Русский с китайцем – братья навек.
Советская песня. Стихи М. Вершинина Муз. В. Мурадели
Восстание против Советской власти, стихийно грянувшее в канун Рождества 1924 года, развернулось на восемь волостей Благовещенского уезда с населением более семидесяти тысяч человек. Словно по иронии судьбы или по перекличке с Тамбовским восстанием 1921 года, известным как Антоновское, центром стало большое село Тамбовка, куда стянулись основные силы восставших. В двадцати сёлах была свергнута большевистская власть, разгромлены сельсоветы и волостные исполкомы, сожжена налоговая документация, а советские работники, коммунисты и комсомольцы были или убиты (те, кто оказал сопротивление), или посажены в импровизированные тюрьмы в подвалах каменных домов (до справедливого суда после победы, как выразился один из предводителей восставших, крестьянин Иван Аркашов). Восстание возглавили крестьяне Афанасий и Илья Саяпины. Для координации действий в Тамбовке создали Временное Амурское правительство, председателем выбрали Родиона Чешева.
Захваченная врасплох Советская власть почти неделю приходила в себя, но, придя, начала энергично собирать силы и теснить, а где и громить, повстанцев. Была сформирована Амурская группа войск, в которую вошли 5-й Амурский стрелковый полк, 26-й кавалерийский полк, эскадрон 2-й Приамурской дивизии, два бронепоезда, конно-горная батарея и отряды ГПУ и ЧОН[1], в которые мобилизовали всех коммунистов и комсомольцев Благовещенского уезда.
Начальником одного из отрядов – десять чекистов и пятьдесят чоновцев – был назначен уполномоченный контрразведывательного отделения губернского отдела ГПУ Павел Черных.
Провожая мужа, Елена наказала:
– Не забудь: в Гильчине у друга гостит Федя. Найди его обязательно и возьми в свой отряд.
– В самом логове, – угрюмо вздохнул Павел. – Дай бог, чтоб никто не выдал, что он – комсомолец. А то ведь не посмотрят, что парень – художник, отношения к власти не имеет…
– Не накаркай! – перебила Елена. – Скажи лучше, Ваня тоже будет там?
– Должон быть. Он же в Пятом стрелковом служит. В звании повысили: он теперича командир взвода.
– За всех вас буду молиться, чтобы живыми вернулись.
– Какая молитва, мать? Ты ж учительница, в Бога не веришь.
– Я в церковного не верю, а в душе Бога держу. Как и ты.
Павел ничего на это не сказал, поцеловал Елену, детей и убыл сражаться против своих недавних товарищей по партизанской войне. Тяжело на сердце было, и не только у него. Не случайно партийные и советские руководители области, выступая перед коммунистами и комсомольцами, уходящими на новый фронт, выдвигали на первый план идею, что восстание – это затея белогвардейцев с той стороны границы и кулаков с этой. Секретарь Амурского губкома РКП(б) Гpановский на совещании руководства Благовещенска прямо заявил, что «восстанием руководит Хаpбин». Это была беззастенчивая ложь, потому что для штаба генерала Сычёва, руководителя АВО[2], гильчинский взрыв недовольства был столь же неожиданным. Конечно, Сычёв в принципе планировал нечто подобное и даже засылал диверсионные группы на советскую сторону, каким был в 1923 году казачий отряд Рязанцева-Сапожникова, который предпринял рейд по правому берегу Зеи, но был уничтожен отрядами ОГПУ и ЧОН. Однако такого размаха действий, как в Гильчине и далее по уезду, да ещё в столь неподходящее для военных действий время (январь, самые морозы!), он не мог предположить, поэтому не был готов чем-либо повстанцам помочь.
Но помогать-то надо, не признавать же, что все публичные обещания наносить красным чувствительные удары – этим усердно занимались белогвардейские газеты – просто болтовня, и у АВО нет для этого ни сил, ни возможностей. Штаб Сычёва в Сахаляне набрал два десятка офицеров-добровольцев, а к Саяпину на работу заявился сам генерал. Иван с Толкачёвым обсуждали текущие дела и, естественно, не были рады неожиданному визиту.
Саяпин представил друг другу своего коллегу и генерала.
– Штабс-капитан? – прищурился Сычёв. – Не из каппелевцев?
– Можно сказать и так. Из армии генерала Молчанова.
– Сбежал ваш генерал, – презрительно усмехнулся Сычёв. – Променял Россию на Америку.
– Мой генерал столько раз бил большевиков, – неожиданно зло сказал Толкачёв, – что ему незазорно и поехать полечиться. Куда угодно, хоть в Америку, хоть в Австралию.
– Ну-ну, не серчайте, штабс-капитан, я уважаю Викторина Михайловича. И за его боевые заслуги, а более – за то, что не принял от атамана Семёнова звание генерал-лейтенанта. Прошу извинить за нелестные о нём слова. Накопилось. – Сычёв повернулся к Саяпину: – Ваше время, есаул, труба зовёт.
– А не соблаговолите объяснить конкретно, господин генерал, – Толкачёв постарался вложить в свои слова максимум сарказма, – что за труба зовёт моего компаньона? Нам не подвиги свершать надобно, а подобрать охрану для нового магазина господина Некрасова.
– Справитесь сами, – сухо сказал Сычёв, – или труба сыграет вашей компании «Последнее сообщение»[3]. Иван Фёдорович, жду вас в полной готовности через два часа. Форма походная. Честь имею, господа!
Генерал вышел. Толкачёв вопросительно уставился на Саяпина. Иван пожал плечами:
– Я у них на крючке. Видать, в рейд посылают.
– А про «крючок» не соблаговолите подробней поведать?
Иван рассказал, как его вынудили дать согласие сотрудничать с АВО.
– Я же не мог поставить под удар нашу компанию, свою семью…
– Понял, товарищ, – Толкачёв пожал Ивану руку. – Ладно, седлай коней. Жду, вряд ли с победой, но хотя бы невредимым. О семье не беспокойся – позабочусь.
В ночь на 13 января 1924 года есаул Саяпин с двумя десятками добровольцев беспрепятственно пересёк Амур в районе городка Айгун. Опасаясь полыней и промоин во льду, коней вели в поводу. На советской стороне было тихо, ближайший пограничный пост обезлюдел – пограничники то ли бежали, то ли ушли воевать с повстанцами. По сведениям, полученным штабом Сычёва от добровольных информаторов, в окрестностях сёл Гильчин, Толстовка и Тамбовка шли сильные бои с частями Красной армии. Саяпин направлялся туда. Он понимал, что отряд его слишком мал, однако его уверили, и он согласился, что даже такое количество опытных профессиональных военных может превратить толпу восставших в серьёзную силу. В Сахаляне, в штабе Сычёва, ему дали документы на имя есаула Манькова (на случай плена или гибели) и поставили задачу основать в Гильчине базу повстанческой армии, а затем развернуть наступление за пределы Благовещенского уезда.
– Готовится ещё отряд в двести сабель вам в поддержку, – сказал полковник, начальник штаба. – На той стороне действует Амурская повстанческая армия в количестве не меньше десяти тысяч человек. Командует ей член АВО Николай Корженевский, бывший вахмистр Второго Амурского полка, но ему катастрофически не хватает командиров. Поэтому ваша группа состоит целиком из офицеров, которые должны возглавить подразделения повстанцев. С вами отправляем небольшой обоз с оружием – винтовки, патроны, гранаты, пара пулемётов. До встречи с Корженевским в прямые боестолкновения не вступайте, берегите людей.
– Какова моя задача? Доставить группу и вернуться?
– Нет. Мы полагаем, что вы возглавите штаб.
– В штабные не гожусь, – решительно заявил Иван. – Я – командир полевой и согласен служить лишь в этом качестве.
Полковник пристально взглянул, помолчал и махнул рукой:
– Там разберётесь.
Тем не менее в рейд Иван пошёл с тяжёлым сердцем: не давали покоя мысли о доме. Настя обрыдалась, собирая его походную суму. Шестилетняя Оленька, сидя у хмурого отца на коленях, изо всех силёнок старалась его развеселить – видать, чувствовала общую тревогу. Беспрерывно тараторила, рассказывая про свой садик, читая наизусть стихи и напевая новые песенки. Ей вообще очень нравилось, как говорила Настя, «выступать». На новогодней ёлке у Хорвата – управляющий КВЖД ежегодно в своём огромном доме устраивал весёлый праздник с хороводами и представлениями для всех детей сотрудников дороги – Оленька получила особый подарок от генерала за артистическое чтение пушкинской «Сказки о золотой рыбке». Вручая маленькой девочке огромного плюшевого медведя-панду, генерал пожелал ей стать настоящей актрисой, и теперь Оленька ни о чём другом не мечтала. Выучила наизусть все сказки Пушкина и поэму «Руслан и Людмила», сама придумывала и разыгрывала сценки с их героями и любила, когда её просили «что-нибудь показать». Сейчас она тоже «показывала», но – безуспешно, в конце концов сникла, прижалась к широкой груди, уже перехлёстнутой портупеей, и даже начала потихоньку всхлипывать. Отец тут же обратил на неё внимание, прижал к себе и поцеловал в золотистые кудряшки. Оленька обрадовалась, ответно чмокнула аккуратно подстриженную рыжую бороду, быстро перебралась в свой уголок с игрушками, где царственно сидел чёрно-белый панда, и о чём-то с ним заворковала.
Иван ухватил за юбку проходившую мимо Настю, усадил на колено, на то самое место, где сидела Оленька, стёр ладонью слёзы с её покрасневших щёк и заглянул в карие глаза:
– Ну, и чё ты нюни распустила, дурёха моя? Будто заживо хоронишь!
– Нет-нет! – испугалась Настя. Обхватила крепкую шею мужа, прижала чубатую голову к груди, заговорила горячим шёпотом: – Ты живи, любый мой, живи, я знаю, ты вернёшься, мы за тебя молиться будем, Бог нас не оставит…
Иван слушал не столько слова, сколько отчаянный стук её сердца, а душа оставалась муторной. Смерти он не боялся, жалко лишь родных, которые будут страдать по нему и без него, да ещё было горько осознавать, что он может так и не свидеться с первенцем, Сяопином. Мысли о Цзинь старался приглушить, чтобы не обижать Настю: не заслужила она даже минутного забвения. Впрочем, что значит «не заслужила» – любит он её, любит по-настоящему, живой, а не памятливой любовью!
Думал об этом Иван всю дорогу – сначала до Сахаляна, потом до Айгуна и вот теперь по пути к Гильчину.
Ночь была тёмная, половинка луны свалилась за горизонт, снежные облака затянули небо, закрыв звёзды, по которым можно было бы сориентироваться. Иван помнил, что к Гильчину вели две дороги: от села Корфова через Муравьёвку и от Красновской заимки через Куропатино. Расстояние примерно одинаковое, правда первая должна быть более наезженная, вешками помеченная, однако и советские войска встретить на ней много вероятней, рассудил Иван и решил идти на Куропатино. Вперёд пустил группу пешей разведки с шестами, чтобы не терять санную колею, поэтому двигались медленно, как есть ощупью. Два десятка вёрст до Куропатина одолели часа за четыре. Остановились, не дойдя до околицы, в село ушли разведчики – проверить, нет ли красных. Село большое, разведчики дошли до середины и вернулись – следов пребывания красных не обнаружили.
Саяпин задумался. До рассвета оставалось часа три, за это время можно пройти ещё вёрст семь-восемь, не больше, потому что лошади устали, а при встрече с красными – что весьма возможно – на усталых лошадях не больно-то повоюешь. Нужен отдых; вопрос: где отдыхать? Был бы лес – раскинули бы палатки, развели костры и передохнули – с разогретой тушёнкой и чарочкой, благо тем и другим запаслись в Сахаляне. Но колоблизь[4] нет и рощицы малой, хотя потемну могли и не заметить. Одно выходит: выделить богатые дворы и напроситься на отдых. Бедных трогать не след, однако ж и охорониться от них надобно: вдруг пошлют кого-нито к красным с весточкой.
Иван огляделся. Отряд, как был в сёдлах, столпился вокруг в ожидании решения командира. Хотя, какой я им командир, подумал он, – курьер, доставщик заказа; они же все офицеры, чинами, возможно, повыше есаула, меня поставили над ними лишь потому, что знаю эти места, а они все пришлые, поди от Колчака или Каппеля, ни с кем не посоветуешься. Он вздохнул:
– Ночуем тут.
Отдал распоряжения о выборе дворов и дежурстве охранения, о соблюдении секретности и, по возможности, тишины. Всё было исполнено по высшему разряду. Хозяева богатых дворов – таких нашлось на этом краю села более десятка – к просьбе о ночлеге отнеслись с пониманием: устроили по пять-шесть человек в тёплых подклетах, задали корму лошадям, кто-то и угощение нежданным гостям выставил. Командиру в доме Аксёнова Дмитрия Гавриловича, крепкого чернобородого казака, оказали почёт и уважение. Наступал день отдания Рождественского празднества, самая середина святок, и хозяева с вечера готовили разные вкусности, так что для уважаемого гостя стол накрыли – глаз не оторвать. Иван уже давненько, пожалуй, со смерти бабы Тани, не едал таких закусок, варева-жарева да выпечки затейливой – рот невольно наполнился голодной слюной. Он повинился, что одежда его не соответствует празднику – на отдание Рождества следовало надевать всё самое лучшее, – но Дмитрий Гаврилович похлопал есаула по плечу («мы, чё ли, не понимаем?») и налил стопочку ароматной янтарной жидкости. Подмигнул:
– Кедровая! Давай, Иван Фёдорович, с Рождеством Христовым!
Опрокинули, занюхали духовитой аржаниной и закусили олениной копчёной – ах, как славно, как хорошо! Только повторили, и Саяпин почувствовал, как проваливается в сон. Напряжение последних дней, почти неподъёмный груз задания сложились с двумя стопками крепчайшего самогона и вместе сломили силу воли, на которой только и держался Иван, начиная с визита Сычёва в охранную компанию. Есаула успели довести до хозяйской кровати, уложили, сняв с ног медвежьи бурки, и он благополучно отключился.
Группу Павла Черныха присоединили к подразделению 5-го Амурского стрелкового полка – отдельному взводу под командованием Ивана Черныха. Молодой комвзвода предстал перед уполномоченным контрразведки губернского отдела ОГПУ в шинели и будённовке – на шлеме красовалась большая малиновая звезда в чёрной окантовке, на левом рукаве шинели – малиновый клапан с такой же окантовкой, на нём вышитые красные звезда и два квадрата.
– Здравствуй, батя! – сказал юношеским баском командир Красной армии и обнял отца.
– Здравствуй! – Павел отступил на шаг, окинул взглядом стройную фигуру. – Растёшь, сын, не по дням, а по часам. Глядишь, к моим годам будешь армией командовать.
– Поживём – увидим. Но – не помню, кто сказал – плох тот солдат, который не мечтает стать генералом.
– И то верно. Правда в Красной армии генералов нет, а вот командармы имеются.
– Значит, буду командармом, – засмеялся сын и похлопал отца по вытертой почти добела тужурке. – Не замёрзнешь в гэпэушной коже?
– У меня под ей три одёжки, – улыбнулся ответно Павел. – Все руками твоей мамани сработаны, от того мне в любой мороз тепло.
– Я тоже маманю люблю. Заботу её каждый день поминаю. На мне безрукавка, ею связанная, – Иван мечтательно улыбнулся и вдруг посуровел. – Приказ пришёл: нам с тобой выступить в направлении Куропатина, а оттуда – на Гильчин.
– На Гильчин – это хорошо!
– Чем же хорошо? По сведениям разведки, в Гильчине сейчас основные силы бандитов.
– Федя в Гильчине, гостит у друга. Мать велела забрать его в отряд.
– Вот чёрт! – выругался Иван. – Нашёл время гостевать! Он же комсомолец! Найдётся белая сволочь – выдаст, у бандитов разговор короткий.
Павел нахмурился – возразить было нечего. Только спросил:
– Когда выступаем?
– Немедленно! До Куропатина семь километров, это максимум полтора часа. Если село мирное, пройдём мимо, на Раздольное. От Куропатина до Гильчина ещё двадцать пять с гаком, это не меньше пяти часов.
– Больше, – поправил Павел. – Дороги заметены, не разбежишься.
– Согласен. Прибавим полтора часа. Всего получается восемь. Весь световой день! Сейчас, – Иван глянул на наручные часы, – шесть часов утра. В семь тридцать, не позднее, мы должны быть в Куропатине.
Сводный отряд – сто человек на двадцати одноконных санях с тремя пулемётами «максим» – добрался до Куропатина быстрее: в семь с минутами, ещё не начало светать, кошёвка с командирами остановилась у околицы. За ней на сотню метров растянулась вереница саней с бойцами. Павел отправил в разведку двух молодых чоновцев, бывших красных партизан. Парни словно растворились в утренних сумерках и вернулись довольно быстро, появившись так же, будто из ниоткуда. Выяснили: половину села заняли белогвардейцы; количество неизвестно, однако много офицеров, потому что даже в охранении стоит поручик, а не рядовой или хотя бы унтер. По лошадям в заводнях удалось выяснить дома, в которых расположились белые.
– Что будем делать? – поставил ребром вопрос комвзвода Черных.
Командиры отделений переглянулись. Павел понял: им хотелось пройти мимо, без лишнего шума. Конечно, впереди тоже не праздничное застолье, а жестокая схватка с повстанцами, которых власть называет бандитами (понятное дело: у власти все, кто против неё, – бандиты), однако там, как говорится, стенка на стенку, а тут каждый дом с белыми – маленькая крепость, да и белые – не крестьяне с вилами, а люди военные, знают, с какого конца палка стреляет.
С другой стороны, пройти и оставить за спиной нешуточное количество врагов – не только глупость, но и преступление: они могут в самый критический момент прийти на помощь своим и переломить ход сражения.
– Сколько дворов с белыми? – спросил Павел разведчиков.
– Двенадцать, товарищ командир.
– Нас сто семь. По восемь человек на двор, остальные в засаде на околице, думаю, будет нормально. Как считаешь, товарищ комвзвода?
Иван стал решителен и лаконичен. Команды последовали одна за другой, Павел только диву давался.
– По пол-отделения на шесть дворов, а остальные – ваши. Двадцать минут, чтоб занять позиции. Пленных не брать, с ними некогда возиться. Местных, если вмешаются на стороне белых, ликвидировать. Действуйте! Время пошло!
Начинался рассвет. Павел разделил чоновцев на шесть групп, во главе каждой поставил чекиста, четырёх оставшихся чекистов и двух чоновцев с пулемётом отправил в засаду на выезде в сторону села Раздольного, через которое шла дорога на Гильчин. Сам пошёл с группой, которую разведчики направили к самому богатому двору: решил, что там должно быть командование отряда.
В село въехали, не скрываясь – рассудили, что караульные с ходу не разберутся, кто это прибыл, тем более что въезжали со стороны Раздольного, то есть оттуда, где были главные силы повстанцев. По указанию разведчиков распределились по дворам и ровно через двадцать минут операция началась.
У аксёновской усадьбы остановились двое саней. Восемь человек во главе с Павлом вошли во двор. Караульный с погонами поручика выступил навстречу, выставив маузер:
– Стой! Кто идёт?
– Амурская армия, – ответил Павел, зная, как называют себя повстанцы. – Кто в доме?
– Есаул Маньков, командир, – ответил караульный, убирая маузер в кобуру.
– Он-то нам и нужен. Проводи.
Павел и чекист начальник группы вслед за караульным вошли в сени. Остальные остались снаружи.
В сенях начальник группы коротким ударом в шею вырубил караульного и уложил на стоявший в стороне сундук, забрав его маузер.
Вошли в дом. Хозяйка, уже возившаяся на кухне, глянула на вошедших, тихо охнула и опустилась на лавку возле печи, в которой весело плясал огонь.
– Аксинья, кто пришёл? – послышался басовитый голос, и из соседней комнаты вышел крепкий чернобородый мужик. Увидев незваных гостей, он побагровел и, закашлявшись, схватился за грудь и согнулся.
Женщина мгновенно бросилась к нему:
– Митенька, худо тебе?!
Он оттолкнул её, выпрямился и хрипло спросил:
– За мной?
Павел отрицательно мотнул головой и указал на тёмно-зелёный чекмень с погонами есаула, висевший на рожках косули, прибитых у входа. Хозяин не успел ничего сказать – издалека донеслись выстрелы, винтовочные и пистолетные, коротко стреканул пулемёт, а из-за печи с маузером в руке вышагнул высокий рыжебородый человек в офицерском френче, один глаз закрыт чёрной повязкой.
– Иван! – только и сказал Павел.
Федя Саяпин очнулся не сразу. Вначале ощутил покачивание, словно плыл в лодке по Амуру, потом открыл глаза и увидел ночное небо, покрытое большими, покрытыми инеем звёздами. Подумал про иней, потому что вспомнил: месяц февраль на Амуре – время, когда всё в природе обрастает мохнатым инеем. Кусты, деревья, заборы, наличники на окнах – всё бело и пушисто. Наберёшь его в ладонь – лежит невесомо лёгкий, мягкий, приятно прохладный, а сожмёшь в кулаке – мгновенно превращается в мокрый комок, некрасивый, обжигающий холодом…
А чего это я лежу, спохватился Федя, вроде как в санях и под тулупом? Куда меня везут? И кто везёт? Он приподнялся было на локтях – левый бок пронзила боль, доставшая, казалось, до самого сердца – и рухнул в беспамятстве.
Снова пришёл в себя Федя уже засветло. Сани не двигались. Где-то неподалёку ходили люди, разговаривали. Очень хотелось есть, и тупыми волнами накатывала боль в боку. Оживилась память: боль от ранения, от случайной пули. В Гильчине шёл бой, отец Гаврилки, дядька Михаил, приказал не высовываться, но какой же мальчишка усидит в подклете, когда рядом стреляют, кричат «ура!» и надо помочь своим, то есть, конечно же, советским? А чем помочь? Ну, хоть патроны поднести или красный флаг поднять, а то они уже который день не могут зайти в село. Атакуют, атакуют и всё без толку. Гаврилка не пошёл, боялся отца ослушаться, а Феде Гаврилкин отец не указ, у него своих два: правда настоящий отец в Китае, а дядька Павел, который ненастоящий, но тоже как отец, наверняка наступает на этих… Федя внутренне содрогнулся, вспомнив убийство чоновцев и дяди Ильи Паршина во дворе богача Трофимова… Вот и выскочил из подклета, добежал до ворот, высунулся на улицу, соображая, в какой стороне советские, и словил случайную горячую.
Что было дальше, Федя знать не мог – потерял сознание. А дальше Гаврилка дотащил его волоком до дома, выскочили отец и мать, все вместе внесли Федю в дом, раздели и положили на стол, подстелив старое одеяло – оно быстро пропиталось кровью, – перевязали порванной на ленты завеской, отделявшей от кухни спальный угол родителей, и переложили на широкую лавку возле печи.
– Пуля наскрозь прошла, быстро заживёт, – сказал Михаил и присел к столу. – Слышь, мать, присядь, обсказать надобно.
– Чё такое, чё обсказать? – мать села рядом, тревожно глядя на мужа.
– Петруха Бачурин забегал, уходить, грит, надобно. Красные, грит, во взятых сёлах зверствуют – расстреливают, шашками рубят, не жалеют ни старых, ни малых.
– Дак мы-то никого ж не трогали, и Гаврилка наш комсомолист!
– Петруха грит: они спервоначалу стреляют да рубят, а потом уж выясняют. В Толстовке, мол, Чешевых подчистую вырезали, а середь их коммунисты были. В обчем, уходим на ту сторону. Там казаки свои станицы ставят, китайцы не препятствуют. Двое саней сладим, корову возьмём, пару подсвинков да из одежонки чё-нито…
– А куры? А овцы? А хавронья супоросая?! Всё бросить?!
– Кому надо – подберут.
– А как же Федя? – подал голос Гаврилка, стоявший до того молча, подперев печку плечом. – Его нельзя бросать. Красные решат, что воевал, и убьют.
– Возьмём с собой. Ты говорил, что у него отец в Китае. Ежели живой – найдём. Парнишку не бросим.
Пока Федя лежал под тёплым тулупом, вспоминал своё ранение да размышлял, где теперь находится, к саням подошёл Гаврилка.
– Очнулся? – обрадовался он, увидев, что друг лежит с открытыми глазами.
– Где мы? – сиплым голосом спросил Федя.
– В Китае мы. Бежали. Наших тут много. Китайцы всех переписывают.
– Почему бежали?! От кого?!
– От своих, Федя, от своих, – грустно усмехнулся Гаврилка. – Слух прошёл, что красные расстреливают кого ни попадя, вот казаки и ломанулись на этот берег. Помирать-то зазря никому не охота.
– А меня-то зачем увезли? У меня же отец гэпэушник! И ты комсомолец!
– Ты говорил, что твой настоящий отец в Китае. За одно это могут расстрелять. Время такое: сначала пулю в лоб, а потом вопрос: а ты кто, где был, что делал? Батя сказал: не пропадёшь, найдём тут твоего отца, только по первости обустроимся. Не могли же мы тебя бросить. Али мы не русские? Сам пропадай, а друга выручай – народ зазря не скажет.
Сводный отряд отца и сына Черныхов остановился на холме перед спуском к речке Гильчин, на которой расположилось село с таким же названием. Уже вечерело, но с высоты в бинокль хорошо просматривалось и село, и дорога, выходящая из него на Муравьёвку. Сейчас она была забита бесконечными вереницами конных саней с поклажей, детьми и стариками, группами размеренно шагавших взрослых, с привязанной к саням скотиной, – через снежное поле долетали людские крики, мычание коров, ржание коней и лай собак. Издалека всё это напоминало живую реку – шло великое переселение народа. После Муравьёвки дорога сворачивала у Песчаного озера на Корфово – там самый короткий путь до Амура и перехода на китайскую сторону. Туда и направляла своё течение эта скорбная река. Если бы Павел читал Библию, он, возможно, усмотрел бы тут сходство с началом скитаний евреев после бегства из Египта. Но ему не довелось не только читать, но даже прикоснуться к Великой Книге, поэтому он просто, не отрываясь, смотрел в бинокль на человеческий поток, и сердце его сжималось безотчётной тоской. Когда-то он покидал родную землю и хорошо понимал, что это значит.
А в Гильчине, на его северной окраине, шёл бой. Как догадывался Павел, там повстанцы прикрывали исход казачества и туда должен был спешить их отряд, чтобы ударить им в спину и покарать бандитов, посмевших выступить против народной власти. Но один из этих «бандитов», есаул Иван Саяпин, любимый брат жены и друг юности, лежал связанный в его санях, хотя должен был быть расстрелян на месте, и Павел мучительно думал о том, как ему помочь уйти от смерти. Своим подчинённым чекистам он сказал, что есаул Маньков – так Иван представлялся по документам – может дать ценные сведения о планах и действиях белогвардейцев, а ликвидировать, мол, всегда успеем. Сын, конечно, узнал своего дядю, но промолчал, и Павел, понимая, какую тяжкую ношу взвалил на него своим заявлением, был и благодарен ему, и отчаянно боялся за него: найдись кто-то знавший Саяпиных в лицо – и расстрел обоих, отца и сына, неизбежен. О себе особо не думал, а Ванюшку было жаль.
– Надо бы перерезать дорогу, – сказал рядом с ним комвзвода. Он тоже в бинокль разглядывал «реку» беженцев. – Уходят сволочи!
– По первости, не все из них сволочи, кто-то ни в чём не виноваты, попросту струхнули. Многие потом назад запросятся…
– Запросятся! А пущать не стоит! Сбегли и – ладно. На родине им плохо – хочут жить, где хорошо, вот пущай и живут. Чего дядька Иван сюда попёрся?!
– Без родины везде плохо, Ваня. Я с Сяосуном полгода мыкался в Китае – света белого не взвидел. Иван там тоже, думаю, не мёд-пиво пил.
Павел оглянулся на свои сани, там из-под тулупа торчала голова есаула в треухе. Сын покосился на него:
– Не знаю, что он там пил, но он – враг нашей власти и подлежит расстрелу. Взят с оружием в руках – к стенке!
– Он мог нас, меня и Веньку Пенькова, застрелить в упор. Мы бы и моргнуть не успели. А он сдал оружие и связать себя позволил. К тому ж мой шуряк, корефан…
– Это, батя, всё лирика, как говорит мой комполка. Что, мы так и будем стоять, на этих зайцев любоваться?
– А ты предлагаешь по целине…
– Я предлагаю идти на Гильчин, помогать товарищам, – решительно перебил комвзвода.
– А Ивана куда? Не в бой же его тащить!
– Есаула Манькова оставим под охраной на окраине, в первом же дворе.
– Тогда – вперёд! – согласился уполномоченный губОГПУ. – За власть Советов!
…Подоспели вовремя. Неожиданным фланговым ударом выбили повстанцев из нескольких домов, и оборона «посыпалась». Ушли немногие, пленных не было. Уже в темноте красноармейцы и чоновцы зачищали дворы и брошенные дома. Село почти полностью опустело, осталось несколько семей голимых бедняков, их не тронули. Своих погибших товарищей снесли к волостному исполкому, оставили до утра.
Голодные и замёрзшие бойцы занимали тёплые дома, организовывали ужин. Командиры предупредили: спиртным не увлекаться, не больше чарки «для аппетиту». За нарушение – трибунал!
Комвзвода Черных доложил командиру полка об операции в Куропатине, о пленном есауле Манькове.
– За разгром белогвардейцев объявляю благодарность. – Командир так устал, что не пытался скрыть зевоту. – А почему не расстреляли есаула? Приказ был в плен не брать.
– Виноват, товарищ комполка! Но он сам сдал оружие и готов дать полезные показания. Мы с уполномоченным ОГПУ взяли на себя ответственность, полагая, что от живого больше пользы. Расстрелять можно и потом.
Вестовой выставил на стол найденную в доме еду – хлеб, сало, остатки рыбного пирога, сладкие блюдники[5].
– А горячего ничего нет? – зевая во весь рот, спросил комполка. – И горилки чарочку не помешало б!
– Пельмени варятся, – откликнулся вестовой. – А горилка – вот. – И поставил перед командиром четверть мутноватой жидкости.
– Ты сбрендил?! – испугался командир. – Ничего себе чарочка! Где нашёл-то?
– Нашёл, где водится, – осклабился вестовой, и на столе появились три гранёных стакана.
Комполка удивлённо глянул на них и обратился к Ивану:
– Садись, комвзвода, поужинаем вместе.
– Спасибо, товарищ комполка. Я не пью, да и своих бойцов надо обустроить. Разрешите идти?
– Ишь ты, не пьёт он! Ну, иди, коли так. Бойцов, конечно, надо устроить. А Манькова запри, как следует. Вон в сарае во дворе. Пускай помёрзнет. Утром допросим.
Однако утром пленного есаула в сарае не оказалось. Замок на месте, а человека нет. Караульный рассказывал какую-то ерунду: будто бы всю ночь глаз не смыкал, отлучился лишь по призыву товарищей – супцу похлебать, всего-то минут на десять-пятнадцать, вернулся, а из сарая сквозь щели в брёвнах свет брезжит, однако же замок на двери висит и звуков никаких изнутри не доносится. А потом и свет погас.
– С чего бы это? – сердито поинтересовался комвзвода.
– Я подумал, пленный себе зажигалкой посветил, чтоб чё-нибудь подыскать для утепления: мороз-от разыгрался бесчурно[6], не в голову мне было[7], что он в бега ударится, – говорил караульный, молодой парень из чоновцев, искательно заглядывая в глаза то комвзвода, то уполномоченного ОГПУ. От него так густо несло китайской гамыркой, что начальники невольно отворачивались.
– И что теперь с тобой делать? – сурово спрашивал комвзвода. – Под трибунал отдавать?
– Давай посмотрим вокруг сарая, – предложил уполномоченный. – Наверняка какой-нито лаз в стене, али под стеной отыщется. Не мог же он скрозь брёвна пройти!
Лаза по низу не нашли. Более того, снег вдоль стен сарая лежал чистый, нетронутый.
– А гляньте на крышу! – вдруг благим матом завопил караульный.