«Нельзя быть героем
сражаясь против Родины».
Виктор Гюго.
Часть 1
Глава 1
Ночью он несколько раз просыпался, выходил на кухню, пил воду из алюминиевого чайника; стоял, не зажигая огня, у приоткрытой створки окна; затем возвращался в душную зашторенную комнату, ощупью пробирался к тахте и засыпал, обхватив руками подушку. И тотчас подступали к нему, кувыркаясь и переворачиваясь, обрывки нелепого и беспокойного сна. Всплывали перед ним бледные рыжеватые руки, и он догадывался: это руки шефа.
– Отчего такие руки? – поражался он, и тогда появлялось лицо, голова на бычьей шее.
– И кого только у нас нет? – удивлялось лицо.
– Кого нет? – кивала голова.
– Нет-нет, – косили глаза.
– Нет, – резало уши фальцетом, и протянутая к нему рука сжималась в цепкую лапу сапсана. Жидкие волосы падали, спутавшись, на высокий и влажный лоб.
– Нет! – пронзительным голосом кричал шеф. – Только не методом Лагранжа!
Потом лицо блекло, превращаясь в бесцветное пятно. Но он знал, догадывался, что пятно зелёного цвета, и это не пятно, а стол Чембарисова.
– Откуда у тебя этот стол? – спрашивал он, разглядывая суконную поверхность стола, косую царапину шрамом, зашитую черными нитками. А рядом весенними льдинами начинали кружиться другие: жёлтые и розовые столы. Они слепили его полированными боками, скрипели, хихикали, подмигивали круглыми сучковатыми глазами. Шутя, наезжали, заставляя прыгать его высоко и бесполезно. Потом выжидали и снова наваливались, громоздились сверху, лишая возможности двигаться и дышать. Он вырывался, теряя сознание от усилий, и везде настигал его спокойный и громкий голос Главного:
– Если в нём и в самом деле что-то есть, он не пропадёт.
Голос обволакивал, успокаивал на минуту и сразу же начинал душить. Мокашов хрипел, пытаясь сбросить с себя липкую пелену голоса, бился о неё руками и головой. Она проваливалась, отступала и вновь обволакивала его. И не было возможности дышать, не было сил, и было всё равно.
– Перевернись, – толкала его Инга. А он хрипел, уткнувшись лицом в подушку, не понимая её. Тогда она переворачивала его на бок, снимала с себя его протянутые руки, отодвигалась на край тахты. А рядом стонал и боролся, мучился и недоумевал её муж – Борис Мокашов, «голубчик Мокашов», как его называли на кафедре.
Проснулся он рано. Сунул руку под подушку и долго вглядывался в светящийся циферблат часов. Инги рядом не было. Она спала на диване, укрытая коротким Димкиным одеялом.
– А-а-а… – равнодушно протянул Мокашов. Голова его слегка кружилась, но спать не хотелось. От минувшей ночи остались смутная тревога, беспокойство и напоминание.
– Что же это такое? – думал он, направляясь в ванную. А лицо его, ладони и грудь, упредив действительное движение, уже чувствовали обжигающие прикосновения холодной воды. – Что бы это могло быть?
Он сел на край ванны, осторожно потрогал краны, открыл тёплую воду и долго брился над раковиной, вглядываясь в незнакомое опухшее лицо. Потом быстро оделся, спустился по лестничному винту и, не дожидаясь трамвая, отправился пешком.
Стандартные, облицованные керамической плиткой дома окрашивались в нежный сиреневый цвет ещё не взошедшим солнцем. Окна магазина напротив, освещённые изнутри, напоминали стенки аквариума. На перекрёстках из-под изогнутых козырьков мигали жёлтые глаза светофоров. И подпёртый распорками телевизионных антенн, таял в светящемся небе серебряный лунный шар.
Вероятно, он что-то сболтнул… Сколько раз он зарекался. Ему многое сходило с рук. Но он знал, чувствовал: если случится непоправимое, то обязательно по вине языка.
Глава 2
1
Сквозь неширокое окно в продолговатую комнату «кафедры» проникал сумрачный свет. Окно упиралось в брандмауэр, и от этого даже днём в комнате царил полумрак. На столах преподавателей, на столике машинистки Любы и на шикарном, широком, как бильярд, столе шефа стояли настольные лампы.
Все окна кафедры боеприпасов артиллерии и взрыва имели один и тот же невесёлый вид. Только комнатка проблемной лаборатории, в которой размещались Борис Мокашов и Кирилл Рогайлов, поднималась над этой, загораживающей мир стеной. Но там, наверху, было тесно и не было роскошных кресел, в которых в отсутствие шефа можно покурить. Стратегический план, как выражался Кирилл, запереться от Дарьи Семёновны, a затем и верхнюю фрамугу открыть.
– Прошу, – сказал Мокашов, доставая пачку сигарет, оставшуюся от вчерашнего вечера, и щёлкнув по её запечатанному концу. Послушно фильтрами вперёд выскочило несколько сигаретных кончиков.
– Любочка, – шаря по карманам, сказал Кирилл, – Неужели ты клюнешь на эту разрекламированную дешёвку?
– Позвольте, – галантно возразил Мокашов, – если вкус и в самом деле, ну, что ли, плод привычки, то я её приучил.
– Да, – ответила Люба и улыбнулась.
– Любочка, отчего ты позволяешь? Он же чёрт знает, что несёт. Не то приучил, не то приручил, а у тебя муж и дитя.
– Да, – снова ответила Люба.
«Люба – наша сестра милосердия, – подумал Мокашов, – безотказного и безадресного».
– А вчера шеф…
– Нечестно-нечестно, – Мокашов замахал руками, разгоняя дым. – Севку подождём.
– Пустое. Знаем мы эти аспирантские замашки! Но ты вчера был хорош.
– От кого слышу?
– Забожиться готов! Шефа, знаешь, пробила слеза. «Вы, – говорит, – да, Мокашов – единственные из молодых». «То-то, – говорю, – вы нас совсем затюкали». «А вы как думали? Сразу на готовенькое? Нет, – говорит, – так не бывает! Положите сначала на стол ваши способности». «А у меня простая философия, – говорю, – сотню свою я везде получу. И прощайте, Дим Димыч, и адью». «Так за чем же дело стало?» «Нравится мне тут на кафедре, и всё. И давайте не будем, – говорю, – и давайте выпьем».
– И орали все время: «На брудершафт!», – делая что-то перед зеркалом, стоящим на машинке, сказала Люба, – и целовались.
– Не может быть, – поморщился Мокашов.
– А мужики всегда перепьются и объясняются в любви.
– Что тут удивительного? – сказал Кирилл. – Обычная мужская солидарность. А шеф…
– Нет-нет, – прервал его Мокашов, – нужно всё по порядку. И Сeбacтьяна подождём.
2
Дарья Семёновна несколько paз подходила к двери. Но дверь была заперта изнутри, видимо, на задвижку. За дверью говорили тихо, и ничего нельзя было разобрать: работают они или чешут языками. Уже одно то, что не стучала машинка, говорило о том, что Люба не занята. Но она могла строить графики по точкам, что ей в последнее время поручал Кирилл. Так что о том, что теперь творилось на кафедре, трудно было судить достоверно.
Тогда она пошла назад, в препараторскую, и, открыв один из высоких старинных шкафов, стоящих вдоль стены, достала свой «кондуит». Так назвал его Кирилл, когда о нём стало известно на кафедре. Она записывала в него всё, хотя ей никто этого не поручал: кто и когда пришёл на работу, что делал и в какие часы. И когда через отдел кадров это стало известно на кафедре, вышел большой скандал. Особенно горячились молодые.
– Дарью Семёновну я в обиду не дам! – заявил тогда шеф – завкафедрой Дмитрий Дмитриевич Протопопов.
Но она знала, что с кондуитом и связями в отделе кадров она была для всех бельмом на глазу. В лаборатории от прежнего состава кафедры, кроме преподавателей, оставались она с завлабом Пал Николаевичем. У Пал Николаевича были связи. Но на беду свою он был болтлив.
– Наш шеф теперь, как беременная женщина, – рассуждал он о Протопопове, – и чреват своей диссертацией. На всякий пожарный случай он боится всего. Но он ещё покажет себя. Поверьте мне.
Пал Николаевич слетел с катушек ещё до защиты шефа. Это заставляло задуматься.
– Вы не завлаб, – объявил ему перед расставанием шеф, – вы – завхоз…
Вместо него собирались назначить Мокашова, но тот отвертелся, и исполняющим обязанности сделался Кирилл. Теперь в отсутствие шефа он становился самым крупным начальством на кафедре и материально ответственным лицом.
«12 апреля, – записала в тетрадь Дарья Семёновна, – Мокашов пришёл на работу со звонком». Она подумала: что ещё записать? Она ничего не выдумывала и записывала то, что знала наверняка. Несколько раз поднимала трубку распараллеленного с кафедрой телефона, однако всё неудачно. Иногда там не опускали трубку или опускали косо на рычажки – тогда
и здесь были слышны разговоры из соседней комнаты. На этот раз ничего не выходило. Тогда она взяла требование на радио-материалы и понесла его на подпись заведующему научно-исследовательским сектором. По пути она опять потрогала дверь кафедры. Из-за двери одними гласными доносился голос Кирилла.
3
– Предадимся играм! – орал Кирилл. – Только без стука. А в обед пиво. Первая кружка до желудка, думаю, и не дойдёт – превратится по пути в пар. Первая кружка – что первая любовь. Как вы насчёт любви, мадам?
– Не терплю пива, – сказала Люба, поглаживая кончиками пальцев лицо. Глаза она подвела, и губы тоже были синими. Наверное, слюнявила карандаш. – Что вы находите в пиве? – морщилась Люба. – Жидкое мыло. Пена одна.
«Пусто пока, – подумал Мокашов, – хотя это ненадолго. Кафедра соберётся к десяти. За окном кафедры и днём некая лунность, но сегодня сумрак и пустота рождали чувство тревоги. Тревога отзывалась во всём. Точно там – между сердцем и диафрагмой – зацепили крючком и начали тянуть. Но это эмоции, а по делу – нужно дождаться шефа и объясниться. Дождаться обязательно!»
– Зачем ты мажешься? – спрашивал Кирилл.
– Не твоё дело. Терпеть не могу, когда мужчины вмешиваются.
– На месте твоего мужа… – настаивал Кирилл.
– Он тоже любит совать нос не в своё дело.
– Ты бы не мазалась.
– Не твоё дело. Я и так почти не мажусь. Посмотрел бы на других!
– Ты хороша и так.
– Ну, конечно.
«Может, плюнуть? – подумал Мокашов. – Плюнуть на всё и уйти, как уходишь от неудобного локтя в метро. Вычеркнуть неудобное: Теплицкого, Дарью Семёновну, вчерашнее… И жизнь будет состоять из текста и пауз».
– Ты что бормочешь? – спросил Кирилл. – Уселся в углу и бормочет себе под нос.
«Плюнуть, уйти и начать всё сначала. Заманчиво начинать! Прекрасно жить дважды. Сначала начерно, затем набело. По новой заняться, например, пилотируемым Марсом, а здешнее бросить коту под хвост. Такая выпала ему жизнь: бросать, когда получается, и начинать сызнова».
– Ты что бормочешь?
– Жить нужно так, – сказал Мокашов, – точно остался один год.
– И…
– Умнеть понемножку.
– Пока поумнеем, эра пройдёт.
– Какая эра?
– Наша эра, собственная, и придут другие шустрые мальчики и то же самое скажут нам. Пока будем умнеть, – повторил Мокашов, – сами Дим Димычами станем.
– А что? И Дим Димыч когда-то был орлом. Кандидатская его была актуальна, и с искрой божьей.
– И где она?
– Что?
– Искра.
– Блеснула и пропала.
– Хорошо, а пока предадимся игре.
4
Они расставили фигуры и отключились от мира, время от времени бормоча под нос какие-то, только им понятные слова. Телефон зазвонил резко и неожиданно.
– Любочка, если меня, – попросил Мокашов, – то меня нет.
– Да? – сказала Люба. – Кого? Мокашова? Его нет. Нет, он здесь, но вышел. Куда? За дверь, разумеется.
– Любчик, кончай, – сказал Кирилл.
– Давай сюда, – потянулся Мокашов. – Не можешь без фокусов.
– Мокашов, оказывается, нашёлся, – объявила Люба, – и рвёт трубку из рук.
– Алло, – произнёс Мокашов.
– Здорово, старик, – поприветствовала трубка. Голос был незнакомым. – Ночевать нужно дома.
Нашли время разыгрывать.
– Куда звоните? – строго спросил Мокашов.
– Aлло, – весело отозвалась трубка, – Борис Крокодилыч?
– Aлло, кто это?
– Я просто не могу, – пожаловался кому-то голос в трубке. – Совершенный склеротик!
– Алло! Алло? Славка? Громче давай.
– Улетаем, старик. Так и не увиделись.
– Где вы, черти?
– Улетаем, напишем…
– Слав, Славка!
А в трубке с механическим постоянством гукали гудки. В десятом часу позвонила Инга:
– Ты соображать в состоянии?
– А что есть основания разговаривать в таком тоне?
– Есть. Но это особый разговор. Вчера были ребята. Ждали тебя. Оставили записку. Она на столе. Ты её, конечно, не видел. Приходи пораньше.
– Сейчас я встану и объявлю: бросайте работу, у моей жены сплин!
– Когда тебе нужно, ты приходишь.
– Знаешь, это разговор в пользу бедных. Давай лучше закончим его. И вообще…
Но она уже положила трубку. После звонка появился Семёнов.
– Семёнов пришёл! – заорал Кирилл. – Семёнов пришёл!
– Перестаньте дурачиться, – улыбался Семёнов.
– Семёнов пришёл!
– Не надоело?
На лбу Семенова красовался синяк.
– Хорошо тебя встретили вчера.
– Не вчера, – слабо улыбался Семенов.
– Сегодня? Опохмелялся уже?
– Ночью попить вставал. Шёл в темноте, расставив руки. – Семёнов вытянул руки, – и налетел на дверь. Понимаете? Дверь между руками попала.
Семёнов оглядел всех. Даже Люба улыбалась из-за машинки.
– Что не спрашиваете? – сказал он, наконец.
– О чём?
– Как дверь?
– Действительно.
5
И они снова захохотали. Дарья Семёновна прошла через коридор и заглянула за дверь кафедры. Люба сидела за машинкой, а лоботрясы, сидя на столах, клонились в стороны от хохота.
«Ничего, – решила она пpо себя. – Скоро это закончится. Дим Димыч вам покажет кузькину мать! Соплячка, – это она о Любе, – а тоже воображает из себя. Знать надо своё место. Скромно вести себя. Сиди, отстукивай на машинке. Машинисток теперь – пруд пруди. Дмитрий Дмитриевич покажет вам, как нужно работать!» – подумала она. Если бы её спросили: как именно, – она бы задумалась. Но Дарья Семёновна твёрдо знала, что это точно не болтаться без дела, не чесать языками, не смеяться в рабочее время.
6
– Ты чего пришёл? – спросил Кирилл Семёнова.
Тот не спеша раздевался, вешал на гвоздик за шкафом плащ.
– Есть дело.
– С кем? С шефом? Думаешь, он сегодня вспомнит о тебе?
– Не вспомнит – напомним. – Семёнов пригладил волосы, снял, скосив глаза, с плеча пушинку, дунул на неё. – А вы вчера давали гастроли. Особенно Мокашов. Презабавное, доложу вам, зрелище: на арене Мокашов.
– Не болтай глупостей.
– С Протопоповым женщин обсуждал…
– Не может быть…
– Я пытался запомнить. Вроде бы… женщины делятся на «ос» – у них поперечные предупреждающие полосы. И на «зебр» – у этих полосы подчёркивают линии тела.
– Какой ужас! – вздохнул Мокашов.
– Позвала я шефа, – рассказывала Люба, – а Генриетта с Теплицким целуются взасос. У всех на виду. Шеф прямо позеленел. Я бы не вынесла!
– Ты явно завидуешь.
– Чему? Разврату? Все вы мужики одинаковые… После защиты зашла на кафедру, а Протопопов принялся обнимать.
– Это он от радости, что защитился.
– За грудь от радости? Я его папкой с размаху по голове стукнула…
– Люба, у тебя определённо есть шанс.
– Какой? С кафедры вылететь?
– Домой на метро ехали, – рассказывал Семёнов. – И ребят встретили. Славка, Маэстро, Вадим. Думаю, галлюцинации начались. Постарели чуть. Но это из другой жизни.
«Паршиво-то как, – подумал Мокашов. Лицо его стало страдальчески скорбным. – Приезжали ребята. Где они теперь?» В голове его были пустота и неразбериха. Не боль, а предчувствие боли, или, скорее, остатки её.
– Ты чего сморщился? – взглянул на него Кирилл. – Обязательно нужно пивка.
– Ты зачем о бронеяме болтал? – вспомнил Мокашов. – За язык тебя тянули?
– А ты тоже додумался! Перед защитой в бронеяму полез.
– Совсем забыл, понимаешь? Из виду упустил.
– Ещё эпизодик хотите? – не унимался Семенов.
– Довольно! Достаточно самодеятельности, – сказал Кирилл. – Давайте-ка всё по порядку.
Глава 3
1
Защита началась ровно в десять. Не в актовом, как обычно, а в зрительном зале. Актовый был мал, и большой учёный совет собирался во вместительном зрительном, на втором этаже.
Мокашов сидел близко от длинного, покрытого серым сукном стола, от развешанных плакатов шефа, от трёх грифельных досок: двух неподвижных и одной с автоматическим приводом, и ему казалось, что всё это уже было. Так же ходили, здороваясь, учёные мужи. Одни проходили, не глядя, прямо к столу, а уже оттуда кланялись знакомым. Другие, наоборот, здоровались между рядов. А между ними ходил, кланяясь и улыбаясь, маленький, изящно скроенный человек – диссертант Дмитрий Дмитриевич Протопопов – завкафедрой взрыва, теперешний мокашовский шеф, для многих просто Дим Димыч, главное действующее лицо сегодняшнего дня.
Утром в подвале Мокашов пытался припомнить шефово лицо, но ничего не получалось, хотя оно у того было характерным, выразительным.
– По шефу «пли», – шептал он тогда, дурачась. – Пуск!
Упруго проваливалась пуговица пускателя. И тотчас охнул отдалённый перегородками взрыв. Опять стало тихо. Закрыв глаза, он представил, как снизу, из старенькой бронеямы, потянулись размытые струйки дыма. Отключённая датчиками давления, сработала блокировка двери. Можно было входить, но он медлил, сам не зная почему, полулёжа в низком кресле оператора. Выдержав паузу, зачмокала вытяжная вентиляция. Захваченные её настойчивыми приглашениями продукты взрыва потащились по длинным жестяным трубам через весь подвал и дальше через пять этажей на крышу здания. Снова сделалось тихо, но в ушах, привыкающих к обычному шуму, осталось неясное пощёлкивание. И нельзя было понять: внешний ли это звук или обычные толчки крови?
Звук не исчезал. Тогда он посмотрел на часы. Восемь. Ещё полчаса наверняка никого не будет. В последнее время он много работал: приходил рано, уходил поздно. И никто не догадывался, что по утрам и вечерам ухает ещё старушка-бронеяма, на которой давно работать запрещено. А узнают – ему несдобровать при всём отличном к нему отношении. Шеф, конечно же, умоет руки.
– Что поделаешь, Борис Николаевич? Ведь это техника безопасности и пожарная охрана. Разве их переубедишь?
Теплицкий, вероятно, будет нейтрален. Ребята задёргаются, но их-то не догадаются спросить.
Цок-цок-цок, – пулемётной очередью стучат каблучки по кафелю коридора. – Цок, цок, цок. И стук в дверь. Молчать? Притаиться, не отвечать?
– Кто там?
– Борис, откройся.
Это Люба.
– Ну, что тебе?
– Во-первых, здравствуйте, а во-вторых, тебя ожидает шеф.
– Ему-то что?
– Ты совсем уже, что ли? Сегодня защита.
«Как я забыл?» – думает Мокашов, поднимаясь на кафедру. Но на кафедре никого нет. Видимо, шеф у них наверху – на голубятне.
2
Мокашов не любил шефа. Причём неосознанно, инстинктивно. Чувствовал в нём подвох, не верил и не доверял ему. Беспочвенно, без оснований.
– Как дела, Борис Николаевич? – появлялся шеф в их «высотной» комнатёнке.
– Как в Польше, – автоматически отвечал Мокашов. Он знал анекдоты шефа и был начеку.
– Как супруга? – галантно осведомлялся тот, заглядывая в глаза.
У него странный завораживающий взгляд. От него трудно оторваться. От него цепенеешь, не понимая ничего. От него устаёшь и всё-таки не можешь оторваться. Может, он гипнотизёр? Когда он обволакивает тебя фразами, то кажется, повисаешь над землёй. Поднимаешься и висишь в воздухе, а под тобой – пустота.
Говорит он обычно вкрадчиво, употребляя забытые обороты и старинные слова. А может и закапризничать, говорить о себе в третьем лице:
– Поясните. Мы ничего не понимаем… Не помним мы. Плохая память у нас.
Или может сказать умоляющим голосом:
– Умоляю вас, не решайте методом Лагранжа.
Что он имел в виду? Попробуй догадаться. Изменить метод или не решать совсем? Давным-давно у Мокашова болела нога. Было лето, он ходил в босоножках и поражался обилию угрожающих ног. В трамвае, метро, на улице, в коридорах он берёг забинтованные пальцы, боялся, что могут наступить. «Не люди, а осьминоги какие-то». И шеф, наступавший на него, был для него в переносном смысле осьминогом. Пугающий многоног.
Когда он в кресле: утопающее в раковине тщедушное тельце и массивная голова. Головоногий моллюск, многоног, октопус. А у октопусов, оказывается, три сердца и голубая кровь. Голубая в палитре противоположна красной. Она у самых мерзких тварей: пауков, скорпионов, осьминогов, раков. А ещё у осьминогов – нервы толстые, как верёвки, и пищевод проходит через мозг.
Как-то вечером, после скандального исчезновения завлаба, они задержались на кафедре обсудить, «что следует из…» Кондуит Дарьи Семёновны, казавшейся до этого отзывчивой старушкой, и внезапные перемены наводили на размышления.
Преподаватели ушли, остались обычные: Мокашов, Кирилл, Севка-аспирант. Они засиживались вечерами в подвале над экспериментами, затем до одури накуривались наверху.
– Ха-ха-ха, – смеялся Кирилл. – Завлаб наш бесценный даже замочки увёл.
Дверцы шкафов, обычно запертые, теперь манили к себе тёмными щелями. В шкафах хранились какие-то папки, забыто-заброшенные дела. Когда-то, наверное, они были потом и кровью студентов и аспирантов, а нынче стали макулатурой.
– Порыться следует в этом хламе, – сказал, как бы между прочим Кирилл. – Ведь Дау в войну состоял при кафедре. Батюшки, смотрите: магнитофон!
Кирилл непременно заметит что-нибудь дельное. На полке, под листами ватмана, стояла серая коробка в муаровых потёках – трофейный магнитофон, когда-то доступное достояние кафедры. На нём записывали музыку и каламбуры для капустников. Затем он куда-то исчез и вот, оказывается, вернулся.
– Посмотрим, что сохранилось в его чреве?
Кирилл включил воспроизведение, и голоса зачирикали, как в детской передаче.
– Фу, чёрт, – Кирилл щёлкнул выключателем, – должно быть, четыре с половиной.
Плёнка пошуршала, затем раздался голос Теплицкого – доцента кафедры, которого они за глаза звали «арапом»: «Тоже мне арап… или… арап Петра Великого».
Теплицкий ходил, пружиня ногами и туловищем, голоса не повышал, улыбался вежливой улыбкой. И всегда казался неискренним.
– Ёлки-палки! – Сева поднимал круглые брови. – Всё время притворяется, но для чего?
И Мокашову постоянно казалось, что, кроме этой видимой, у Теплицкого иная, скрытая жизнь. В ней он, не притворяясь, хохочет в полную силу лёгких и ведёт кошмарно разгульную жизнь. А потом тихим и скромным появляется на кафедре, пряча усмешку. Он всегда вежлив, кивает при встрече, но поди пойми, как он к тебе относится, если обычно молчит. C шефом у них дела. Они беседуют тихими голосами и временами уезжают из института на машине Теплицкого.
– Хорошо, я допускаю, – говорил магнитофон голосом Теплицкого, – если в точку долбить, то в конце концов, что-нибудь получится.
Как он это произносит, нетрудно представить: не понимая глаз и поджимая губы. А его тонкие пальцы живут особенной жизнью: сплетаются и выразительно замирают. Трудно понять, кто он на самом деле: умница или вид делает, а значит – плут, скорее, себе на уме, из тех, кому не дано, но хочется?
– Нужно кончать с этой откровенной самодеятельностью. Подвести баланс и темы закрыть.
– Лишить их, – это голос шефа, – возможности экспериментировать? Так они на следующий день сбегут.
– Не пугайте, не очень-то и сбегут, Дмитрий Дмитриевич. Да и темы их для кафедры не новы. Занимались ими и вы, и я, а кафедра не резиновая…
– Выключи, пожалуйста, – закричал Мокашов, – дай отсмеяться.
И они начали хохотать, хотя и любопытствовали, что же ответил шеф.
– Вы о чём? – спрашивал шеф осторожно и непонимающе.
– Об осколочном дроблении, например.
– Рогайлов с Мокашовым этим занимаются, и бог с ними.
– Но поймите, мы просто теряем время! И с вашей защитой…
– Я уже с Левковичем говорил.
– Левкович здесь ни при чём.
– А об авторстве… Нужны вам эти разговоры? Хотите, чтобы в будущем мозолили вам глаза?
«Надо же! Теплицкий прёт, как на буфет, а Протопопов явно растерян. И непонятно, к чему это он? Утверждать тем самым свою сущность, карабкаясь по головам, опережая других в реакциях, возможностях и тем, что заранее предусмотрел и превзошёл. И это ещё не вечер, а только разминка перед забегом, в котором силы потребуются, и резервы, и напряжение свыше сил, и откровения души».
– Помните, как говорил Наполеон: важно не то, кто подал идею, а кто её осуществил.
«Шеф находчив. Его трудно понять с человеческих позиций. Он осьминог. Вот он сжался, напряг свои хроматофоры и с ходу окраску сменил».
– В чём-то вы правы, но поймите, рука не поднимается. Не могу я подрывать веру молодых учёных, – выдал шеф и засветился, как светлячок.
«Осьминоги светятся в темноте. Демагогия чистой воды».
– У вас древние методы, – настаивал Теплицкий. – Кто же так действует? Нужно отыскать действительно достойное место и дать отличные рекомендации. А дальше – не ваше дело. Пусть другие мучаются.
– Но это не по правилам, – сопротивляется шеф.
– В гробу видели мы эти правила! Лучшее не у нас, как говорят золотари. Послать, например, в «золотую клетку», без возврата. Пришёл запрос для зон ядерных испытаний. И очень просто: заполнил анкету, тебя проверили, и вылетел из обычного на всю оставшуюся жизнь. А со связями Левковича…
– Давайте отложим этот разговор.
«Это уже последнее средство. Выпущен чернильный двойник. Осьминог обесцветился и отпрянул в сторону. Пойди, его найди. После защиты Протопопов уходит в отпуск, а там и эксперименты подойдут к концу».
На этом запись закончилась.
– Надо же, а я его благодетелем считал…
– Сапог всегда сапог.
– Верил я, что манна небесная валится в наших стеснённых обстоятельствах.
– Люблю я всё-таки шефа, – развалившись на диване, орал Кирилл. – А за что, не знаю и сказать не могу.
– Зачем записывали? – спросил Мокашов.
– Это штучки завлаба. За них, наверное, и вылетел.
– Точнее, не удержался. Но опыты нужно кончать. Помяни моё слово, скоро нас прижмут.
И действительно, были какие-то комиссии. Запретили работать с бронеямой и на кавитационной трубе. Только Кирилл лупил по бронированной плите образцами из гидропушки и сам темнил в бронеяме. От них разом потребовали планы и отчёты о проделанной работе. И теперь приходилось ловчить. Приходить до звонка, оставаться поздними вечерами. И с Ингой творилось неладное.
– Ничего, разберёмся», – отмахивался Мокашов.
«Что ему от меня?» – думал он о шефе, поднимаясь на «голубятню».
3
За окном крыши. Великое половодье крыш. Нагромождения, целые водопады. В хорошую погоду они убегают и прячутся в фиолетовой дымке дали. А в такие дни, как этот, поблёскивают своими отлакированными плоскостями, тянутся куда-то и неизвестно зачем. С места, где сидел теперь шеф, виднелись сквер и голые ветви деревьев.
– Не упрямьтесь, Кирилл Ярославович! – ну, кто ещё так назовёт Кирилла? – Вас никуда не тянет весной? Ни столечко? – шеф показывал кончик мизинца. – А что за прелесть малые города – уютные, тихие. Церкви, тополиный пух!
– Что хорошего? – отмахивался Кирилл. – Пыль, грязь, церкви-развалины, замызганные рестораны. В грязь удавиться в тоске.
– А ведь грязи бывают и целебные.
«Выпендривается», – подумал Мокашов.
Они с Кириллом любили путешествовать. В субботу, если находил стих, доставали истрёпанную карту. Это называлось – путешествовать малой кровью.
– Давай, – говорил Кирилл, а Мокашов жмурился и опускал отточенный карандаш. Вся карта была в карандашных точках, и когда он попадал в «обследованный» район, прицеливание повторялось.
– Готово, – кивал Мокашов, и они ехали туда, куда ставилась точка. И эти малые путешествия и случайные встречи с людьми были каждый раз интересны по-своему.
– Как вам, – вежливо спросил Мокашов, – нравится у нас, Дмитрий Дмитриевич?
– У вас ничего. Вы мне сами не нравитесь.
– А я, Дим Димыч, уже на пятом курсе на себя рукой махнул.
– Что же вы раньше не сказали?
– Лучше поздно, Дим Димыч.
– Да, весна, – неопределённо сказал шеф, и они насторожились в ожидании настоящего разговора.
– А кого, Дим Димыч, вы считаете вестником весны?
«Если начнётся настоящий разговор, то чем он для них закончится?»
Шеф лишь плечами пожал.
– Кого? Скворцов? Грачей? – пристал Кирилл как банный лист.
– Ну, хотя бы.
– А ведь это нечестно.
– Почему?
– Мартовский кот – настоящий трубадур весны, – торжествующе объявил Кирилл.
Мокашов взглянул на него с удивлением: отчего тот несёт заведомую чушь? Разговор теперь походил на непонятную пантомиму, на игру для дурачков. Но шеф не обрывал, а наоборот, поддерживал гаснущий огонёк.
– Птицы – это официоз, номенклатура, официально признанные. Вроде космонавтов, что славу гребут.
– А коты?
– Коты – серая скотинка, неприметные герои. Есть выражение: кот в мешке…
– А не кажется вам…
– Нет, Дим Димыч. Признаем без ложной скромности: нам никогда ничего не кажется, и мы не ошибаемся. Я говорю так, Мокашов наоборот. И кто-то из нас утверждает правильно.
– А с диссертацией? Без ложной скромности, вам сам бог велел.
– Что вы, Дим Димыч? Защитись я, и все непременно будут спрашивать: как он промылился в кандидаты? А пока поголовно удивляются: отчего я не кандидат?
– А у вас как с аспирантурой, Борис Николаевич? Не собираетесь?
– Пока нет.
– И правильно. И так сделаете, если есть голова.
– А в этом вы не правы, Дим Димыч, – отчего-то противоречил Кирилл. – Как же? У аспирантов на худой конец лишний отпуск.
«Об аспирантуре Кирилл обычно говорил, мол, совершенно плёвое дело».
– Я на совете с Филюшкиным сидел, – улыбнулся шеф. – У него базис аспирантуры. Аспирантура теперь на хозрасчёте. Ассигнования от внедрения. Внедрений нет – и ассигнования наполовину срезали. А поток диссертаций не уменьшается. «Я, – говорит, – в этом полугодии совсем их субсидий лишил, а диссертаций перевыполнение…»
– А что на совете будет?
– Защита.
– А ещё?
– Вот вы где прячетесь?! – дверь распахнулась, и появился Левкович: лысый как ящер и чем-то всё-таки моложавый.
– Семь городов соревнуют за мудрого корень Гомера: Смирна, Родос, Колофон, Саламин, Хиос, Аргос и Афины, – наполнил он комнату своим настойчивым говорком.
Лишь хитроумный Моисей (так его обзывают на кафедре), мудрый и многоопытный, может появиться так.
– А, Моисей Яковлевич, – обрадовался шеф, – давно вас жду!
– Я из совета. Кафедра приборов считает, что вы – её диссертант, управленцы это оспаривают.
– Тут одно обстоятельство, – посерел лицом шеф. – Сойдём вниз, посоветуемся. И вы, молодые люди, подходите попозже, – шеф взглянул на часы и заторопился.
Уже с лестницы долетел до них журчащий голос шефа и ухающий Левковича.
– Что это с ним?
– Боится. Заторможенный. Как перед казнью. Говорит об одном, а думает о другом. Поговаривают, что ты кого-то из Краснограда на защиту пригласил, попугать.
– Ты в своём уме?
– А ещё, по слухам, в Москве по защитам носится некая шайка аспирантов. Так называемая «шайка Бурбаки». Развлекаются, гробят всех подряд, и полный детский сад: метки чёрные и лозунг «За чистую науку». А у шефа стойким кошмаром ещё Карпаты, с семинаром, проваленным «Бедой». Представляешь, она и здесь соткётся из туманов.
– Давно он здесь?
– С восьми. Я уже за тобой Любочку послал. Думал, не выдержу.
– Теперь его Моисей займёт.
– Многоопытен и мудр, как змей. Сведущ в семи искусствах сразу.
Глава 4
1
В зрительном зале особенный потолок: деревянный, с выступами и нишами. Такие и в больших аудиториях института. Они пугают студентов, им кажется, что кто-то за ними оттуда наблюдает. Бархатный занавес сцены сегодня раздвинут, и по ней ходит шеф. На высоком помосте, среди развешенных плакатов и двух досок на высоких ножках. Хороши плакаты шефа, но сколько в них рабского студенческого труда!