Когда Матвей услышал, наконец, свой номер, ему показалось, что это вопросительно крикнул какой-то острый угол огромного здания.
Бурмистров выстрелил судорожно сжатым кулаком в моросящую тьму и услышал, как слабо затрещала успевшая подмокнуть материя.
Ночью он вырезал из штанины две заплаты – маленькую и большую. Стянув маленькой свежую прореху, Матвей наложил сверху большую и кропотливо обшил её края.
Потом попробовал рукав на прочность, дёргая его и растягивая. Спать он лёг за три часа до подъёма.
Соседи по нарам с вечера перешли в другие отсеки, и Матвей впервые за шесть лет свободно вытянулся на грязном жёстком тюфяке.
Через пару часов он проснулся, оделся, осторожно слез с нар и вынес параши. Затем подмёл барак и протёр все восемнадцать маленьких грязных окошек.
На завтрак Матвей не пошёл, а сразу направился к Объекту и работал целый день не разгибаясь, успев сменить три пары помощников.
В сложенной им стене слепо зиял большой прямоугольник будущего окна, что наруша– ло её чистоту и монолитность. Матвей почистил мастерок, отвязал фартук и сосчитал кирпичи. Их оказалось две тысячи восемьсот сорок три.
У входа в политбарак люди снова беззвучно расступились перед Бурмистровым. Матвей вошёл в полуосвещённый узкий коридор и направился к своему классу.
Не успел он поравняться с четвёртой дверью, как она распахнулась, высокий молодой десантник сосредоточенно выбежал из неё, но столкнувшись с Матвеем, отпрянул и нерешительно остановился.
В полуоткрытой двери виднелась плотная, залитая тусклым светом фигура классного наставника.
Матвей шагнул вперёд, парень шарахнулся к двери, но, услышав спиной вопросительно ожившие шаги наставника, вобрал голову в серые плечи и боком, шумно задевая стену, бросился мимо Бурмистрова.
Уже у самого выхода, когда распахнутая входная дверь поглотила торопливое эхо его грохочущих сапог, десантник зацепился за что-то и долго, мучительно падал, цепляясь деревенеющими руками за гнилой барачный воздух.
Матвея опять не вызвали, и он оцепенело просидел на своём левом краю, изредка оглядываясь на товарищей, которые, стараясь как можно дальше отодвинуться от него, совершенно сжались, переплелись, слиплись в серую, потную, пестрящую бритыми головами массу.
Когда три тысячи человек молча построились в восьмиконечную звезду и выкликающий, поднявшись на круглую бетонную тумбу, деловито раскрыл папку с номерами, Матвей робко огляделся и с ужасом заметил, что стоящие рядом десантники непозволительно далеко отодвинулись от Матвеева номера, сошли со своих мест на шаг или больше, а некоторые вообще встали на номера своих бывших соседей.
От мысли, что из-за него может произойти страшная путаница, Матвей вспотел и почувствовал, как волна холодного тоскливого огня пробежала по корням обритых волос.
Выкликающий начал перекличку, и словно крохотные поршни стали то тут, то там подниматься и исчезать серые руки, опережая разнобой отвечающих голосов.
Матвей снова оглянулся и понял, что в самом центре третьего луча образовалась дыра, которая не может не броситься в глаза выкликающему.
Но тот продолжал размеренный опрос.
Бурмистров подождал ещё несколько минут и решил подать товарищам какой-нибудь знак, чтобы они сомкнулись, заполнили прореху.
Он отлепил ладонь от бедра, сложил горстью и, загребая холодный, начавший темнеть воздух, несколько раз двинул ею к себе.
Ближестоящие трудовые десантники побледнели и, чуть слышно переступив стоптанными сапогами, отодвинулись ещё дальше.
Матвей слизнул языком пот с трясущейся верхней губы, опустил голову и больше не поднимал её.
Выкликающий тем временем добрался до третьего луча – у самой вершины вылетел в небо один кулак, за ним другой, третий, и медленная, едва различимая в сырой тьме волна стала подползать к дыре.
Матвей ждал.
Металлический голос выкликающего коснулся десантников, стоящих по краям неровной дыры, и те ответили громкими, притворно спокойными голосами, вскинули кверху нарочито бодрые кулаки…
– Дветысячивосемьсотсороковой! —
– Телом и душооой!
– Дветысячивосемьсотсорокпервый!
– Теломидуушоой!
– Дветысячивосемьсотсороквторооой!
– Эломидушооой!
– Дветысячивосемьсотсорок… четвёртый!
– Теломидушёёй!
– Дветысячивосемьсотсорокпятый!
– Дэломидушоооэй!
Матвей с трудом приподнял голову и удивлённо посмотрел в холодную, изрезанную каменными плоскостями тьму, силясь разглядеть ошибившегося выкликающего.
Но тот опять неуловимо растёкся по сумрачному фасаду Объекта, продолжая гулко, отрывисто кричать то из ребра угрюмо нависающего балкона, то из чёрного провала окна.
Со стороны пустыря налетел студёный, пронизывающий ветер, завыл, набросился на распластавшуюся под чёрным небом звезду, но быстро запутался в частоколе неподвижно стоящих тел и погас.
– Дветысячидевятьсотдевяностоседьмой!
– Теломидушой!
– Дветысячидевятьсотдевяностовосьмой!
– Иэломидуушй!
– Дветысячидевятьсотдевяностодевятый!
– Тэломидшой!!
– Трёхтысячный!
– Теломидуушоой!
Матвей услышал, как хрустнул промёрзший целлофан захлопнувшейся папки и выкликающий мягко сошёл с тумбы.
«А как же я?» – лихорадочно подумал Матвей.
Слева послышалась знакомая скороговорка:
– Любимый Старший Руководитель Третьей Степени Старшинства, звезда номер шестьсот тридцать один, после трудового дня опрошена. Отсутствующих нет.
И сразу же вслед за этим – скупое шарканье подошв, вздох мнущейся в темноте матери:
– Опрошенная звезда номер шестьсот тридцать один, слушай мою команду: по направлению лучей, не меняя построения, одновременно, единоутробно, парадным шагом – шааагоомммм…..аршш!!!
Матвей привычно вскинул левую ногу и через секунду припечатал кожаную подошву к бетону, глухо ухнувшего от первого раскатисто– го шага трёхтысячной звезды. Вторая нога оторвалась от тускло светившегося номера и была готова опуститься вслед первой, но в бритой голове Бурмистрова вдруг ожили слова команды:
«Опрошенная звезда… Опрошенная! – с ужасом подумал он. – А меня-то не опросили! Я-то не опрошен!»
Матвей не заметил, как остановился, как, едва расступившись, проплыл сквозь него монотонно грохочущий третий клин.
Когда Бурмистров опомнился, рядом никого не было.
Оживший ветер спутывал угасающий шум расползшихся клиньев.
Матвей осторожно сошёл с номера и покосился на серую громаду Объекта, торжественно подпирающую чёрное небо.
– А как же я? – тихо спросил он у ветра и втянул голову в сутулые плечи.
Ветер скользнул по опустевшему бетонному плацу, протёк сквозь складки Матвеевых брюк и пропал…
– А как же я? – снова проговорил Бурмистров и вспомнил: – Опрошенная… Опрошенная! Опрошенная звезда, а я – не опрошенный. Значит, меня должны опросить. Опросят… Значит, меня ещё опросят? – Он лихорадочно провёл ладонью по бритой шишковатой голове и вдруг вздрогнул, поражённый внезапной догадкой:
– Опросят! Обязательно опросят! Должны!
Бурмистров быстро встал на свой номер, расправил плечи, прижал руки к бёдрам, запрокинув вверх дрожащее лицо, стал ждать.
– Дветысячивосемьсотсороктретий!
Казалось, это рявкнула чёрная, колюче посверкивающая звёздами бездна.
– Телом и душооой!!!
Кулак полетел в ковш Малой Медведицы.
У Полярной звезды его догнал протяжный треск гимнастёрки.
Сзади сухо рассмеялись.
Матвей обернулся.
Рядом с ним стояли двое в голубой форме – высокий седой старик и широкоплечий коренастый парень.
Старик властно протянул руку, и парень быстро вложил в неё длинный, холодно сверкнувший предмет.
Старик убрал его за спину и кивнул широкоплечему. Тот быстрым пружинистым шагом подошёл к Матвею и громко потребовал:
– Руки!
Матвей протянул. Парень завёл их ему назад и крепко скрутил куском колючей проволоки. Потом схватил Бурмистрова за шею, резко согнул и поставил на колени. Старик подошёл сзади, коротко размахнулся и всадил в голую голову Матвея узкое трёхгранное лезвие.
Парень подождал, пока ноги Матвея Бурмистрова перестали бесцельно ёрзать по шершавому бетону, нагнулся и, подхватив их под мышки, бодро поволок тело к стоящему неподалёку фургону.
Старик достал папиросу, неторопливо размял её своими жилистыми сухощавыми пальцами, раскурил и, скупо отпуская дым холодному осеннему ветру, долго щурился на ровные ряды жёлтых барачных окон.
1978 г.
Пальто упорно не хотело сниматься с гвоздя – ветхая, не в меру длинная петелька вешалки путано обмоталась вкруг лоснящейся, изогнутой шейки, начисто скрыв решётчатую насечку кривой шляпки.
Кротову не потребовалось вставать на мыс– ки – он был достаточно высок, наклонился, близоруко сощурился и, вцепившись узловатыми пальцами в чёрный драповый воротник, дёрнул: сухо треснула вешалка, в карманах звякнула мелочь.
– Не так страшен чёрт…
Разорванная петелька разошлась мохнатыми, слабо шевелящимися концами, пальто поползло вниз. Кротов подхватил его, тряхнул, забросил на спину и, согнувшись ещё больше, долго и неточно ловил руками просторные рукава.
– И не это главное. Имею. Различия прошлого…
Спина взбугрилась толстыми складками, воротник осел на безжалостно скошенные плечи, выпустил бледный остов куриной шеи; чёрная пола, беззвучно запахиваясь, прошлась над низкой тумбочкой – загремели свалившиеся ключи.
– Ну уж совсем… – Бессильный выдох пыльно мнущегося драпа, треск длинных, поспешно согнувшихся ног. Кротов сгрёб ключи, бесстыдно распластавшиеся на грязном полу (тонкое соединительное колечко зависло над чёрной щелью), сунул в карман, нахлобучил широкополую шляпу и, оттянув головку замка, открыл дверь.
– И не в том дело. Есть ведь. Не кто-нибудь… Нет. Забыть только… узнать…
Тягуче запели петли, качнулась расхлябанная ручка, дверь благодарно щёлкнула. Осторожно держась за перила, Кротов спустился по узким, еле видным ступеням, ткнулся плечом в пахнущую краской тьму – она задребезжала потревоженной пружиной и громко треснула ровным проёмом: в нём спаялись по причудливой ломаной сумрачно-синее (с бледной сетью слабо намеченных звёзд) и тёмно-серое (с лабиринтом притуплённых тьмою углов и чёрным ритмом мёртвых окон). Проём быстро, скрипуче рос и пах поздней осенью.
Кротов отпустил слабо хлопнувшую дверь (помешала забившаяся под створку тряпка), поднял воротник и огляделся: пустая улица быстро суживалась, стягивала в сырую тьму трёхэтажные дома, застарелый асфальт, частый ряд обглоданных тополей и редкий – зелёных мусорных контейнеров (один – в двух шагах, второй – у будки сапожника, третий – возле криво вросшей в землю бетонной трубы, четвёртый, основательно размытый сумраком, – под сенью нечёткого забора).
Кротов сунул руки в карманы, вздохнул поглубже и выпустил струю слабо побелевшего воздуха:
– И уметь – тоже не главное. Важно знать… знать. А то – исключение! Ляпсус майнус…
Он сухо рассмеялся (возле напрягшихся крыльев носа веером разошлись мелкие складки) и двинулся вниз по улице – согнувшись, разведя острые чёрные локти, теряя треть роста из-за слишком широких шагов.
– Добрососедство, не спорю. Но в законах – мы не виним. Нет… Только добрососедство…
Из-под полуоткрытой крышки контейнера выскочила крыса, вместе с потревоженным мусором шлёпнулась на землю и неторопливо побежала, волоча длинный хвост.
Кротов остановился, сощурившись проводил её поворотом своей сплющенной с боков головы, согнулся ниже и снова зашагал:
– А уметь – не главное. Нет. Важно знать…
На углу с ним столкнулся какой-то беспощадно распахнутый человек, обмахнул длинным, плавно опережающим его шарфом, отскочил в сторону и скрылся, торопясь.
Из чёрного парадного вылетели двое – оба толстые, маленькие, в коротких пальто. Заспешили вслед за распахнутым.
Еще двое выбежали из соседнего двора, остановились на мгновение («Через Средний!» – «Ты чо! Через Второй!») и сверхъестественно быстро, двумя серыми, перегоняющими друг друга пятнами пересекли улицу (помогла сгущающаяся тьма).
Кротов посмотрел вслед пятнам (они прошли сквозь фасад нежилого дома), вздохнул и двинулся дальше.
Возле железной, непонятного вида тумбы он повернул, подошёл к плотному полинявшему забору и, отодвинув две доски, уперевшись ладонью в холодное дерево, просунул ногу в узкую дыру: за забором лежал длинный проходной двор.
Здесь было так темно и сыро, так сладко пахло овощной гнилью и прелыми листьями, что Кротов вытащил руки из карманов и, слегка вытянув перед собой, посмотрел вверх – на сдавленный крышами осколок неба:
– Они уверены, что обстоятельства не вынудят… Как бы не так! Ляпсус майнус!
Он качнулся и пошёл как пьяный – оступаясь, проваливаясь, щупая руками прогорклую тьму. От ноги отскочила невидимая бутылка, загремела по асфальту и глухо стукнулась обо что-то, не разбившись. Слабо треснула мелкая, подмёрзшая лужа.
Справа из ряби бледно-серых пятен слепилась стена, возле выросла группа молчаливых высоких людей, которые через десяток неуверенных шагов оказались гнилыми столбами от какой-то развалившейся деревянной постройки. Кротов обошёл их, оскальзываясь на беззвучно мнущейся трухе, долго пробирался вдоль стены, ощупью влез по гладким, забитым землёй ступеням, шагнул на покатую груду: под ногами гулко ожила потревоженная жесть и что-то вкрадчиво посыпалось – сухое и мелкое.
– Мы вовсе не застрельщики. Мы – мастеровые. Но знать – всё равно главное. Не уметь…
Он неловко спрыгнул вниз, захрустел битым стеклом, шумно шарахнулся в сторону и, запутавшись в засохшем кусте бузины, долго выбирался из его цепких когтей:
– Это не так сложно – социальное упрочнение…
Впереди всплыли и медленно повернулись несколько сумрачных кирпичных углов, возник тусклый, резко сжатый глухими стенами свет, лампочка сверкнула в луже и выбежал – теперь уже человек. За ним другой. И третий.
Кротов подождал, пока их торопливо сбивающиеся шаги завернули за угол, стал выбираться из скользкой тьмы и – ыыххх! – напоровшись горлом на обледеневшую бельевую верёвку, вовремя подхватил слетевшую шляпу:
– Нетерпение! Да просто порванные судьбы…
Он прошёл под лампочкой, обогнул кучу пустых ящиков и двинулся за угол – туда, где ещё не успела растаять колкая дробь убежавших. Стена повернулась к нему, в ней прорезалась высокая арка всё с тем же сырым, пахнущим осенью содержимым – слегка потемневшее сумрачное – синее и окончательно утратившее углы, постепенно становящееся плоскостью тёмно-серое.
Кротов вышел из-под арки и приостановился: километровая полоса Автокорма была непривычно пуста, огромная площадь немо распласталась перед ней. Он нахмурился и осторожно сдвинул ползущую на лоб шляпу: за свои сорок восемь лет ему не часто приходилось видеть пусто посверкивающие ячейки Автокорма – также странно рассматривать череп некогда знакомого тебе и человека или наблюдать тоскливую метаморфозу старого, давно облюбованного твоими глазами муравейника: под влиянием неведомых тебе явлений (рождение новой звезды или приближение конца света) его поверхность вскипает муравьями, колеблется и начинает осыпаться, оголяя то, что составляло милую покатость чёрного холмика – тусклую, безликую сталь серийного пылесоса.
– Неправомерно и не нужно… только раз…
Кротов зажмурился, подождал, пока уляжется калейдоскоп сине-зелёных осколков, и вызвал из памяти обыденное, с детства знакомое: маслянистый шум толпы, одинаковые головы, нетерпеливо заглядывающие друг другу через плечи, белесый пар, зависший над Автокормом, длинные чёрные гусеницы очередей к ячейкам, запах варёной свеклы и мокрого хлебного мякиша, рёв громкоговорителя, вспышки злобного спора, быстро обрастающие словами и участниками, молчаливо насыщающиеся лица…
Он открыл глаза и снова прошёлся ими по тусклым подробностям голубой громады: её съеденный сумерками конец терялся в нагромождениях быстро темнеющих зданий.
– Принимая решение – увериться. Оказаться на задворках! Забыть! Да это…
Сзади пробежал человек.
Кротов вздохнул и пошёл к Автокорму.
Слева из-за угла выскочили трое, заспешили через площадь. Кротов подошёл к голубой, крепко переплетённой металлом стене, порылся в карманах и достал пятачок. Над квадратом ячейки теснились до блеска начищенные буквы: ГЛОТАЯ СВОЙ ХЛЕБ, ПОМНИ, КАК ДЁШЕВО ОН ДОСТАЁТСЯ!
Перед тем как опустить пятачок в прорезь, надо было три раза про себя прочитать надпись.
Кротов вспомнил эти секунды покоя, сходящие на лице прилипшего к ячейке – сзади напирает, дыбится пахнущая мазутом очередь; тот, – уперевшись потным лбом в металлическую заповедь, закрыв глаза, впитывает в себя её незатейливый шрифт, а грубые, изуродованные работой пальцы всё крепче и крепче прикипают к грязной медяшке…
Кротов потянулся к прорези, как вдруг:
– Эй ты, шляпа!
Он вздрогнул и оглянулся.
– Поть суда!
Кротов опустил руку и пристальней всмотрелся в серую тьму: там колыхались какие-то угловатые тени.
– Я каму хаварю?!
Кротов согнулся и нерешительно двинулся на голос; они стали медленно выплывать из сумрака – чёрные, как выкройки – двое невысоких, слепившихся широкими плечами, и третий – одинокий в своей долговязости нетерпеливо поскрипывающий сапогами:
– Живей тавай, фитттиль…
Едва перетаскивая непослушные ноги, Кротов подошёл. Один из широкоплечих близнецов рассыпался хриплым кашлем:
– Хы хто хахой? Хы хах стесь охазалсь? Хы што – порядку не знашь? Хы пачему не на Площщщади? Пьян, што ль? Пьянай, сволачь, в день хакой?! Залп чрес семь минут, а он-пьянай! Пьянай, хавари, што ль?
Невидимые руки зашуршали ворсистой материей, щёлкнуло, полоснуло глаза белым светом: Кротов отшатнулся, закрыл лицо рукой.
– Давай документ, фитттиль…
Горбатясь, Кротов деревенеющей рукой полез за пазуху, долго остервенело рылся и вместе с потёртой картонкой выдрал из себя:
– Я право имею. Я работник. Я, знаете ли, работник. Я имею не посещать. Я поесть пришёл. Имею не посещать.
– Дааавааай! – Худощавый надвинулся, заскрипел ремнями портупеи. Они выхватили из его пальцев удостоверение и сгрудились над ним широким трёхликим монстром, уродливо высвеченным упёршимся в картонку фонариком:
– К… К… Кротов. Кротов. Васи… не мешай… Василий Кузьмич… мааассажист четвёртого раз… разряда Центральных Государственных Бань…
Кротов скрестил на животе дрожащие руки и посмотрел вверх: звёзды чётче проступили на высоком тёмном небе и горели холодно и колюче.
– Ды ты не это – а вот это, это… классифицирован как обслу… обслуживающий персонал седьмого порядка важности. Печать. Печать… вот. Уху.
Монстр засопел и медленно развалился на три ленивых куска, луч качнулся и снова ударил по Кротову:
– Кротов. Крот значит. Ты не похож на крота, ишь пальто-то себе длинное достал.
– Он на хлисту похож. Хротоу…
– Кроты толстые.
– Ишь глист, а право имеет. Бааанщик…
Свет пропал, удостоверение полезло в руки ослепшему Кротову:
– Дерши, Хрот.
– Крот – он землю гребёт. Вот так, – возле чёрной головы долговязого заходили грабли огромных рук.
Кротов сунул картонку в карман.
– Топай, банщик.
Кротов, нерешительно ёжась, поправил сползшую на лоб шляпу.
– Топааай, кому сказал! – Один из двойников шаркнул подошвой и угрожающе сплюнул. Кротов повернулся и пошёл к Автокорму.
Пятачок провалился в щель, снизу вылез бумажный стаканчик, тугая струя ударила в его дно. Кротов обнял пальцами мягкий горячий цилиндрик, бережно вынес его из-под нависающего уступа и свободной рукой нащупал в овальной нише выпавший кубик чёрного хлеба.
– Не так страшен черт…
Сзади налетел ветер – холодный и долгий, прополз по брюкам, пошевелил поля кротовской шляпы и ткнулся в спину сохлым листом.
Привалившись к Автокорму, Кротов откусил хлеба, неосторожно склонившись над стаканчиком, хлебнул: свекловичный отвар показался ему горячим и густым. Он снова хлебнул и прислушался: в животе еле слышно ухнуло и ожил крохотный кларнет.
– С утра даже… Ляпсус майнус!
Он рассмеялся, отёр рукавом потёкший нос и опять потянулся к стаканчику, но наверху возник ослепительный свет, мгновенно разросся и перешёл в сухой раскатистый треск. Кротов не успел поднять головы: его пальцы стали белыми, рукава пальто пепельными, чёрный дымящийся кружок свекольного отвара покраснел, в нём вспыхнул зелёно-жёлтый квадрат, отчаянно заискрил, и, распираемый знакомым красным профилем, стал расширяться.
Кротов поднял глаза: квадрат висел над городом, слабо потрескивая, профиль улыбался.
Кротов оглянулся: площадь лежала чиста и светла, дома стали плоскими и близкими, а дальний конец километрового Автокорма торчал рядом, искушая коснуться его рукой.
Квадрат затрещал, запестрил огнями, изогнулся и, медленно оседая, распался жёлто-зелёным бисером.
Снова обвалилась тьма и вместе с нею – приглушённый, широкий и сочный рёв миллионной толпы – там, за кубиками домов, на Главной Площади…
Кротов отбежал от стены и задрал голову: небо взорвалось ярко-синим, хлопнуло во все стороны, в полный рост всплыл Он – уже в объё– ме – громадный, толстый, пестрящий голубыми огнями, с крепко сжатым уходящим в небо кулаком. Мгновение Он стоял, вылепленный огнями, высясь над городом, подпирая собой просветлевший свод, потом заискрил, тронулся, рука повалилась на медленно оседающую голову, рассыпалась голубыми звёздами. Очутившись в темноте, Кротов почувствовал, что он кричит, что шляпы нет на его голове, что пальцы обеих рук сжимают пустоту. Он упал на колени – ослеплённый, оглушённый новым приступом сочного рёва, зашарил руками по асфальту – невидимому, разящему осенней сыростью и свекольным отваром. Над ним снова взорвался свет, прокатился треск и распластался Он – сиренево-красный, плоский, на коричневой трибуне с растопыренной ладонью и запрокинутой головой.
Шляпа, оказывается, лежала рядом, край ослепительно-белого стаканчика торчал из-под пепельно-серого ботинка, хлеб валялся возле нестерпимо голубого Автокорма.
Кротов бросился к нему, схватил, метнулся к шляпе – небо погасло и почти сразу вспыхнуло снова: Он – красно-синий, с жёлтыми искрами пуговиц, вытянулся в зелёном кресле. Кротов нахлобучил шляпу и, придерживая её, подставил Ему своё запрокинутое лицо: кресло стало крениться и вместе с ним – Он, с плеч Его посыпались серебристые погоны, голова поползла вниз, просела, затрещала и разлетелась огненными брызгами.
Кротов проследил за угасанием последних, устало отставших огней, сунул хлеб в карман:
– Закономерность не в этом! Мы к распаду непричастны… Закон… Закон требует, а не мы…
Над головой ослепительно взорвался оранжевый шар, протяжный треск настиг его (так, наверно, боги рвут свои хитоны), расправились блёстки огромной плоскости – Он – в зелёном кителе, коренастый, уперевшийся в город близко посаженными глазами, коротковолосый, узколоб… О, Бооооже!
Кротов замер, присев на сухопарых ногах: левое ухо, Его ухо, ухо, так похожее на съёжившуюся дольку апельсина, ухо, тугие складки которого Кротов вынес ещё из детской памяти, ухо, отлитое в золоте, в бронзе, в стали и в чугуне, вырезанное из мрамора и гранита, из алмаза и янтаря, ухо, не имевшее пространственных границ, разрастающееся с поверхности маковых, рисовых и пшеничных зёрен до километровых транспарантов, ухо, овальный контур которого множат миллионные тиражи, рисуют и лепят художники, описывают писатели, заученно выводят карандаши школьников, – отделилось от искрящей головы, отошло в сторону, вспыхнуло, съёжилось и рассыпалось поспешными звёздами, а Он – сжатый яростным жёлтым окаёмом, ещё горел, ещё парил над городом – безухий и строгий, и лишь когда стал разваливаться на лихорадочные блёстки, оседать, сыпаться и искрить – до Кротова в полной мере дошло то, ЧТО сейчас случилось, ЧТО произошло – тьма свалилась на него, и он окостенел, врос оледеневшими ногами в землю: собралась в сознании вся длинная, отлаженная цепь смутно известного ему аппарата, весь многотысячный штат управления разноцветными огнями салюта (каждый человек отвечает за свою звезду!), и так же, как ухо от упрямой узколобой головы, отслоилась, отошла от этой серо-зелёной, тщательно обученной массы горстка безрассудных смельчаков, управляющих ухом, и встал перед его глазами аккуратный цветной снимок, мельком показанный ему высокопоставленным клиентом, угреватую спину которого он так добросовестно мял по субботам: обложенная кафелем замера, высокая, похожая на сплющенного муравья машина и в её холодно поблескивающей голове – голый, изощрённо защемлённый человек, обезумевший глаз которого (другой заслонён порывисто изогнутой штангой) намертво и навсегда врос в естество Кротова так же прочно, как давно вросла вот эта одинокая, холодная, самая яркая и самая высокая звезда, которую он – ослепший и тяжело дышащий – принял в первую минуту окончательной тьмы и темноты за непогасший остаток салюта.
1978 г.