Канареек Хезер выпускала полетать по одной. Штефан не представлял, как она их различает, но верил, что вылетают не одни и те же птички.
Он лежал на все тех же мешках, смотрел, как мечется в полутьме желтое пятнышко, и старался не думать о воде и некстати разыгравшейся морской болезни.
– Они меня почти не слушаются, – пожаловалась Хезер, в третий раз постучав пальцем по дверце клетки, чтобы загнать канарейку.
– В Гардарике должен быть чародей, который этим занимается. Либо снова зачарует этих, либо новых купим… если будет на что.
– Я к этим привыкла, – вздохнула она. Канарейка наконец вернулась в клетку.
– Это птицы, Хезер. У них мозгов ровно столько, чтобы в деревья не врезаться.
– Много ты видел людей умнее моих канареечек?
Штефан, усмехнувшись, поднял руки. Возразить было нечего.
– Ты по-гардарски хорошо говоришь? – сменила она тему.
Поманила единственную красную канарейку и быстро захлопнула дверцу, чтобы не вылетели остальные.
– Вообще не говорю. Ну так, дорогу могу спросить. Томас говорил. Он тебя разве не научил?
– Нет… то есть научил, я… дорогу могу спросить. И текст выступления помню, но как мы будем новых гимнастов искать? Как это у тебя делается?
– Вижу кого-то, кто может стоя ухо почесать пяткой, показываю ему сначала деньги, потом – антрепренерский значок, – задумчиво сказал он, провожая взглядом скрывшуюся в темноте птичку.
– Удивительно, как цирк вообще выжил, – фыркнула Хезер, садясь рядом. – Плохо тебе?
– Нормально, – соврал Штефан, чувствуя присохшую к гортани горечь выпитого утром кофе. – На берегу будет совсем замечательно.
– Завтра должны приплыть, – сочувственно отозвалась Хезер. Штефан только прикрыл глаза.
Они слишком долго были вместе, заменяя друг другу братьев и сестер, родителей, любовников и друзей. У него было немало других женщин, у нее – других мужчин (женщины, насколько он знал, тоже бывали), но они всегда были друг у друга. И он только ей прощал эти жалостливые интонации.
– Если никакой дряни до конца пути не случится – съем свой значок и гимнастам будет нечего показывать, – мрачно предрек Штефан.
– Ну, тогда тебя будут ждать не лучшие несколько дней, полных раздумий и покаяния.
Канарейка села на юбку Хезер, прямо в центр красной клетки. Красная птичка раскинула крылья в красном квадрате – мгновенный кадр, идеально симметричный и неуловимый. В следующую секунду канарейка исчезла в полумраке.
В такие моменты Штефан жалел, что так и не научился рисовать или фотографировать. Томас умел воспроизводить такие моменты иным способом.
Хоть Томас и звал себя фокусником, Штефан всегда считал его художником. Бедным, непризнанным, с вечным недостатком красок и холстов. «Вереск» приносил прибыль, тут же тратившуюся на костюмы, оборудование и зарплаты артистам, но этого всегда было недостаточно. Таланту Томаса было тесно в этих прибылях.
Пять лет назад, в Рингбурге, Штефан впервые выбил им место в официальной программе большого государственного праздника. Несмотря на то, что представление начиналось с череды неудобств и унижений, Штефан считал его лучшим в истории «Вереска».
Началось с того, что ему так и не удалось получить разрешение выступать перед кайзером, праздновавшим десятилетие правления.
Потом ему выделили для выступления зал в Ан дер Мархальф, втором по величине столичном театре. Штефан целых десять секунд радовался, хотя разница между театральной сценой и цирковой ареной сулила неудобства. А потом вспомнил, что первый по величине столичный театр сгорел неделю назад. Главный зал загорелся прямо посреди спектакля. Рабочие только повесили новый занавес, их торопили, чтобы успеть к началу празднеств. Занавес не успели пропитать составом от возгорания. Конечно, газовый фонарь упал именно в этот раз, и именно на край занавеса.
Театры по всему Кайзерстату стали закрывать на реконструкции и инспекции. Ан дер Мархальф еще не прошел проверок, но им разрешили выступать. Но люди боялись не прошедших сертификацию зданий, и на полный зал можно было не рассчитывать. Штефан тогда носился по городу с охапками бумаг, охрип от бесконечных переговоров и скандалов, дважды сам себе делал уколы снотворного, после того как простоял в очереди почти пятнадцать часов. Стоило начать засыпать, как ему казалось, что он потерял место.
А Томас в это время придумывал, как расположить снаряды для гимнастов, как сделать так, чтобы в местном освещении не блестели лески, испытывал светящиеся составы и требовал у полуживого Штефана нового костюмера.
Новый мастер мороков, чародей Ник Блау, страдал больше всех. Мальчишка так радовался, что смог получить лицензию, хоть и оказался непригодным к армейской службе. Томас быстро доказал, что цирк бывает хуже любой казармы.
И все же главным в его представлениях всегда были именно моменты, обыденные и доведенные до абсурда. Томас рассказывал, что однажды в темном зале увидел девушку в белом платье и черной ленточкой на шее. Ему показалось, что ее голова парит в паре сантиметров от шеи. Кто угодно бы забыл.
Но спустя месяцы Хезер вышла на сцену Ан дер Мархальф в белоснежном сюртуке, таком же, как носили палачи, в белых перчатках и черном воротнике. Обезглавленная женщина, сама Смерть, прирученная смехом, вела представление и позволяла смеяться над собой. Томас был уверен, что это возможно. Что в этом и есть смысл искусства.
Ник Блау был слабым чародеем, и не смог бы заставить даже небольшой зал видеть что-то, недоступное другим. Томас умел использовать все, что есть – Нику достаточно заставить гимнастов видеть снаряды, скрытые от других темнотой и черной краской. Именно «Вереск» первым превратил выступление гимнастов в ничем не скованный полет.
Томас лгал непосредственно, почти по-детски – подсвечивал одно, прятал другое, добавлял совсем немного колдовства. Играл с пространством, светом и пунктирными линиями, заставляя арену становиться на дыбы, а потом течь ртутью прямо к носкам ботинок зрителей в первом ряду.
А когда не было денег и помещений, Томас мог сесть на край полутемной сцены или вовсе площадных подмостков – почти всегда это был городской эшафот – свести запястья и раскрыть ладони. Иногда между ними вырастал цветок. Иногда – птица. Зависело от того, что оставалось в реквизите.
Это был его любимый фокус.
– Ты долго на юбку мою будешь пялиться?
– Я на канарейку… Томаса вспоминал, – признался Штефан. – Как думаешь, он вернется?
– Нет, – покачала головой Хезер. – Не вернется. Я гадала. И без карт… мы же все знаем, что операция его матери не поможет.
– Но ведь это значит, что он сможет вернуться! – упрямо повторил он.
– Ах, Штефан, – Хезер смотрела с укором. Она всегда смотрела с укором, когда разговор заходил о родителях. – Это мне можно быть такой циничной, ты-то куда?
Штефан фыркнул. Хезер была одной из немногих детей в приюте, кого подкинули на порог, но о чьих родителях было известно. Молодая дочь владельца парфюмерной лавки сбежала из дома с Идущими. Через полгода ее вернули, еще через полгода она родила, и, по настоянию отца, оставила ребенка у приюта. Она ходила навещать Хезер в первые четыре года, и, кажется, даже давала ей какое-то имя. Его Хезер так и не смогла вспомнить. Но была уверена, что мать вот-вот заберет ее. Научившись говорить, изводила ее разговорами о том, как им будет чудесно жить вместе.
Однажды мать не пришла в назначенный день. Наставница сообщила, что она повесилась прямо на складе.
«Чего они добивались? Чтобы мы перестали чувствовать? Почему нельзя было соврать?!» – каждый раз возмущалась Хезер.
Как только Штефан собрался предложить загнать птицу в клетку и выйти на палубу отвлечься, сверху раздался скрип открытого люка, и канарейка метнулась к свету.
– Вот дерьмо! – расстроенно воскликнула Хезер, бросаясь к лестнице.
И тут же сделала шаг назад. Люк закрылся с таким же скрипом, и трюм снова погрузился в полумрак.
Готфрид стоял на лестнице, одной рукой прижимая к себе что-то завернутое в ткань, а другую протягивая Хезер. Канарейка повисла над его ладонью, медленно опуская крылья, будто увязнув в густом киселе.
– Ваша потеря, фрекен?..
Она только настороженно кивнула.
Штефан усмехнулся и не стал вмешиваться. Хезер любила притворяться, пряча злой крысиный взгляд в тени густо подведенных ресниц.
– Это птичка, герр чародей, – наконец улыбнулась она. – Только птичка. Спасибо вам.
Готфрид придержал канарейку за лапки и отдал Хезер, словно красный, бьющийся цветок. Перевел взгляд на Штефана и широко улыбнулся.
– Герр Надоши! Знаете, почему морлисские моряки считаются лучшими на континенте, но при этом смертность на их кораблях такая же, как на других?
– Нет.
– Люди с ними со скуки дохнут, – сообщил Готфрид, садясь на соседний мешок и срывая тряпку с большой глиняной бутыли, которую принес с собой.
При мысли о выпивке Штефана замутило еще сильнее.
– Это мой шталмейстер, – представил он Хезер. – Шпехшталмейстер, Хезер Доу, – раздраженно уточнил он. Как и в большинстве языков, по-морлисски «шталмейстером» звался и ведущий представления, и главный конюх.
Хезер неодобрительно хмыкнула и изобразила кривой реверанс. Потом бесцеремонно выдернула пробку из бутыли и принюхалась. Пахло черной смородиной и мокрой травой.
– Это черное вино? Штефан, это черное вино! Если чиркнешь рядом спичкой – корабль взорвется.
– А вы курите в трюме? – заинтересовался Готфрид. – Знаете, что капитан, герр Рауль, обещал немедленно высадить того, кто будет курить в помещении?
– Герр Рауль меня своим присутствием не почтил, – процедил Штефан. Ему не хотелось пить с чародеем. Ему даже видеть чародея не хотелось, он Хезер-то с трудом терпел.
Готфрида, впрочем, это кажется не волновало. Он достал из кармана пальто складной стакан, придвинул две алюминиевые кружки, в которые трижды в день наливали пассажирам чай.
– Меня зовут Готфрид Рэнди, я бортовой чародей, – запоздало представился он Хезер, наливая густое темное вино, похожее на отработанное машинное масло.
– И как же вы колдуете? – игриво улыбнулась она, забирая кружку.
– Специфически, – в тон ей ответил Готфрид. – Пока никто не жаловался.
– Потому что некому становилось? – скривился Штефан, все же взяв вино. Вместо ответа Готфрид сделал резкий выпад вперед и щелкнул пальцами перед его лицом.
Штефан не сразу понял, что дурнота отступила. Это было совсем не похоже на то, что делал герр Виндлишгрец. И на лучший морок Нора Гелофа – он заставлял поверить, что человек не чувствует похмелья. Готфрид же просто забрал тошноту, растер между пальцами, и она осыпалась золотистыми искрами на его колени.
Обычное чародейское позерство.
– А у вас петелька красивая, – кокетливо прищурилась Хезер, дергая Готфрида за кончик шарфа. – Это правда, что вы такие носите, потому что вашего Бога повесили, когда он жил на земле?
– Правда, что у людей живое воображение. – Казалось, Готфрид нисколько не обиделся. Он закинул ноги на соседний мешок и сделал большой глоток вина. – Подумайте сами, какая глупость – таскать на шее напоминание о том, что люди дурно обошлись с тем, кому молятся? К тому же все знают, что Его отравили.
– Герр Рэнди обещал мне вчера проповедь и хорошее колдовство. Не провоцируй его, Хезер, сначала он будет до ночи полоскать нам про своего Бога, а потом ведь ему колдовать придется, – предрек Штефан. Смотрел, как мутные блики желтой лампы растекаются в черном вине, которое он так и не попробовал, и все сильнее хотел, чтобы чародей ушел.
– Давайте я не буду звать вас герром Надоши, а вы меня, ради всего святого, герром Рэнди, – предложил Готфрид.
Штефан пожал плечами. Он умел нравиться людям и даже любил нравиться. После шести лет в приюте, с общими спальнями, униформой и политикой уравнивания, ему хотелось выделяться из толпы любыми способами.
Но нравиться Готфриду Рэнди почему-то не хотелось. Штефан не испытывал к нему неприязни, он даже не раздражал – в конце концов того, что чародей избавил его от тошноты, и скорее всего помогал лечить, когда Штефана заволокли на корабль, и этого уже было достаточно, чтобы смириться с его существованием. Пожалуй, нравиться Готфриду казалось скучным.
– А мне можно не звать вас герром Рэнди?
А еще с Готфридом кокетничала Хезер. Штефан совершенно не ревновал, этот этап они давно прошли. Скорее, склонялся к тому, чтобы предупредить Готфрида, что у него есть все шансы уподобится своему Богу.
– Конечно, фрекен Доу… Хезер. Правильно ли я понимаю, что вы получили воспитание в кайзерстатском пансионе?
– В пансион меня не взяли. Я росла в птичьем приюте. Хорошее у вас вино, Готфрид, дорогое. Проповедники много зарабатывают?
– Проповедники – единственные люди, которые запивают дорогим вином сухие хлебные корки. Нам запрещено брать деньги за помощь людям, беру натурой. Вечно тащат бутылки, хоть бы кто догадался принести колбасу.
– А бортовые чародеи тоже грызут корки? – не удержался Штефан.
– Нет. Видите ли, я считаю, что ничего хорошего в корках нет. Представьте, если бы я притащил вам вместо хорошего вина ведро с хлебными корками. Вы бы стали со мной разговаривать?
– Эксцентричные дураки – моя специальность, – Штефан все-таки попробовал вино и прикрыл глаза. Оно растекалось на языке вязкой травяной горечью, а потом раскрывалось долгим, ягодно-медовым акцентом. Раньше он пробовал черное вино только разбавленным, и теперь понимал, какое это было кощунство.
– А правда, что вы своего Бога рисуете? – вмешалась Хезер, привычно стараясь сгладить грубость Штефана.
– У нас есть Его изображения. У всех разные, каждый адепт должен заказать портрет у художника. Описать, каким видит Его.
– Ваши художники хорошо устроились, – Хезер улыбнулась и потерла кончик носа.
– Отменно. Но мы считаем, что все эти рассказы о том, как Он жил среди людей – упрощение. Первая ступенька для тех, кто не в состоянии понять истинной Его сущности.
– И какова же Его сущность?
– Вы хотите без первой ступеньки, Хезер? Знаете о Его темном, женском начале?
– Да, у вас вроде есть злая богиня.
– Нет, – непонятно чему обрадовался Готфрид и снова наполнил кружки. – Нет никакой Богини. И Бога, если уж на то пошло, нет. То есть в том понимании, в котором вы себе сейчас представляете. Ночь и Белый представляют собой два естественных начала, которые есть в любом человеке. Дуализм.
– И почему у вас женское начало злое?
– Оно не злое, это для второй ступеньки, где нужно разделять хорошее и плохое. Ночь в своей… персонификации – Мать. Да, Ночью называется еще и ледяное посмертие для тех, кто много грешил, но никто не говорит, что Мать, наказывающая ребенка, получает от этого удовольствие. Она плачет. Поэтому там всегда идет дождь.
– Вы выбрали не тех слушателей для своих метафор, – вмешался Штефан, заметив, как зло блеснули глаза Хезер. – Мы выросли в приютах. Скажите-ка лучше, а что будет, если вы сейчас хорошенько окосеете, а на нас нападут?
Готфрид усмехнулся и поправил петлю на шее. Штефану жест не понравился – чародей-фаталист, от которого зависит их безопасность, был одним из худших его ночных кошмаров.
– Наколдую себе трезвость, – патетически взмахнул рукой Готфрид. – Скажите, Штефан, вы собираетесь остаться в Лигеплаце?
– Нет, мы отправляемся в Гардарику, там ждет наша труппа… то, что осталось от труппы.
– Что случилось?
Штефану понравилось, что в его словах не было наигранного сочувствия, скорее наоборот – живой, хищный интерес. Поэтому он не стал ничего скрывать. Рассказал о Пине и Вито. О давке у госпиталя и заборе. Неожиданно Штефан увлекся. Он шутил и смеялся над собой – привычно, как научил Томас.
Над собственной смертью, прошедшей совсем рядом, оставившей на память синяки на ребрах и длинные царапины на груди, он смог посмеяться. Над дирижаблем над толпой – нет. Томас, наверное, тоже не смог бы. Нарядить Хезер маленькой смертью, личной, поддающейся осмыслению – это одно. Но когда смерть становилась общей, превращаясь в бойню, власть смеха заканчивалась.
Готфрид слушал, кивал, и в его глазах, хоть и все еще не было сочувствия, почти сразу погас интерес сплетника.
Штефан, который как раз начал косеть, почувствовал прилив благодарности.
– Все чародеи с лицензией выше пятого уровня военнообязанные, как вы знаете, – начал Готфрид.
Штефан кивнул. Когда началась война в Гунхэго, ему пришлось запирать Нора Гелофа в сарае и несколько дней сидеть у входа с ружьем, вяло отмахиваясь от иллюзий, которые он насылал. Лицензия у Нора была шестого уровня, стрелять он не умел, фехтовал плохо, а еще у него была язва желудка, которую он сам себе зачаровывал. Штефан был уверен, что мальчишка умер бы еще по пути на фронт.
– Поэтому мне пришлось воевать в Гунхэго. Формально Морлисс в конфликте не участвовал, но у нас с Альбионом давний договор. Уверен, Альбион уже послал миротворческие отряды для подавления восстания, а Морлисс тогда отправил в Гунхэго сотню чародеев. Я видел, как дирижабли горят над людьми. – Взгляд у него вдруг сделался дурной, горящий ледяным весельем. – Там было ущелье, остатки альбионского гарнизона и огромный вражеский отряд. В воздух подняли три дирижабля, сказали для эвакуации. Я сказал, что это глупость – как они будут забирать людей из узкого ущелья, тем более сражение уже шло? Потом понял, что глупость сказал я. Мы подожгли все три. Я ничего не поджигал, это вообще-то сделал один человек, Вилло Мафф. Но всегда считал и буду считать, что это сделали мы – Морлисская сотня, чародеи страны, где много лишних людей и дирижаблей.
Штефан увидел, как Хезер скорчила жалостливую гримасу и открыла рот. Он почти услышал, как она говорит: «Ох, страх-то какой, Готфрид, нарочно не выдумаешь», или тому подобную чушь, которой она очень любила прикрываться. Но она промолчала, закрыла рот, стряхнула с лица наигранные эмоции, салютовала кружкой и залпом допила вино.
– А скажите-ка честно, Готфрид, давно ли вы стали бортовым чародеем? – пораженный внезапной догадкой спросил Штефан.
– Я долго жил на берегу и путешествовал по Морлиссу. У нашего корабля, чтобы вы знали, не было разрешения покидать порт, – усмехнулся он.
– Вы сбежали, – констатировал Штефан. – И вы теперь государственный преступник, держу пари, вы должны сейчас поджигать какой-нибудь дирижабль.
Готфрид развел руками и разлил остатки вина.
– Готфрид? – подала голос Хезер. – А вам можно показывать портрет?
– Какой портрет?
– Ну вашего Бога. Как вы его видите.
– Конечно. Я всем показываю, кто спросит. Считаю это изображение лучшим, впрочем, так все думают о своих портретах.
Он достал из внутреннего кармана небольшой кожаный футляр и протянул Хезер. Она вытряхнула на руку темную пластинку и несколько секунд ошеломленно ее разглядывала. Потом подняла растерянный взгляд на улыбающегося Готфрида и протянула пластинку Штефану.
На его ладони лежало маленькое, затемненное зеркальце.
Штефан спал крепко и не почувствовал, как пароход качнуло, словно о борт ударилась особо злая волна. И когда хрустнуло весло на правом борту, он сказал себе, что сны абсурдны и чего только не случается. Потянул темное беспамятство, как нагретое одеяло – нет. Это плавание мешало его разум с морской водой, а из морской воды никогда ничего хорошего не появлялось.
А потом над палубой завыла пульсирующая, визгливая сирена, и Штефан больше не смог себя обманывать.
– Штефан!
На этот раз Хезер проснулась сама.
– Ну… я же говорил, на кораблях нечего делать, – с трудом улыбнулся он, доставая из сумки бесполезный револьвер. Можно подумать левиафан хотя бы заметит эту пулю.
– Может, это пираты, – обнадеживающе соврала Хезер.
– Когда пираты – сирена другая, – отрезал он.
Штефан не знал, как правильно – оставить Хезер в трюме, закрыть в одной из кают или взять с собой?
Женщине на палубе делать нечего, тем более такой, как Хезер. Ей нечего делать в трюме или каюте – его родители умерли, замурованные искореженной дверью. Он попытался вспомнить, как расположены каюты на пароходе и понять, безопасно ли будет все же закрыть ее, но не смог. Страха не было, и вообще не было никаких чувств, только какое-то звенящее, холодное безвременье. Умирать у госпиталя было не страшно. Тогда он даже не поверил в собственную смерть. Но сейчас она будто уже наступила.
– Идем, – сдался он.
Первым, кого Штефан увидел, когда вышел на палубу, был капитан. Огромный мужчина в черном кителе неподвижно стоял, сложив руки на груди и не говорил ни слова. Матросы, против ожиданий Штефана, не суетились и не метались по палубе, как на «Пересмешнике». Каждый был занят делом – они выносили оружие, разбирали оружие, строились правого борта, тихо переговаривались, указывая на серебристую рябь на волнах, и Штефану казалось, что капитан пугает их гораздо больше.
Готфрид был самым спокойным из этих отвратительно спокойных людей. Он стоял у левого борта и растирал руки черной шерстяной тряпкой. Взгляд его был совершенно безмятежен.
«Нам конец», – обреченно подумал Штефан. У Виндлишгреца перед боем был точно такой же взгляд. И перед смертью тоже, «это – искусство», ну надо же!
Чародеев нанимали на корабли, чтобы сражаться со змеями. И с пиратами, но в первую очередь со змеями. Не чтобы мечтательно смотреть на волны.
Говорить об этом, Штефан, естественно, не стал. Подошел к матросу, раскладывающему на палубе оружие.
– Смотри, кедвешем, у них хорошее чувство юмора, – ядовито заметил он, указывая на парные изогнутые сабли с золоченными эфесами. Матрос казался совершенно невозмутимым.
– Думаю, мальчику велели принести оружие – он и принес какое есть, – благодушно отозвалась Хезер, садясь на корточки. – Смотри, вон тот симпатичный.
Она указывала на гарпун с узким четырехгранным наконечником. Штефан вспомнил, сколько таких остались в чешуе левиафана, напавшего на «Пересмешник», и почувствовал, как застучало в висках.
Страха все еще не было, вместо него пришла злость.
Где-то там, под бронированным днищем корабля – под похолодевшей кожей, – разворачивал тугие серебристые кольца левиафан. Может, он не нападет, и Штефану не придется заглядывать в его ртутно переливающиеся глаза.
Он поднял гарпун и встал к трубе, закрыв собой Хезер. Подальше от бортов. И от змея, где бы он ни вынырнул.
Над волнами виднелся рисующий причудливые узоры серый гребень.
– Вам это не понадобится, Штефан, – раздался спокойный голос чародея.
– Вы так в себе уверены, – огрызнулся он, не оборачиваясь. – Почему же корабли вообще тонут, если чародеи все могут?
– Очевидно же, они тонут, потому что на них нет меня.
Корабль тряхнуло от удара по днищу. Не сильного, скорее всего левиафан просто задел хвостом, но Штефан упал на колени, выставив свободную руку. Вставая, он обернулся всего на мгновение, чтобы посмотреть, как там Хезер, и за спиной раздался шорох расходящихся волн.
Левиафан явно был сыт и, скорее всего, немолод. Обычно они атаковали сразу, не разглядывая корабль.
– Не стреляйте, – пронесся над палубой бесстрастный голос Готфрида. – И всем молчать.
Штефану очень хотелось высказать все, что он думает о том, чем занималась с левиафаном матушка чародея, а потом воткнуть в Готфрида гарпун.
Но он не мог, потому что левиафан замер, нависнув над палубой, и чешуя на его треугольной тупоносой морде приподнималась и ложилась в такт волнам.
Штефан почувствовал, как Хезер проводит теплыми пальцами по тыльной стороне его ладони. Он сжал ее руку и сразу отпустил, по-прежнему не отводя взгляда от змея.
Штефан ждал. Герр Виндлишгрец швырял левиафану в морду черные огненные шары. Другой чародей, которого Штефан видел когда-то совсем в далеком детстве, умел призывать светящуюся серебристую сеть, правда не помнил, что чародей с ней делал.
Но из-за спины не доносилось никаких звуков, левиафан все так же неподвижно смотрел на палубу, и его серебрящиеся глаза то и дело подергивались мутной пленкой. И вовсе не было похоже, чтобы он замер от страха – сизый язык из приоткрытой пасти плясал перед его мордой, и Штефан слышал нарастающий угрожающий свист.
«И когда я открываю глаза, и прервано подобие Твое – я должен каяться. – Штефан неожиданно для себя вспомнил старую Колыбельную, которой учила мать. – Ибо нет доли лучше, чем спать и видеть Сны…»
А потом чародей зарычал. Он рычал низко, на одной ноте, а потом топнул ногой, сломав ритм. Потом снова, и Штефан с ужасом понял, что Готфрид поет. Наверное, что-то такое пели его предки, отправляясь в бой на жутких деревянных кораблях. Только пели они скорее перед боем, а не вместо него.
«Но человек слаб и страшится неизведанного. Ты прощаешь мне слабость мою, и страх мой, и даруешь утро, которое я вижу, и день, который я вижу, чтобы ночью я мог не видеть и снова становиться подобным Тебе…»
Штефан наконец оторвал взгляд от по-прежнему неподвижного змея и уставился на Готфрида. Казалось, он получал от происходящего искреннее удовольствие. Он стоял на четвереньках и пел, бил в такт ладонями по палубе, и не сводил глаз с левиафана.
«Нам конец. Вот теперь точно конец, – тоскливо подумал Штефан, обнимая замершую Хезер и прикидывая, успеет ли все-таки проткнуть чародея гарпуном. – Почему этих отыметых во все места чародеев не держат в сумасшедших домах, и меня вместе с ними, как я позволил затащить себя на этот отыметый во все места корабль…»
На мгновение исчезли все границы. Между ледяными мокрыми ладонями и гарпуном, подошвами ботинок и палубой, между сознанием Штефана, Хезер, матросов, капитана, Готфрида и замершего змея. Границы попросту смыло вибрирующей песней чародея, перемешало, завертело – и Штефан вдруг почувствовал нечто, совершенно ему незнакомое. Было любопытство – забытое, детское, но скорее то, что заставляет задуматься, что внутри у кошки и как бы узнать это, не спрашивая взрослых. А еще голод – приглушенный, но ощутимый.
Штефан подался вперед и жадно втянул воздух. Пахло гарью, почти невыносимо, и к любопытству и голоду примешалось раздражение. И тут же погасло – скучно. Пахнет теплой водой. Не на что смотреть, не с чем играть и нечего есть.
Скучно. Нечего есть.
Наваждение разбилось так же внезапно, как появилось. Хезер отстранилась и часто, по-крысиному принюхивалась. Подняла на него темные, осоловелые глаза:
– Ты тоже?..
Он кивнул. И только потом заметил, что левиафана рядом с кораблем нет. Будто и не было вовсе, даже ряби на воде не осталось.
Матросы стояли неподвижно. Капитан, казалось, не шелохнулся с тех пор, как Штефан его впервые увидел. Готфрид больше не пел. Он стоял у палубы, растирая руки черной шерстяной тряпкой, и довольно щурил красные глаза, словно пробитые светлым пятном радужки.
Справа раздался шум. Люди ожили, заговорили – словно с поля спугнули стаю ворон.
Штефан разжал мокрую ладонь и гарпун упал на палубу с глухим стуком, тут же потонувшим в общем гомоне.
– Не показывайте, что что-то почувствовали, Штефан, – раздался за спиной голос Готфрида. – Остальные просто ощутили… короткое головокружение. Они думают, я прогнал змея песней.
– Вы – менталист, – прошептал он, не надеясь, что его услышат. – Как вас вообще пустили на корабль?!
– Я же говорил – на этом корабле нет ничего легального.
– Кобт бэ…
Готфрид стоял рядом, бледный, с полосой размазанной крови под носом, красными от полопавшихся сосудов белками и испачканным красными кляксами шарфом. Совсем не казался опасным, но сама мысль о природе его колдовства вызывала панику. Если он смог внушить левиафану, что перед ним нет огромного парохода, полного людей, значит, Готфрид легко может сделать все, что угодно. Заставить всю команду утопиться. Взорвать корабль. Или… Штефану начала отказывать фантазия, но ничего хорошего от такого человека ждать точно не стоило.
Штефан оглянулся в поисках поддержки. Матросы и капитан только что видели, как чародей заставил левиафана мирно уйти под воду. Они не могут не понимать, что это значит. Они должны бояться.
Но люди вокруг были заняты своими делами, словно статисты в представлении. Они сдавали оружие, кто-то ушел с палубы, а мальчишка в огромной куртке с закатанными рукавами угрюмо оттирал фальшборт.
– Я лучше обращаюсь со зверушками, чем с людьми – примирительно произнес Готфрид.
– А что вы внушаете людям на проповедях?
– Я не пользуюсь даром на проповедях.
– Почему?
– Когда вам нравится женщина, вы оглушаете ее и тащите в кровать?
– Так, – между ними вклинилась Хезер и помахала руками над головой. – Готфрид, по-моему вам нужно положить на глаза что-нибудь холодное. И знаете, меня совершенно не слушаются канарейки.
…
В Лигеплаце Штефан с большим трудом сдержался, чтобы сойти с корабля, а не позорно сбежать. В этом городе он бывал раньше, но никогда не замечал в нем ничего особенного – обычный маленький город в Кайзерстате. Похожий на игрушечный городок из снежного шара – пока смотришь через стекло гротескно-милый, кажущийся ненастоящим. А стоит уронить шар на пол – видно швы от клея, грубую работу, непрокрашенные участки, не говоря о том, что вокруг разливается дурно пахнущая лужа маслянистой дряни, в которой плавал снег.
Таким Штефану казался весь Кайзерстат. Вполне сносная страна, но очаровываться особо нечем.
Но сейчас.
Сейчас Штефан был готов упасть лицом вниз на подгнившие доски и раскинуть руки, чтобы обнять весь этот чудесный город, где мостовая не качается под ногами, из переулков не выныривают змеи, а люди настолько довольны жизнью, что о революциях знают только из газет и анекдотов.
Ему казались очаровательными девушки-подавальщицы с хитрыми лицами. Они таскали на причал корзины сезонных фруктов и цветов, улыбались всяким осоловевшим от долгого путешествия дуракам, пихали им цветы в карманы и петлицы, и зазывали в свои гостиницы.
Очаровательными казались и другие – в желтых кружевных шарфах. Штефан раньше никогда не задумывался, но теперь вдруг понял, что у кайзерстатских проституток платья были всего на ладонь выше приличной длины. Шарфы заменяли им вульгарные наряды и макияжи, делали их естественной частью городского пейзажа. В Кайзерстате любили слово «гезамткунстверк» – гармония разных видов искусства в одном пространстве. Кайзерстату не пошли бы китчевые девушки с улиц Морлисса – пышные короткие юбки, пустые ржавые клетки турнюров и нелепо раскрашенные лица.
И даже старые доски из темного дерева, которыми был выстелен причал, казались ему восхитительно прекрасными.
– Яблочко, герр? – девушка с огромной корзиной желто-розовых яблок улыбалась ему и протягивала почему-то еловую веточку в поблескивающем искусственном снеге.
Штефан понял, что тоже выглядит осоловевшим от долгого путешествия дураком. Попытался напустить суровый вид, но ничего не получилось.