bannerbannerbanner
Дилеммы XXI века

Станислав Лем
Дилеммы XXI века

Полная версия

О Големе XIV, или Горчица после обеда

ГОЛЕМ [1] не всё говорил так, как считал, из тактических соображений: неловко обращаться к горбатому со стороны его горба. Горбатый, согласно ГОЛЕМу, это наш вид, и это опять является очень поздним следствием эволюционного оппортунизма.

Однако, согласно ГОЛЕМу (у меня есть множество проектов его дальнейших лекций [2]), человек не только влюбился в себя любовью трагической, но полюбил в себе свои Тайны. Эти тайны, переложенные на язык стохастического управления, того, который регулирует эволюционный процесс, – это различные ненужные зигзаги, рецидивы, половинчатые выходы из ловушки, тривиальные поступки, деятельность в соответствии с тем, «что уже созрело» с точки зрения свойственной эволюционному движению инерции. Означает это просто то, что никакого реального превосходства, никакой оптимизации в пределах того, что МОЖЕТ быть оптимизировано, адаптационно выживаемо, эволюция не реализует. Не может этого делать. Слишком эффективный паразит убивает всех хозяев, сам погибая с ними. Слишком эффективный хищник пожирает все жертвы и погибает от голода. Слишком эффективные жертвы вырываются, и хищник опять погибает от голода. Эволюционное движение стало тогда движением к состояниям равновесия (гомеостаза) в биотопах. В общей экологической нише было позволено только такое МИНИМАЛЬНОЕ преимущество данного вида над другими, которое удерживает при жизни возможно большую часть биотопа. Вид не может фактически царствовать в своём биотопе, ибо царствуя, уничтожит и его, и себя.

Первые два миллиарда лет эволюции была стагнация, вызванная тем, как я думаю, что эволюция тогда ещё не обломала самой себе рога. Виды получали слишком много преимущества над остальными – эволюция тогда вела АЗАРТНУЮ игру. Это была разновидность покера: в результате видовая эффективность оказывалась неэффективностью для всей биосферы (всё это происходило ещё на уровне микроорганизмов, или, по крайней мере, организмов беспозвоночных). Потом она научилась умеренности. Эта учёба кристаллизовалась в самом методе наследственности. Это некий бридж, в котором партнёров не уничтожают, противников не приканчивают. Эффективность нарастает у видов понемногу, очень ОСТОРОЖНЫМИ перетасовками генотипных комплектов. Структура генотипов ОЧЕНЬ КОНСЕРВАТИВНА. Неспешность процесса является единственным возможным заменителем предусмотрительного надзора над целостью, так как этого надзора быть не могло. Благодаря этому виды могут погибать, но не может остановиться, как самоуничтоженная, эволюция. ГОЛЕМ об этом говорил более или менее осторожно. Человек – это разум, а разум – это адаптация, которая опять является покером. Рискованная и нестабильная адаптация, позволяющая (мы уже видим это) убить всю биосферу.

Человек уже вышел за правила эволюционной игры, и потому по ГОЛЕМу логически необходимым следующим шагом будет взятие эволюции в свои руки. Угроза актуальными экспериментами (кишечной бактерии и т. д.) не кажется мне слишком большой. Какая-то глобальная болезнь или тому подобное – это был бы несчастный случай, результат неожиданного рикошета этих страшно примитивных манипуляций с бактериальным генотипом. Фактически угроза прячется, естественно, дальше. Потому что возможно получение знания, необходимого для фактического переконструирования генотипов в достаточно большом диапазоне, БЕЗ одновременного получения знания о том, как фактически пе ределанные генотипы, а скорее их фенотипы, или спроектированные организмы, будут себя вести. Так, если действительно можно будет получить физиологические параметры Homo artificialis, но нельзя будет наверняка определить, какую культуру, а, точнее, какое созвездие культур и их взаимодействие этот гомункулус сформирует. Отличная физиология, усовершенствованная в биотехнологических категориях, в наименьшей степени является гарантом какой-либо «счастливости», успешности в культурно-творческом диапазоне. Культура же является жизненной средой – является питанием Homo, как агаровый суп является питанием бактерий. Посредством сконструированного Homo artificialis его культура не определяется, не предсказывается, не распознаётся предел её возможностей. Это, вне всякого сомнения, невозможно. Тем не менее, искушение действовать будет огромно. И в этом всё дело, в этом вся опасность. Может где-то через 120–150–200 лет это будет уже реально. Сегодня это всё ещё только сказки [3].

От составителя VI
Примечания к статье «О Големе XIV…»

1. ГОЛЕМ или Голем XIV – главный герой научно-фантастической повести (или точнее научно-фантастического эссе) «Голем XIV». (ГОЛЕМ = GOLEM – General Operator, Longrange, Ethically Stabilized, Multimodeling – генеральный управитель, дальномыслящий, этически стабилизированный, мультимоделирующий, но некоторые считают, что GOLEM – Government’s Lamentable Expenditure of Money – прискорбная трата денег правительством). Следует отметить, что «Голем XIV» занимает особое место – в определённой степени венчает научное творчество Станислава Лема, представляя основные научные гипотезы писателя-философа в художественном оформлении в виде лекций суперкомпьютера Голема XIV, что значит самого Лема. Лем признавался, что усилия, которые он вложил в написание этой книги, не сравнятся с усилиями по написанию никакой другой. О серьёзном отношении автора к своим гипотезам, высказанным «устами» Голема XIV, свидетельствуют слова Лема о том, что если бы ему представилась возможность задать вопросы некоему Всезнающему существу, то он согласен был бы сократить все свои вопросы до одного-единственного: что имеет смысл, а что является бессмыслицей в речах выдуманного им Колосса искусственного интеллекта Голема XIV.

2. Станислав Лем опубликовал две лекции Голема XIV – «О человеке трояко» (в 1973 году) и «О себе» (в 1981 году). Ещё в качестве лекции Голема XIV могла быть написанная в то же время лекция вымышленного Лемом нобелевского лауреата Альфреда Теста «Новая космогония» (опубликована в 1971 году), о которой говорится выше во включённой в настоящий сборник статье «История одной идеи». Была написана специальная лекция Голема XIV о математике, но, к сожалению, опубликовать её Лем не решился и, скорее всего, уничтожил – в архиве писателя эта лекция не найдена.

На русском языке «Голем XIV» в полном объёме впервые был опубликован в сборнике «Библиотека XXI века» (М.: АСТ, 2002, с. 301–438, серия «Philosophy») и многократно позже переиздавался в разных изданиях.

3. Настоящий текст представляет собой фрагмент черновика письма американскому переводчику Майклу Канделю от 01.03.1977, перевод с рукописи.

Часть 4
«Сумма технологии» двадцать лет спустя

Послесловие к «Диалогам»

Некоторые самые категоричные мои критики утверждают, что литература не имеет для меня самостоятельной ценности, а служит в большей мере для распространения внехудожественного содержимого, которое я растягиваю между сегодняшним невероятным состоянием науки и катастрофическим состоянием мира, или же совсем разрываю это содержимое на части. Думаю, что это верно, и я бы это даже ещё усилил и сказал бы, что я стал философом в то время, когда в королевстве философии уже невозможно строить большие системы, потому что это королевство распалось из-за вторжений науки, так что философ в результате не может быть независимым создателем картины мира. Поэтому он должен или соглашаться на сосуществование с наукой, причём разделённое на бесчисленные дисциплины знание не может более быть понятым одним человеком и ни один человек не может стать универсальным специалистом, хотя наука философия является-таки философией в профессональных отношениях и в отношениях с учениками. Или, напротив, ему остаётся отступление в изоляцию, как уже произошло с феноменологией или языковой философией. Но ни подчинённость, ни отступление не приносят ему славы, какая выпала на долю Канта или Спинозы. Так что когда я искал концепцию и область, в которой мог бы работать и для которой мой интеллект годился бы лучше всего, я обосновался в лавочке, называемой научная фантастика, потому что я буквально воспринял её фальшивое и вводящее в заблуждение название. Научная фантастика означала для меня научную строгость и в то же время ещё и привилегию творческой свободы, которую предоставляет искусство. То есть, несмотря ни на что, всё-таки означала философию, пусть и скрытую переводом в литературу.

По масштабам средиземноморской культуры речь при этом идёт несомненно о литературе, низведённой до инструмента или маски, за которой скрывается что-то, что больше не является литературой, потому что неповторимое содержимое личноcти, игра чувств и воплощение характеров должны быть подчинены обсуждению познания. Это как раз мой случай, и я это не отрицаю. И всё же я готов вести контрнаступление. Неверно, что наша литература превосходно развивается, что двадцатое столетие является достойным продолжением девятнадцатого – эпохи таких сильных писателей, как Бальзак или Достоевский. Это неверно, потому что литература (как и философия) стала специализированной и вследствие этого сузилась так же, как и отдельные области науки. Специализация действует таким образом, что она одновременно углубляет и сужает поле зрения. Говорят, специалист знает, пожалуй, всё ни о чём. Потому что чем больше углубляется познание специалиста, тем сильнее он себя изолирует от специалистов соседних научных областей. Так случилось и с литературой. Она умалчивает о всё растущем числе животрепещущих проблем, из-за которых наш мир может физически или духовно погибнуть; духовно, если оторвётся от корней средиземноморской культуры и забудет её (показательно в этом отношении, что прославленный кульминационный пункт этой культуры – эпоха Просвещения – сегодня уже осыпается обвинениями). Литература хранит молчание об этих опасностях, потому что она с ними не справляется, потому что они не подходят под шаблон рассказа об отдельных судьбах, и поэтому не случайно возник новый (nouveau) роман, который должен рассказать всё ни о чем. Оценка ценностей, которая проявилась вслед за этим актом дезертирства, – также симптом состояния литературы. Там, где она не так радикально отстраняется, «высокая литература» регистрирует сознание, как бы сжатое до размеров муравья по сравнению с миром; напротив, не изменили литературе причитания и сомнения, пишущиеся как свидетельство социального разочарования и обвинения в надежде, что придёт будущее, которое будет склоняться над такими страницами со справедливым гневом и состраданием. А что касается литературы массовой культуры, то она является предметом, которым затыкаются дырки в свободном времени, суррогатом неисполнимых желаний, осуществление которых в соответствии со вкусом читателя происходит или в кровати, или в космосе. (Впрочем, в последнее время соответствующие кровати были перенесены в космос.) Людей в современной литературе хватает; что только в ней не встречается, так это судьба мира, так как движение мира происходит и решается всегда где-то над головами героев, а именно там, куда литература не доходит.

 

Когда я начал писать 30 лет назад, я не имел об этом ни малейшего понятия. В частности, я не осознавал, что пришёл не для того, чтобы развлекать, но чтобы учить. С любой разумной точки зрения эти слова должны звучать ужасно самоуверенно. Как самонадеянная, полностью безрассудная узурпация. «Я пришёл, чтобы учить» – это звучит как слова из Евангелия. Чему может научить нас литература? Тысячами противоречивых способов нас постоянно поучают тому, что мы должны делать, чтобы защитить мир от катастрофы, даже газеты не говорят уже ни о чём другом, но что может в этом интересовать литературу? В условиях хаотичного хора дипломированных, назначенных и самоназначенных экспертов абсолютно разумно молчать – особенно там, где все эти знатоки так мало могут.

Как я осмелился противоречить этому? Моё единственное оправдание в том, что я учил не зная, что учу.

Возможно, что ношение шутовского колпака с буквами «SF», который я сам на себя надел, не зная, в какое плохое общество он меня приводит, стало мне однажды невыносимым. Я добился популярности как писатель-фантаст, и меня ценили из-за тех вещей, которые интересовали меня в моих книгах меньше всего. Но также возможно, что это было не совсем так, как я это здесь изображаю. Представить себе расположение духа, которое осталось позади на четверть столетия, нелегко. Во всяком случае в 1954–1955 годах я написал «Диалоги», которые поражённый издатель опубликовал тиражом всего лишь в 3000 экземпляров, но даже они едва разошлись. Критический отклик совсем не появился. По всей видимости «Диалоги» являлись общедоступным изображением кибернетики, какой она была 25 лет назад, и, следовательно, должны были бы изжить себя, потому что ничто так быстро не устаревает, как дилетантское популяризаторство научных новинок. Но всё же для научно-популярной работы книга является в высшей степени своеобразной, так как она начинается беседой героев епископа Беркли о «возрождении из атомов» и заканчивается обзором XX столетия как времени социальных экспериментов.

Если было что-то, что не в самой малой степени влияло на мои писательские решения, так это прежде всего реакция публики и критики. Я писал о том, что меня воодушевляло, и пал под тяжестью проблем, как умирают от болезней. Вследствие этого мне стало постепенно понятно, что я не такой, как другие люди, возможно, даже с нечеловеческими чертами, потому что меня не интересуют вещи, какими заняты другие. Зато совсем особенным способом ход моей личной жизни определило то, что в математической форме взрывает звёзды и о чем спорили Эйнштейн и Бор. Моей страстью были не видения других миров, и даже не будущая картина земного мира, а в высшей степени абстрактные теории, такие как теории Дарвина и Эйнштейна. Не различные фантастические книги составляли содержимое моей духовной жизни, а вопросы, которые я высказал в «Диалогах», – вопросы о причинных основаниях жизни, сознания и смерти, о способности интеллекта принимать ту или иную форму, о границах того, что мы можем сделать, о том, преодолимы ли общественные недостатки или в различных общественных образованиях можно только обменять одно несчастье на другое. Я пытался сделать к этим замкам ключ из кибернетики.

Если я соглашаюсь с тем, что эта первая из моих дискурсивных книг наивна, то, будучи разумным человеком, как же я тогда соглашаюсь на её издание на иностранном языке?

Об этом, к сожалению, нельзя рассказать в нескольких словах. Я поднимаю эту тему неохотно, так как я никогда не занимался излишне собственной персоной или собственными книгами, я их не защищал, не интерпретировал и не расхваливал чрезмерно. Один из моих друзей, критик, который по отношению ко мне был сначала скорее злонамеренным, чем благосклонным (но возможно, нет настолько величественной души, которая не склонилась бы перед мировым успехом одного вначале не особенно ценимого автора), говорил, что я четыре раза пытался создать «общую теорию всего». Ибо после «Диалогов» (1957) я опубликовал «Сумму технологии» (1964), после чего «Философию случая» (1968) и, наконец, «Фантастику и футурологию» (1970).

Первое название – это в известной степени философствование о кибернетике, второе – футурология в то время, когда ещё не было футурологии, третье – набросок эмпирической теории литературы, четвёртое – постулативная критика научной фантастики и футуро логии.

В реальности ни «Диалоги» все же не являются стандартным изображением кибернетики, ни «Сумма» не содержит какие-либо прогнозы, которые соответствуют «нормальным» прогнозам футурологов. В «Философии случая» исследуются языковые тексты как эмбриогенетические процессы, как стохастические системы, как игры в смысле теории игр, а в «Фантастике и футурологии» по большей части идёт речь о научной фантастике и футурологии, которых совсем не существует.

Сложность объяснить, о чём говорится в этих книгах и что они имеют общего при видимом различии своих тем, происходит оттого, что я этого сам точно не знал, когда их писал, движимый интуицией, которая скорее управляла мной, чем я ей. Каждую из этих книг я писал во множестве вариантов, отвергаемых мною по очереди согласно критериям, которые я тоже в то время однозначно не знал бы, как определить. Я только знал, что они меня не удовлетворяют. Конечно, у каждой из этих книг была своя тема, которая для меня всё же превратилась в упрямую лошадку, нёсшую меня не туда, куда я хотел, и это было, собственно говоря, ещё более странно, так как в каждой из этих книг я сначала не знал, чем бы я её закончил. Поэтому я себя не хвалю и не порицаю, так как я сам не знаю, верно или неверно я действовал при отсутствии плана, но всё же такой критерий оценки здесь в сущности совсем неприменим, поскольку я писал как раз так, как я это понимал. Я мог бы сделать себе так называемый план содержания, но это не помогало: при первом повороте я вылетал из предписанного поезда, околдованный случайно возникшей новой мыслью. Но всё же я сказал, что между тем я в некоторой степени распознал, что представлялось мне в моих четырёх дискурсивных книгах.

При их написании мной руководило постоянное усилие найти такую всеобщую теорию, которая охватывала бы собой то, о чём конкретно я писал как о единичном случае общей закономерности. Но всё же такая теория не могла быть изобретена специально с этой целью – она бы тогда не имела ценности. Я намекаю на то, как я поступил в «Сумме технологии». Я сравнил историю технического развития с историей возникновения естественных видов по Дарвину и заметил сходство между этими двумя развитиями. Здесь появилась надежда, что и другие необратимые исторические процессы протекают похожим образом. Что не только большая динамика развития техники подчиняется тем же закономерностям, что и порядок следования различных форм жизни, но и другие виды эволюции обнаруживают те же большие всеобъемлющие соответствия – например, языковая эволюция (возникновение этнических языков первобытного человека) или эволюция примитивных культур и, в конце концов, понятийная эволюция нашего мышления, то есть возникновение различных картин мира в историческом времени. Именно этот поиск каждый раз самого высшего обобщения стал путеводной нитью моих книг, так как он продолжался от одной книги к другой. Начатый в «Сумме» эволюционный подход я вёл дальше в «Философии случая», но так как всё же литературное произведение и его теория – главная тема «Философии» – давали при этом не особенно много, я наполнил книгу не относящимися к теме отступлениями, в которых занимался эволюционистским происхождением культуры. Фейерверк идей, «поторапливание себя» и отклонения от темы, которые для названных мною книг должны были стать смертельными, имели не совсем губительное действие потому, что кроме изменённых или временно совсем оставленных тем постоянно возвращается лейтмотив познания: теоретически охватить сверху вниз явления, которые, кажется, не имеют друг с другом ничего общего, такие как машины, животные, культуры, языки и, наконец, сами научные теории.

В потрясающем соответствии этих таких различных «естественных и искусственных исторических развитий» (если рассматривать эволюцию инженерных продуктов как «искусственную») мне открылось единство мира, которое было более поразительным и менее банальным, чем с давних пор известное единство материального субстрата.

Теория, содержащая в себе только известное, – это слабая теория; из сильной теории можно кроме этого вывести ещё то, что неизвестно, но возможно, то, о чём мы до сих пор не предполагали. Универсальность эволюционистского подхода казалась почти безграничной; я уже предвидел «другие эволюции, другие исторические развития», и не какой-то другой «жизни» во Вселенной, а таких состояний материи, упорядоченной через самоорганизацию, для которых у нас нет никакого названия. Более того: поскольку есть объекты (такие как организмы), которые природа смогла создать в эволюционных процессах, также могут существовать и такие объекты или процессы, которым она не может позволить возникнуть, но которые можно создать посредством деятельности разума. Это были примерно те вещи, которые обсуждались в «Сумме» и часть из которых переместилась потом в «Философию случая». Как видно, моё исследование будущего не имело, собственно говоря, ничего общего с возникшей после футурологией, так как я шёл вперёд способом, противоположным типичным методам футурологов. Они, футурологи, составляют прогнозы, которые сбываются или нет – в зависимости от предсказуемых и непредсказуемых факторов.

Что можно сразу предвидеть, так это рост технической эффективности. Но общественное осуществление этого зависит уже от состояния экономики, от решений политиков, от противоречивых интересов групп и государств, и всё это предвидеть с самого начала несравнимо сложнее, чем предсказать ход шахматной партии, в которой незнакомые игроки сменяют друг друга за доской и мы даже не знаем полностью правил игры. Такой прогноз – это безнадёжное дело. Поэтому развитые в США «прогнозы без неожиданностей» полностью ничего не стоят, так же, как и заключение врача о том, что пациент будет жить долго и счастливо, если он не заболеет раком и не получит инфаркт, не заразится проказой или холерой и т. д. Футурология «без неожиданностей» является тавтологией: она объясняет, что мир будет здоровым, если не заболеет; но так как «незаболевание» означает здоровье, прогноз не имеет ценности. Это казалось мне таким очевидным, что я совсем не старался предсказать будущее состояние урбанизации, индустриализации или образа жизни земной цивилизации через десять лет, а старался предсказать то, что я бы определил как «понятийное строение картины мира». Ибо основой всего того, что делают люди, является картина мира, существующая в данный исторический момент. В зачаточном виде эта картина имеется в голове каждого прохожего. Сегодня каждый знает, что Земля круглая, но 10 000 лет назад этого не знал никто. Если бы можно было знать картину мира, которая будет господствующей в науке XXI века, из неё можно было бы очень много узнать о состоянии экономики, о новых дисциплинах, новых проблемах и конфликтах. Но откуда взять эту картину? Её истоки находятся в наиболее форсированных открытиях сегодняшней науки, поэтому нужно искать соответствующую информацию и потом на свой страх и риск исходя из неё экстраполировать. Экстраполяция должна исходить из таких открытий, таких теорий, а не из «сложных трендов развития», которым переводит стрелку каждый кризис. Таким образом, в этом смысле «Сумма» занимается «исследованием будущего», которое я беру в кавычки, так как факт того, что речь шла об исследовании будущего, не являлся моей истинной проблемой. К чему я хотел выйти, так это к результатам будущего познания, но не самого «будущего». Если я вообще и был футурологом, то невольно.

 

Теперь, вероятно, станет понятнее, о чём для меня шла речь. Я хотел спасти мир. Я хотел ему показать, что перспективы его дальнейшего развития вовсе не связаны в мёртвый узел. Я хотел обнародовать эту надежду. Я спрашиваю себя, что я, вероятно, сказал бы, если бы кто-то выдал мне такой диагноз двадцать лет назад. Я бы несомненно пожал плечами и вернулся бы к своим типовым сценариям.

Среди моих книг спасения «Диалоги» занимают ещё довольно наивное место. Я ожидал от кибернетики больше, чем она могла осуществить. Но не потому, что ни «машинные трансплантаты мозга», о которых я там пишу, ни «гениальные компьютеры» до сих пор не стали реальностью. (Я думаю, что из первого, как и из второго, когда-нибудь что-нибудь выйдет, но не в мною описанных наивных формах.) Я немного разочаровался в кибернетике, потому что в качестве строителя мозга, обществ и материалов она не является независимой, и она не является таковой, так как её чересчур математическая теория информации слишком мало заботится о свойствах реального мира. Этим немногословным оборотом я хотел сказать, что кибернетика была больше наполнена математическим, чем физическим духом (или что её математическое содержимое не было должным образом физически интерпретировано). Только 26 лет спустя этот пробел начинают закрывать работы типа работ Ильи Пригожина. Я упоминаю об этом, так как это сюда относится. «Диалоги» начинаются разговором о «воскрешении умерших посредством восстановления их тел из атомов». Это основывается на предположении, что существуют только «атомы и их структуры». Даже если бы кроме этого ничего не было, всё же ошибочна аналогия между построенным из кирпичей домом и построенным из атомов телом, скрытая за диалогом Хиласа и Филонуса. А именно атомы нельзя соединять, как кирпичи, когда созданный таким образом объект должен быть живым организмом, так как такой организм возникает главным образом из необратимых, диссипативных процессов, которые протекают далеко от термодинамического равновесия. Технология «воскрешения из атомов» была бы демоном, который так же невозможен, как максвелловский демон, способный отделить быстрые атомы от медленных и таким образом без подвода энергии извне противодействовать возрастанию энтропии. Природа ничего подобного не позволяет. Таким образом, моё приведение к абсурду не просто шутка: я этим сообщил о появлении доказательства, о котором я ничего не знал. За настоящим доказательством я должен отослать читателя к книгам Пригожина (среди которых для непосвящённых наполовину понятная «От существующего к возникающему. Время и сложность в физических науках», 1979).

Все книги, о которых я здесь говорю, я написал один, то есть в большем одиночестве, чем я бы хотел, так как я ни с кем не мог обсудить их предпосылки или следствия, не мог отдать кому-нибудь для оценки первые чистовики, поэтому я также не мог никого поблагодарить за помощь. Я писал – как однажды вырвалось у меня в одном высказывании – как Робинзон Крузо на безлюдном острове. Но важнее всего мне не моё авторство, а то, что я бы назвал жизненным приключением ищущего духа, который из-за своих предположений странно разрывается на чрезвычайно далёкие друг от друга области, ведь, конечно, биология и литературная теория или термодинамика и теория творения далеки друг от друга (но эта последняя дистанция уже сокращается).

Откуда я знаю, что я был прав, когда показывал путь? Ну, мои книги сегодня уже не такие экстравагантные, не такие странные и фантасмагоричные, меньше поражают оригинальностью, чем в то время, когда я их писал. То нужное, что они содержат, несомненно станет однажды банальностью, когда войдёт в состав общеизвестных фактов. Если что-то необычное (как, например, шарообразная форма Земли) распространяется, тем самым оно становится банальностью. Тогда только мои ошибки останутся исключительно моей собственностью. Таким образом, должен ли в случае переиздания устранить-таки ошибки и отделить зёрна от плевел? Но, во‑первых, я бы должен был повторять такие исправления каждые пару лет, и, кроме того, я не знаю, что является плевелом, а что зерном – по меньшей мере там, где я изложил свои самые смелые предположения, так как их верификация всё ещё скрыта в неизвестном будущем. Конечно, «Диалоги» или другие книги я мог бы привести в соответствие с актуальным состоянием знания. Но такие косметические вмешательства кажутся мне не совсем честными – так же, как тактика футурологов, которые исправляют свои прогнозы после того, как они вследствие определённых событий стали недействительными, и снова выпускают их в мир.

В конце концов, я бы мог размещать на соответствующих страницах сноски, из которых следовало бы, что здесь я своим предположением перегнал уже признанный специалистами тезис или там приблизился к другой концепции, которая была признана тем временем. Я мог бы противопоставить даты первого появления этих своих книг датам появления научных работ, которые удостоверяют мои предположения. Лучше я всё же откажусь от этого. В лучшем случае я был в конечном итоге предтечей, провозвестником направления, в котором нужно идти, чтобы достичь «правды будущего времени», той картины мира, которую создаст наука завтрашнего дня. Сейчас я не хотел бы доказывать посредством ссылок, цитат и библиографических данных, что я уже располагаю достаточно заметным местом в познании, доверенностью, подтверждающей достоверность моих предчувствий, которым возражали эксперты двадцать лет назад. У меня не было такой доверенности, когда я писал эти книги, потому что я не мог ею владеть по существу решаемой мною задачи.

Я был провозвестником и пророком и, как полагается при таком выборе профессии, я был не совсем признан в собственной стране. Конечно, я стал знаменитым писателем, но под непризнанием я понимаю здесь разочарование в надежде потянуть за собой других, в надежде, что, например, в гуманистических науках посредством моего влияния возникла бы «польская школа»; что всё пошло бы не так, как оно пошло потом, – что моя книга только тогда была принята во внимание в компетентных кругах, когда из-за границы к нам попали позже появившиеся, близкие по содержанию книги, которые стали всемирно известными. Я не знаю, должно ли так быть всегда. Одно смягчающее обстоятельство для моих соотечественников – это Польша. Но это уже почти начало взаимных расчётов, которые не делают перед другими, а лучше их и вовсе не делать. Есть более важные вещи, чем вопрос, кто когда о чём-то думал в первый раз. А остальное, как говорит поэт, молчание.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46 
Рейтинг@Mail.ru