивлюсь, если король…
– Я – фабрикант, синьор Карузо, – перебивает его Иньяцио. – Мой титул – это мой капитал. Только благодаря ему я приобрел почет и уважение.
Экипаж увозит Иньяцио от бухты Буэ-Марино, а его душа поет в унисон с ветром. Нет, ему не нужен титул князя, графа или маркиза Эгадских островов. Он счастлив тем, что владеет ими.