– Вы не думаете, что перегибаете палку?
– Хе-хе-хе. Ты так считаешь?
– Нельзя же судить обо всём лесе по нескольким сломанным веткам.
– О, Владыка Всевидящий! Какой ты наивный! Что, между прочим, удивительно: шесть лет кряду чистить жертвенный стол – немудрено и самому замараться…
– Да вы хоть знаете, сколько монахов сейчас пытаются достичь просветления! Прямо сейчас, в эту самую минуту, пока вы тут напиваетесь.
– Ну всё, всё.
Чисан отмахнулся, заставив меня замолчать, а потом, будто вдруг обессилев, привалился к стене.
Повисло тяжёлое молчание. Мрачно завывал ветер, натыкаясь на закрывавшую дверные щели бумагу. Под скатом крыши позвякивал колокольчик. Судорожно вздрагивало пламя свечи. Чисан первым нарушил тишину.
– На самом деле я не это хотел сказать. Кому кого судить?.. В конце концов все вопросы возвращаются ко мне самому… Я – их отправная точка и конечный пункт… Но из таких «я» складывается общество, мир, вселенная… Если я сам в таком положении, придёт ли когда-нибудь царство Будды?.. Это идеал, мечта. Всё это лишь фантазия религиозного гения Шакьямуни.
Чисан закончил говорить, подобрал колени и, обняв их обеими руками, уронил голову. Из самых глубин его души исходила какая-то необъяснимая печаль.
Что ж, так и есть. Этому не быть. Всё это – лишь мечта. Мечта и иллюзия. Всего-навсего напрасное чаяние, которое испокон веков таит в душе человек.
Я кивнул, но тут же затряс головой. Нет, это не так. Это не может быть мечтой, не может быть иллюзией. Нужно принять вызов, броситься на эту стену. Броситься всем существом – и преодолеть. Я не разочаровался. Времени ещё достаточно. Сдаться добровольно – это трусость.
…На упавших к ногам остриженных волосах весело играли лучи июньского солнца. Я сидел перед павильоном бодхисаттвы Авалокитешвары под старым масличным деревом – осенью с него мешками собирали плоды – и пытался унять сердце, выпрыгивавшее из груди от небывалого возбуждения.
Любой, кто достигнет просветления, может стать буддой. Поэтому «будда» не имя собственное, а имя нарицательное. Будда не бог, он – идеальный человек. Совершенная личность. Тот предел, которого может достичь каждый.
Чик-чик-чик-чик… Острое лезвие ножа касалось волос, покрывавших мою голову восемнадцать лет, и они, точно лепестки цветов, сыпались на землю. Все грязные мирские вожделения покидали моё тело. Один человек умирал, а взамен рождался другой, обновлённый. Рассказывали, что, когда впервые бреют голову, многие не в силах сдержать слёзы; я же испытывал лишь томительное волнение при мысли, что смогу стать буддой. Буддой! Ах, я тоже смогу стать буддой…
На сердце было мрачно. Дверь распахнулась. Снаружи стояла непроглядная тьма. Молитва уже отзвучала. Тусклый свет фонарей подрагивал тонким узором на покосившейся каменной пагоде у храма Будды Шакьямуни. Шелестя, падали с деревьев листья.
– Закрой дверь и иди сюда. Расскажу тебе одну интересную историю.
Чисан успел убрать бутылки и теперь лежал.
– Какую историю?
– Про девчонку – про что же ещё? Как я девчонку испортил. История вполне в духе такого падшего ничтожества, как я.
Он зажёг сигарету и начал рассказ.
– В твои годы я проходил практику созерцания при монастыре Ынчукса. Зал для медитации находился в горах, примерно в десяти ли от монастыря. Это прославленное место, с давних времён оттуда вышел целый сонм великих подвижников.
Монастырь Ынчукса, так сказать, известная туристическая достопримечательность; единственное время, когда монахи могут уединиться, это зима. Вокруг белым-бело, слышен только свист пролетающего за окном ветра, да ещё порой где-нибудь в долине треснет ветка под тяжестью снега. В такие безмолвные зимние дни можно полностью отдаться медитации. Естественно, монахи не жалуют посторонних. Однако и практикующие дзен – прежде всего обычные люди. К тому же многие ещё молоды, кровь кипит, а потому они тоскуют по обществу и прекрасно знают, что такое страх одиночества. А зная это, закрывают глаза, уши, рот и устремляют все силы на хваду – так и коротают дни и ночи.
В ту зиму я практиковал до седьмого пота. Казалось, у меня всё получится. Как будто если ещё себя понудить, что-то и вправду выйдет. Поэтому даже когда время отшельничества закончилось и монахи один за другим ушли, я остался. В зале для медитации остались только я и старый глухой монах. Тот старик, с тех пор как дал обеты, всю жизнь провёл в скиту при монастыре Ынчукса, ни разу не покинув его. Я решил пребывать в уединении независимо от принятого времени затворничества, чтобы докопаться до сути и вырвать проблему с корнем.
Хваду, над решением которого я бился, было знаменитое «Нет»[12]. Как ты знаешь сам, когда один монах спросил мудреца Чжаочжоу[13], обладает ли собака природой будды, тот ответил: «Нет». Так и появился этот коан[14].
Что же сказал монах?
Ведь ещё в «Лотосовой сутре» говорится, что все живые существа, всё чувствующее и нечувствующее обладает подлинной природой будды. Так почему же Чжаочжоу отрицает это?
Если согласиться с учителем, это будет предательством по отношению к словам Будды; если возразить – получается, Чжаочжоу лжёт. Ни туда, ни сюда, ни принять, ни опровергнуть – такая вот дилемма… С дилеммы и начинается коан – все тысяча семьсот коанов. Этот холодный, как лёд, мир, не приемлющий ни здравого смысла, ни логики, ни воображения, и есть мир дзен. Дзен – неприступная крепостная стена, гора, океан. Отвергающее все умозрительные догадки, чинно восседающее безмолвное «нет»…
Я томился и томился – так, что казалось, сердце разорвётся. Потом открыл дверь кельи. С неба медленно падали чудные снежные хлопья. Шёл снег, и, как ни странно, ярко сияло солнце.
Я вышел из кельи и направился к источнику. Выпил ковш родниковой воды – немного полегчало. Родник, бивший из глубины скалы, не замерзал и зимой. Вода бежала нескончаемым потоком, а потому не успевала заледенеть. Она была прозрачной, как кристалл. Ни единой соринки – в буквальном смысле абсолютно чистая вода. Мне подумалось, что такова, должно быть, природа будды, изначально присущая каждому… В воде отражалось моё измождённое лицо: ввалившиеся глаза, впалые щёки – словно это был кто-то другой, а вовсе не я. Вот что делает с человеком проклятое «нет». Я глубоко вздохнул – взиравшее на меня из воды лицо безобразно исказилось.
Вдруг будто что-то защекотало мой затылок. Я поднял голову. Возле павильона патриархов стояла какая-то девушка и не спускала с меня взгляда. Сама маленькая, а глазищи – в пол-лица.
Наши взгляды встретились, она вздрогнула – с её волос и с подола пальто посыпался налипший снег. В то же мгновение вздрогнул и я, сам не зная почему, и почувствовал, как гулко заколотилось сердце. Наши глаза встретились лишь на короткий миг, но он показался мне вечностью. Я вернулся в келью, ощущая спиной, что она на меня смотрит. Когда я вышел готовить вечернюю трапезу, её там уже не было.
Чисан зажёг новую сигарету.
– Удивительная штука судьба, особенно та, что связывает мужчину и женщину. Мы смотрели друг на друга лишь мгновение, а её облик запечатлелся в моём сердце так, что уже не стереть… Разве мог я знать, что тот единственный взгляд низвергнет меня в бездну пустоты и отчаяния… О-о, Владыка Всевидящий…
Его возглас прозвучал словно эхо: будто кто-то крикнул глубоко в долине, одиноко и безнадёжно. Он казался стоном, донёсшимся с морского дна, – стоном моллюска, который отчаялся обрести свою жемчужину…
Так и есть, это и был самый настоящий стон. «О-о, Владыка Всевидящий…» – так взывают прóклятые узники, отказавшиеся от всего, но не сумевшие ни с чем расстаться… Осуждённые на вечные века бескрылые птицы, что кружат в кромешной тьме над чёрной морской пучиной… Птицы, клюющие собственную плоть в бесконечном круговороте перерождений…
Я перевернулся на живот, подложив под грудь деревянную подушку, и ждал продолжения.
– Через несколько дней я спустился в монастырь за провизией. Взял рис и свечи, повесил котомку за спину и пошёл было обратно в скит. Тут слышу – кто-то меня окликнул. Обернулся, вижу – она. Бежит за мной. И видно, давно бежит: лицо горит, волосы растрепались. У меня снова запрыгало сердце, я покраснел до самых ушей и уставился себе под ноги. А она мне: вот, мол, почитайте. Только тогда я смог поднять на неё взгляд. Она протягивала какую-то книжицу. У самой лицо серьёзное, ни тени улыбки. Это было старое карманное издание в потёртой обложке. Вручив мне книгу, она тут же побежала вприпрыжку, будто горный зверёк, и скоро скрылась за Вратами небесных владык.
Я вернулся в скит, дождался темноты и при свете свечи открыл книжку. Это был японский роман. Я пролистал несколько страниц – чтение меня не увлекло, однако в глаза бросились подчёркнутые красным строки: «…С тех пор как я осознал, что моё тело не познало женской любви, оно вдруг стало занимать меня больше, чем разум. Но я не мог претвориться в чистое желание, а только мечтал об этом. Я становился ветром, всевидящим невидимкой, легко подлетал к своей цели, обласкивал её с головы до ног и наконец проникал в неё… Когда люди говорят об ощущении своего тела, они скорее представляют некую плотную материю, имеющую определённую массу. Я же думаю иначе. Завершиться в едином теле, в едином желании – значит сделаться прозрачным, незримым, значит стать ветром…»
Меня объяло странное чувство. Я заподозрил, что девчонка меня проверяет. Насмехается над монахом, подсовывая какой-то графоманский бред… Я отбросил книгу, сел на подушку и устремил все мысли на хваду. Только странное дело – «нет» куда-то исчезло, а вместо него в уме стоял образ маленькой девушки с огромными глазами…
Чисан с шумом выдохнул длинную струю табачного дыма.
– …В конце концов я её разыскал. А что мне оставалось? Простой смертный, которому не стать буддой, почуял запах женщины…
Она жила с подругой в монастыре. Обе были студентками и на каникулах решили заняться духовной практикой. Я встретился с ней, якобы чтобы вернуть книгу. Пришёл, помялся, как дурак, и ушёл. А что сказать? Хе-хе-хе. Монаху подобает смотреть на женщину, как змею… А она пошла за мной – мол, проводить.
Мы проходили через Врата небесных владык, как вдруг одна створка с грохотом захлопнулась. Девчонка вздрогнула и схватила меня за руку. В смятении я тоже сжал её ладонь. Как ни крути, а я, похоже, изнывал от желания. Хе-хе-хе… Вот так я впервые поцеловал женщину – прямо под носом у Небесного владыки, стоявшего наперевес с мечом Голубого дракона и таращившего на нас свои круглые глаза… После этого ворота так же с грохотом распахнулись. Я не оглядываясь бегом ринулся в гору. Сзади доносились удары колокола – начиналась вечерняя служба.
Наверно, виноват был ветер. Ветер… Но я должен его благодарить. Благодарить бодхисаттву-ветер за то, что открыл передо мной дверь и положил конец моим долгим-предолгим блужданиям. Хе-хе-хе…
Какое-то время Чисан сидел и посмеивался, точно был не в своём уме, а потом продолжил:
– Я вернулся в скит и всю ночь не мог уснуть. Я коснулся женских губ, а значит, уже нарушил обет… Благочестивый монах в одно прекрасное утро пал в самый ад из-за какой-то девчонки. Впрочем, этот благочестивый, возможно, раньше просто не встречал соблазна для падения. Да, соблазна… Видно, в глубине моей души изначально гнездился порок и только ждал своего часа, чтобы вырваться наружу…
А на другое утро она пришла ко мне. Это было неожиданно… Я взял её за руку, отвёл в боковую комнату и без лишних прелюдий повалил на пол. Однако она ничуть не испугалась. Закрыла глаза и лежала спокойно… Я дал волю рукам, дрожавшим от возбуждения и страха, и нащупал её сокровенное…
…Мир, который я знал до сих пор и в который верил, рухнул.
…Когда мужчина и женщина ложатся в два слоя, живот к животу, это полностью отвечает буддийскому принципу недвойственности, согласно которому существование и мир не разделены, а изначально едины. В мире всё друг с другом примиряется, существование обретает пространство универсального сознания, а потому любые конфликты и борьба отныне бессмысленны… Я испытал тогда истинное наслаждение. Оно вырастало из краха моих заблуждений – ведь я считал тело лишь слугой души. И в то же время его порождала обретённая и подтверждённая универсальность моей сущности как самца.
Но есть ли на свете что-нибудь столь же безнадёжное, как такой двухслойный союз? Наслаждение длилось только миг, после чего существование и мир вновь образовали две параллельные прямые… О, Владыка Всевидящий… Когда, скрежеща зубами от безнадёжности, я коснулся лбом ледяного пола, за стеной вдруг раздался стон глухого старика-монаха: «Нет!» Смешно, но мне открылось значение хваду.
А через несколько дней случилось несчастье. Её подруга напилась снотворного, и какой-то тип надругался над ней. Меня забрали в полицию, обвинили на пустом месте. Кому-то настолько претили наши отношения, что на меня донесли. Настоящий преступник не объявился, так что виновным невольно оказался я. Хе-хе-хе. Это нужно было видеть. И в газетах писали, и по телевизору показывали… В еженедельнике вышла огромная статья, где меня называли насильником… Заголовок был соответствующий: «Девушки, держитесь подальше от монастырей!»… У всех молодых мужчин в округе проверяли сперму. В конце концов светопреставление закончилось и меня отпустили, но… Да что говорить. Это такой позор, такое унижение… В жизни не забуду… Моё имя вычеркнули из монастырского списка. Впрочем, всё к лучшему. Как отступник, это я ещё легко отделался.
Чисан беспокойно заворочался.
– Чокнутая девка. Что за блажь – травиться в монастырской келье? Да что эта пигалица знает о тщете жизни?.. Когда меня отпустили, я поехал за своей зазнобой в Сеул. Я следовал за ней всюду, как одержимый. Хе-хе-хе. Монах слоняется по улицам столицы за руку со студенткой. Где я только не побывал в монашеской рясе! В кофейнях, в трактирах, в мотелях… Раз добрался до её университета. Там шёл какой-то фестиваль – студенты танцевали в парах. Мне-то откуда такое уметь? Просто повторял за ней – она вела. Хе-хе-хе. Наверно, я первый и последний монах, танцевавший на студенческой вечеринке. О, Владыка Всевидящий!
Но, как я уже сказал, нет на свете ничего безнадёжнее двухслойного союза. Смешно то, что, хоть я и скрежетал зубами, уткнувшись лбом в пол, опустошённость скоро отпускала и опять одолевало желание слиться с ней. Потом снова опустошённость и снова желание… А-а, так может, потому мир сансары и длится бесконечные кальпы[15]… Неделю мы околачивались по мотелям, вращая порочное колесо сансары, а потом нагрянули её родители. Тогда я наконец осознал свой статус: ведь я монах.
Скрепя сердце я развернулся и пошёл прочь, как будто ничего не было. Но не успел сделать и несколько шагов, слышу – зовёт. Я было подумал, она хочет подарить мне что-нибудь на память, обернулся. Всё эта постыдная привязанность. О, Владыка Всевидящий! А она кричит: юбку верни! Она клала свою одежду в мою котомку. Я покопался, смотрю – и правда, юбка. Хе-хе. Только представь себе картину: среди бела дня на столичной улице, где народа пруд пруди, монах достаёт из котомки женскую юбку…
Он уткнулся лбом в пол и простонал:
– Так нельзя… О-о, правда, так нельзя…
Я изменил свои планы и, вместо того чтобы отправиться в провинцию Канвон, остался в монастыре Пёгунса. По просьбе настоятеля я взял на себя руководство буддийской школой, но на самом деле меня удерживало горячее любопытство к Чисану, этому странному монаху-отступнику.
Всё то время, пока я жил в монастыре, Чисан пил не просыхая. Изредка случались трезвые дни – тогда он сидел словно в забытьи, потерянно глядя в пустое пространство, опустошённый и угрюмый, и взывал к самому себе, беззастенчиво величая себя бодхисаттвой: «Бодхисаттва Чисан! Бодхисаттва Чисан!» – тоном, нагонявшим на слышавших странную тоску. Ни настоятель, ни прихожане не обращали на него ровно никакого внимания, будто вообще не признавали его монахом, а то и хуже – за человека не считали. Даже ученики буддийской школы кривили губы и бросали на него взгляды, полные нескрываемого презрения; Чисан же оставался невозмутим. Никто не желал сближаться с ним, да он и сам никого к себе не подпускал. Я прожил в монастыре уже месяц, но, кроме того первого дня, мы с ним больше не обменялись ни единым словом. Он взглядом держал меня на расстоянии, а может, даже презирал и думал про себя что-нибудь в таком роде: «Пускай меня считают опустившимся ничтожеством, но ты хуже, ты – ханжа, мошенник, окруживший себя ничего не сведущими детьми и торгующий именем Будды». Мне казалось, я что-то знаю об этом падшем монахе, но на самом деле я не знал ничего. Меня снедала тревога. Я сам не понимал, что меня гнетёт.
Я распахнул дверь. В комнату с шумом ворвался ветер. Свеча отчаянно затрепетала. Я посмотрел в сторону гостевой – там горел свет. Меня захлестнуло неодолимое любопытство: что в этот поздний час делает Чисан?
Я без нужды направился к уборной и заставил себя облегчиться. Потом на цыпочках подкрался к гостевой. Изнутри доносились странные звуки – то ли пение, то ли сдавленный плач. Я прижался ухом к дверной щели и услышал слова молитвы. Чисан взывал к самому себе: «Бодхисаттва Чисан, бодхисаттва Чисан». Сдерживая улыбку, я отстранился от двери.
– Входи, Побун, – вдруг раздался его спокойный голос. От неожиданности я опешил. Немного помешкав, я всё же вошёл в комнату.
Чисан сидел сгорбившись и походил на призрак. В правой руке он сжимал монашеский нож для бритья, между колен удерживал небольшую деревянную чурку.
– Садись.
Даже не взглянув на меня, он продолжал, как одержимый, тесать деревяшку.
– Что вы делаете?
– Будду.
– Что?
– Чему ты так удивлён? Я делаю Будду. Хочешь взглянуть? Уже почти готово.
Я приблизился, посмотрел на кусок дерева, который яростно обтёсывал Чисан, и вскрикнул. Он был страшен, Будда с лицом, искажённым бесчисленными страданиями и омрачениями, какие только есть в этом мире…
– И это, вот это – лицо Будды?..
Мой голос дрожал. Чисан улыбался, в уголках его губ собрались морщины.
– А что? Тебя удивляет его неприглядный лик?
Чисан отложил нож и деревянную фигуру в сторону и зажёг сигарету.
– Просто ты не так всё понимаешь. Ты до сих пор видел тысячу раз одно и то же – благообразного Будду. Все эти будды в храмах как на подбор круглолицые и благодушные. Все лучезарно улыбаются. Однако они хранят молчание. Молчат целую вечность. Обычно говорят, что у Будды загадочная, непостижимая улыбка, что при одном взгляде на неё все страдания уходят… Так ли это на самом деле? Думаешь, рядом с этой улыбкой все страдания живых существ и правда исчезают? Если Будда не бог, а человек, разве может он лишь непреклонно молчать с невозмутимым видом? Даже сейчас, в эту минуту, сколько несчастных в мире стонут от голода, болезней, томятся в неволе, изнывают от притеснений власть имущих и толстосумов… Может ли он только мило улыбаться в ответ? Это не человеческое лицо. Не лицо человека, который плачет, смеётся и страдает из-за ничтожнейших, как пыль, прихотей судьбы. Если Шакьямуни был человеком и пришёл в этот мир ради людей, не должна ли хотя бы одна его статуя иметь лицо мученика, познавшего тоску, печаль, гнев – все восемьдесят четыре тысячи ядов? Разве он не должен плакать и смеяться вместе со всеми? Ты думаешь, можно любить Будду с нечеловеческим лицом?
Чисан смотрел на меня пронзающим взглядом. Я затаил дыхание.
– Все эти ваятели статуй благодушных будд, которые стоят в наших монастырях, – двуличные типы, псевдо-художники. Бездушные призраки. Я хочу показать настоящее лицо Будды, поэтому без конца терзаю эту деревяшку. Так я словно стачиваю собственную гнилую кровь, тлеющие кости, смердящую плоть. А ещё выполняю священный долг: замещать страдания – бодхи[16]. Даже, пожалуй, не замещать, а объединять одно с другим.
Он бросил докуренный до фильтра окурок в пустую бутылку от сочжу, а потом сунул мне прямо под нос деревяшку с искажённым лицом Будды.
– Взгляни-ка получше. Ты не находишь между нами сходства? Так и есть, мы все похожи. Ведь я – это другое лицо Будды, а он – моё другое лицо. Наше второе лицо – это лицо Будды, его второе лицо – мы. Выходит, человеку присуща такая двойственность: с одной стороны, он имеет лицо обычного живого существа, с другой – лик просветлённого.
Чисан снова взял нож и принялся одержимо обтёсывать деревяшку; при каждом движении его глаза ярко вспыхивали. По бледному лицу скользила жуткая тень. Это был облик озлобленного привидения.
Пошатываясь, точно пьяный, я покинул гостевую. В лоб ударила ночная прохлада.
…Птица по-прежнему не шелохнётся. Упёрлась ногами в землю, словно вовеки не полетит. Отвернувшись от пространства и времени, в упрямом окоченении, отказывается махать крыльями, забыв свой долг – летать. Лишь временами мрачно и отчаянно вскрикивает, будто желая убедиться, что ещё жива…
О-о, ещё один день канул в небытие. Поёживаясь, я поднял взгляд. Серое небо тяжело нависало над кроной масличного дерева, уже потерявшего половину своей листвы. В этом океане скорби светила одна-единственная звезда, точно душа Будды…
Я будто наяву услышал «Плач» Рильке:
Хочу из сердца вырваться скорей
и под огромным небом очутиться.
И молиться.
И среди всех звёзд
должна быть ещё одна.
Я знаю, верю:
она
вживую свет свой струит
и как белый город стоит
на небе – в конце луча…[17]
Я тряхнул головой… Рильке не мог видеть ту звезду. И Будда не мог. Та звезда – сама тайна.
Так и есть. В самом деле, что же такое та неведомая звезда, которую не знаю ни я, ни кто-то другой, ни даже сам Будда? А может, это всеобщее неведение, наоборот, значит, что мы все прекрасно её знаем? Может, её явственность и сбивает нас с толку? Как же тогда быть? В самом деле, как мне быть?
Поёживаясь, смахивая с лица липкий, как слюна, туман, пробираясь сквозь глубокий мрак, я пересёк двор, на который, точно вор, ползком крался рассвет, и направился в зал Дхармы.
Я открыл дверь – изнутри пахнуло дымом благовоний. Нащупал в темноте спички, зажёг одну. И вот Он, Будда: точно солнце, восходящее среди густого мрака; точно внезапное пробуждение. Его непостижимая улыбка. Вечная улыбка. Кажется, Он хочет что-то сказать. Однако Он безмолвен. Нет, Будда не молчит. Он и сейчас, в эту самую минуту, безустанно растолковывает живым существам восемьдесят четыре тысячи законов Дхармы – каждому по его способностям. Просто мы не слышим. Неведение сделало нас глухими, поэтому мы не слышим Его… Но отчего Твоё лицо так печально? Не оттого ли, что грустно мне, живому существу?.. Я воскурил благовоние и поднёс к Его ногам. Тонкая дрожащая струйка дыма потекла, точно плач, и рассеялась у его колен. Я накинул касу, взял моктак[18] и вышел из храма. Снизу, из-под горы, доносился собачий лай. Где-то кричали петухи. Дома в темноте походили на стоящие плечом к плечу согбенные фигуры. Казалось, мой слух улавливал щебет детворы, приглушённый шёпот супругов, добродушный смех. Внезапно меня захлестнуло одиночество. Я резко тряхнул головой и, чтобы пробудиться, принялся стучать в моктак.
…Обретаю прибежище в вечном и бесконечном Будде, Дхарме и Сангхе[19]. Молю, ниспошлите на меня своё благословение. Мы отвернулись от своей подлинной сути и погрязли в неведении. В волнах рождений и смертей мы запятнались красками и звуками, сделались порочными, алчными рабами страданий…
Я сел напротив колокола. Его чёрная свинцовая масса давила на грудь, точно непреодолимая стена. Я взялся за бревно, тихо закрыл глаза и напряг руку. Удар, за ним другой полетели далеко-далеко, рассекая ночной мрак…
Даже если я познаю всю свою ничтожную душу,
выпью всю воду из огромного моря,
постигну конец вселенной и оседлаю ветер –
даже тогда мне не описать твой образ.
О, Будда Амитабха, Будда Амитабха, Будда
Амитабха…
О, Наполняющий собою пространство.
О, Великое Учение.
О, преданные его последователи.
Чистой душой,
мудрой душой,
безвинной душой,
неколебимой душой
вверяю вам свою жизнь.
Вверяю свою жизнь,
к вам прибегаю, на вас полагаюсь…
О, бодхисаттва Манджушри, бодхисаттва Самантабхадра, бодхисаттва Махастхамапрапта, бодхисаттва Майтрея, бодхисаттва Кшитигарбха. О, Владыка Всевидящий, Авалокитешвара…
Но никто не явился: ни Будда Шакьямуни, ни Будда Амитабха, ни Всевидящий Владыка Авалокитешвара, ни кто-либо из бодхисаттв. Даже их тени не промелькнуло. Я лишь наполнял пустой сосуд воздухом. Наполнял его ветром. Лунным светом. О-о-о… Я отбросил моктак. На заплетающихся ногах доковылял до своей кельи, повалился на стол и зарыдал.
В самом деле, в чём заключалась суть моих отчаянных шестилетних поисков? Я пожертвовал юностью, корчившейся от мучительной жажды – что такого я ожидал обрести взамен? Уж не свою ли истинную натуру: подлую, бездарную, грубую, гадкую, алчную, исполненную лицемерия – самую отвратительную на свете мерзкую душонку? Так может, этот шестилетний путь был необходим, чтобы убедиться, кто я есть на самом деле? Имею ли я право судить отступников вроде Чисана? Разве я сам не заслужил ещё большего осуждения и порицания? Колеблющийся, слабовольный, нетерпеливый, пылкий – однако быстро остывающий, вялый, нерадивый, трусливый, нерешительный; знающий, где истина, но не находящий в себе смелости действовать; о-о-о, а хуже всего – бесхарактерный… Разве такой человек заслуживает жизни?
А ведь я считал, что должен наставить на праведный путь блуждавшего Чисана, безразличного ко всему на свете, опустошённого и впавшего в глубокое уныние. Какой вздор!
Чисан говорил, что ему всё равно: пускай даже весь белый свет его осуждает и считает падшим. В основе его блужданий была своя философия, и он считал её истиной. По его убеждению, даже падение, если оно случилось искренне, может быть одним из способов достичь просветления. Он говорил, что религия необходима тем, кто живёт в лицемерии и фальши, руководствуясь принципом взаимного обмана, – честным натурам религия не нужна. Поэтому, когда его поиски потеряют смысл, он собирался без всяких сожалений покинуть этот мир. В доказательство Чисан вытащил из поясного мешочка пузырёк с каким-то снадобьем и показал мне. Он называл себя псевдо-скитальцем, псевдо-отступником и признавался, что это его терзает.
Мне нечего было ему сказать. Я чувствовал, что всё больше склоняюсь в его сторону, и поражался этому. Так кто кого вёл за собой? Я не знал, чья дорога верна: его или моя. Мне даже думалось, что, возможно, он в самом деле выбрал правильный путь. Если Чисан не стал истинным буддистом, то и я не мог считать себя таковым. Я лишь изображал из себя благочестивого монаха, добросовестно совершая утренние и вечерние молитвы. Когда глубокой ночью в окно светила яркая луна и сухой ветер бился в дверь, мучимый одиночеством, я судорожно цеплялся за хваду, разрываясь между двумя полюсами: страданием и просветлением. Хотя считается, что страдание и просветление изначально не противопоставлены – принцип, открытый Буддой, – всё же это явно две разные вещи, а Будда и живые существа – два полюса, параллельные прямые, которым никогда не слиться. Осознавая это, продолжать вещать юным ученикам о Будде и его учении действительно нелепо. Надо, чтобы люди стали немного честнее с самими собой. Ведь только хладнокровно вывернув душу наизнанку, можно уловить хотя бы свою тень. Быть может, именно Чисан, который полностью обнажает себя и всеми силами борется с одиночеством и опустошённостью, происходящими от этой наготы, – может, именно он и есть истинный правдоискатель. После того как судьба случайно свела нас, мне всё чаще не давали спать сомнения в выборе монашеского пути и разочарование в жизни.
Однажды на исходе осени мы с Чисаном покинули монастырь Пёгунса.
По улице двигался поток людей: одни торопились, другие шли не спеша; лица были радостны или печальны, сердиты или веселы. На автобусной станции из-за скопления прибывших и отъезжавших пассажиров царила суета, как на рыбном рынке. Мы сидели в зале ожидания и бездумно смотрели на входивших и выходивших.
– На вокзалах я чувствую себя не в своей тарелке. Как-то маятно, – пробормотал Чисан. – Всем есть куда ехать – только не мне. Мне ехать некуда. Я не знаю, куда податься…
– Надо идти в горы. Идти и постигать учение. Для монаха нет другого пути, кроме гор.
– Это верно. Надо идти в горы. Идти в горы и учиться.
– Поедёмте в монастырь Хеинса! Попросимся на постой, будем всю зиму подвизаться. Испытаем себя до конца. Как вам такое?
– В Хеинса… Да разве меня пустят? Думаешь, позволят остаться без монашеского удостове-рения?
– Что вы… Это всего лишь бумажка – какая разница, есть она или нет? Да, вас исключили из монашеского ордена, но, если проявить горячее рвение, кто посмеет отказать?
– Да нет, я не о том. Дело не в монастыре.
– Тогда в чём?
– Вопрос в том, имею ли я чёткое понимание проблемы, чтобы биться над её решением.
– Разве существует что-то невозможное? Попробуем, испытаем себя до конца. Представим, будто мы ещё не родились в этом мире…
– Я продолжу свои скитания. Буду бродяжничать под видом падшего монаха.
– Ну что вы…
– Буду скитаться, как и раньше. Блуждать и блуждать – ведь для меня это тоже один из путей решения проблемы. Ещё немного усилий – и блужданиям придёт конец. Тогда останется уйти. Уйти туда, откуда не возвращаются.
Чисан скривил губы в горькой усмешке. Я вспомнил про пузырёк с ядом и покосился на его поясной мешочек, чувствуя, как по спине пробегает дрожь. В пузырьке был цианистый калий – этим порошком убивали фазанов. Я мысленно потряс головой.
– Вы можете и сейчас вести монашескую жизнь. Какая нужда в удостоверении? Во времена Будды один монах семь раз нарушал заповеди, и всё равно его снова и снова принимали в монастырь…
– Побун, ты не понимаешь моих слов! Я не об этом. Эта не какая-нибудь метафизика, вроде того, что, не зная, откуда пришёл, не узнаешь, и куда идти. Меня терзает проблема вполне физическая, реальная. Я просто огорчён: как ни прискорбно, нет ни малейшей надежды допустить, что где-то меня ждёт край, в котором найдётся подходящее для меня место и где мне будет гарантирована свобода одиночества; что можно купить билет с конкретным пунктом назначения, сесть в автобус и поехать туда. Ведь я лишён этой свободы одиночества, потому и не задерживаюсь нигде дольше месяца. Как бы я был счастлив, если бы никто и ничто в этом мире, даже сам Будда, не вмешивались бы в мою жизнь и я мог бы остаться всецело наедине с собой…
– Кажется, я знаю один такой храм. Это очень тихое место. Настоятель там – мой старший брат в Дхарме, он вас примет.
Чисан медленно покачал головой.