Стоявшие с ним рядом в глубине зала его не знали. Возможно, они смутно догадывались, что принадлежит он к той породе людей, что лежат прямо на полу в коридорах ночных поездов, на вокзалах, терпеливо ждут в полицейском участке, пристроившись на самом краешке скамейки, или безуспешно пытаются объясниться с гостями на невозможном французском языке; к тем, кого высаживают на границах, на кого покрикивает начальство, и, быть может, именно поэтому у них обычно красные, испуганные, как у серны, глаза.
Возможно, просто потому, что от его вельветовой куртки дурно пахло, все его сторонились? А он, казалось, ничего не замечал. Он смотрел прямо перед собой не то вдохновенно, не то ошалело, терпеливо снося толчки соседей то справа, то слева. Лицо его украшали пышные висячие усы – с такими усами изображали до войны на картинках болгар; его нетрудно было представить себе в каком-нибудь национальном костюме, с металлическими пуговицами из золотых монет на куртке, в фасонных сапожках, с серьгой в ухе, с бичом в руке…
А вот бедняга-председатель Никэ со своей физиономией, как бы расколотой надвое линией рта, ужасно походил на циничную и крикливую марионетку, которой манипулирует чревовещатель.
Что это он сказал, председатель? Лурса прислушался. Отдельные фразы бессознательно запечатлевались в его мозгу.
Он поглядывал на человека, затиснутого напором толпы в дальний угол; тот с трудом сохранял равновесие, стоя на цыпочках за плотными рядами адвокатов в мантиях.
«…отец родился в Батуме в…»
Ведь это же занесено в дело! В папке Люска… Люска-отец родился в Батуме, у подножия Кавказских гор, в городе, где смешалось двадцать восемь различных национальностей. Что носили его предки – шелковый халат, феску или тюрбан? Так или иначе, наступил день, когда он покинул Батум, как раньше его отец покинул, вероятно, какой-нибудь другой край. Когда ему было лет десять, семья жила уже в Константинополе, а два года спустя – в Париже, на улице Сен-Поль!
Он был смуглый, маслянистый, почти липкий. А его отпрыск, конечный продукт этого брожения, Люска-младший, топтавшийся у барьера, был рыж, и курчавая его шевелюра окружала голову наподобие нимба.
– Я познакомился с Эдмоном Доссеном как-то вечером, когда играл на бильярде в пивной на площади Республики.
Можно поручиться, что председатель тоже ломает себе голову над вопросом, каким образом смиренный Люска, продавец-зазывала «Магазина стандартных цен», мог втереться в блестящее окружение Эдмона. Знатные вельможи нуждаются в придворных. Доссен был своего рода знатным вельможей, и преклонение этого рыженького уроженца Востока, должно быть, льстило его барству. Тот смеялся, когда требовалось смеяться, все одобрял, вился ужом, улыбался, сносил любые капризы Эдмона…
– А когда это было?
– Прошлой зимой…
– Повернитесь к присяжным, не бойтесь… Говорите громче…
– Прошлой зимой…
Лурса нахмурился. Пожалуй, добрых пять минут он глядел на отца, оттиснутого вглубь зала, думал только о нем, пытался перечувствовать все…
Потом с таким видом, будто его только что разбудили, Лурса нагнулся к Николь и шепнул ей несколько слов. Пока она рылась в папках, адвокат смотрел на молодого Люска, удивляясь, что допрос еще не кончен, и старался определить или угадать, как человек, опоздавший к мессе, что же сейчас происходит.
– Верно, – подтвердила Николь. – Это как раз вы заставили вызвать его в суд…
Лурса поднялся. Не важно, что он прервал чью-то фразу.
– Прошу прощения, господин председатель… Я установил, что в зале есть свидетель, которого еще не заслушивали…
Понятно, все взоры устремились в зал. Публика завертелась на скамейках, оглядывая собственные ряды. И самое удивительное было то, что отец Люска со своими кроткими, испуганными глазами тоже обернулся вместе со всеми прочими, делая вид, что речь идет не о нем.
– Кого вы имеете в виду, мэтр Лурса?
– Эфраима Люска-старшего… которому полагалось бы находиться в комнате свидетелей.
Сын тем временем стоял у перил и почесывал себе нос.
– Эфраим Люска!.. Кто пропустил вас в зал? Каким образом получилось, что вы не находитесь в комнате свидетелей?.. Откуда вы вошли?..
И человек с большими кроткими глазами неопределенным жестом указал на одну из дверей, хотя было очевидно, что войти через нее он не мог. Снова он стал жертвой рока! Он сам не понимал ни почему он здесь, ни как сюда попал и стал пробираться сквозь толпу, бормоча себе что-то под нос, по направлению к комнате свидетелей, где ему полагалось быть.
– Вернемся к нашим баранам…
Господин Никэ процитировал эту знаменитую фразу машинально, не глядя на сына Люска, и с удивлением услышал взрыв смеха; только взглянув на курчавое руно свидетеля, он понял причину общего веселья.
– Вопросов нет, господин прокурор?
– Я хотел бы только спросить свидетеля, который знал подсудимого со школьной скамьи, считал ли он его откровенным и жизнерадостным мальчиком или скорее обидчивым?
Вначале Эмиль Маню, зная, что за ним наблюдают, не решался быть самим собой. Но теперь он забыл о публике, сидевшей в зале, и временами лицо его кривила непроизвольная гримаса. Как раз в эту минуту он вытянул вперед шею, чтобы лучше видеть Люска, и лицо его приняло мальчишеское выражение, с каким один школьник задирает другого.
Люска тоже повернулся к Эмилю, и взгляд его был еще мрачнее, чем взгляд его школьного товарища.
– Скорее, обидчивый, – отчеканил он.
Эмиль насмешливо хихикнул! Еще немного, и он призвал бы суд в свидетели, таким неслыханным и чудовищным показалось ему нахальное утверждение Люска, что он был обидчив. Он с трудом удержался, чтобы не встать с места, не запротестовать вслух.
– Насколько я вас понял, вы хотите сказать, что он был завистливым… Не торопитесь отвечать… Маню, как и вы, жил в скромных условиях… Многие ваши одноклассники были не так далеки друг от друга по своему имущественному положению. В таких случаях часто возникают различные кланы… Рождается зависть, которая легко переходит в ненависть…
Тут послышался голос Маню, который начал было:
– Да что ты там…
Но председатель прикрикнул:
– Молчать! Дайте говорить свидетелю!
Впервые с начала процесса Маню взбесился от злости и готов был призвать весь зал в свидетели такой неслыханной наглости. Не в силах сдержаться, он продолжал что-то ворчать, и председатель повторил:
– Молчать! Только свидетель имеет слово…
– Да, господин председатель…
– Что да? Означает ли это, как сказал господин прокурор, что ваш товарищ был завистлив?
– Да…
Тут заговорил Рожиссар:
– Судя по вашим прежним заявлениям, подсудимый – впрочем, он сам это подтверждает – просил вас познакомить его с вашими приятелями… Припомните-ка хорошенько… Не было ли поведение Маню в отношении Эдмона Доссена вызывающим с первого же вечера, то есть с того вечера, когда произошел несчастный случай?
– Чувствовалось, что он его не любит!
– Хорошо! «Чувствовалось, что он его не любит». Выражал ли он свою неприязнь более откровенным образом?
– Он обвинил Эдмона, что тот передергивает…
Временами казалось, что Эмиль не выдержит и перепрыгнет через перила, отгораживавшие его от публики, до того он был напряжен.
– А что ответил Доссен?
– Что это правда, что он самый из всех нас умный и что Маню, если только сумеет, пусть тоже передергивает…
– В течение последующих дней вы часто виделись с Маню? Если не ошибаюсь, вы оба работали на одной и той же улице?
– Первые два-три дня.
– Что?
– Он со мной разговаривал… Потом, когда у него с Николь все пошло хорошо…
Хотя на брюках у него не было складок, все заметили, как дрожат его колени, словно Люска била лихорадка.
– Продолжайте… Мы стараемся установить истину.
– Он перестал интересоваться нами, и мной в том числе…
– Короче, он достиг цели! – отрезал Рожиссар, самодовольно выпрямляя стан. – Благодарю вас. Больше вопросов не имею, господин председатель…
Лурса медленно поднялся с места.
Первые же его слова были началом боя:
– Не может ли свидетель сказать, сколько отец давал ему карманных денег?
И когда Люска живо повернулся к адвокату, сбитый с толку этим вопросом, Рожиссар сделал знак председателю.
Но Лурса уточнил:
– Господин прокурор требовал от свидетеля не точных, вполне определенных сведений, а, так сказать, сугубо личного мнения. Да позволит он мне в свою очередь осветить личность Эфраима Люска, называемого Жюстеном…
Не успел он закончить фразу, как Люска стремительно произнес:
– Мне не давали денег! Я сам их зарабатывал!
– Чудесно! Разрешите узнать, сколько вы зарабатывали в «Магазине стандартных цен»?
– Примерно четыреста пятьдесят франков в месяц.
– Вы оставляли их себе?
– Из этой суммы я давал родителям на питание и стирку триста франков.
– Сколько времени вы работаете?
– Два года.
– Есть у вас сбережения?
Он злобно бросал свидетелю вопросы прямо в лицо. Рожиссар снова беспокойно шевельнулся в кресле и наклонился с таким расчетом, чтобы председатель мог услышать его слова, произнесенные вполголоса.
– Больше двух тысяч франков, – буркнул Люска.
Лурса с удовлетворенным видом повернулся к присяжным:
– Свидетель Эфраим Люска имеет больше двух тысяч франков сбережений, а ему только девятнадцать лет. Работает он всего два года.
И снова злобно спросил:
– А одеваться вам приходилось на оставшиеся сто пятьдесят франков?
– Да.
– Значит, вы одевались на эти деньги, и тем не менее вам удавалось откладывать примерно по сто франков в месяц… Иными словами, у вас не оставалось на личные расходы и пятидесяти франков… Может быть, вы тоже умеете передергивать в покер?
Люска растерялся. Он не мог отвести глаз от этого мастодонта, от этой лохматой физиономии, от этого рта, откуда, как пушечные ядра, вылетали вопрос за вопросом.
– Нет…
– Стало быть, в покер вы играли честно! Может быть, вы воровали деньги из кассы родителей?
Даже Эмиль и тот оцепенел от изумления! Рожиссар соответствующей мимикой старался показать, сколь ненужным, если не просто скандальным, считает он этот допрос, и жестами умолял председателя вмешаться.
– Я никогда не воровал у родителей…
Председатель стукнул по столу разрезальным ножом, но Лурса не слышал.
– Сколько раз вы кутили с Доссеном и его приятелями? Не знаете? Попытайтесь припомнить… Хотя бы приблизительно. Тридцать раз? Или больше? Сорок? Что-нибудь между тридцатью и сорока? И вы пили наравне с другими, полагаю? То есть больше четырех рюмок за вечер…
Голос председателя прозвучал одновременно с вопросом Лурса, и Лурса, мгновенно утихомирившись, повернулся к нему.
– Господин прокурор обратил мое внимание на то, что вопросы свидетелю можно ставить только через председателя… Поэтому прошу вас, мэтр Лурса, соблаговолите…
– Слушаюсь, господин председатель… Не сделаете ли вы величайшее одолжение узнать у свидетеля, кто за него платил?
И председатель явно неохотно повторил вопрос:
– Потрудитесь сказать господам присяжным, кто за вас платил?
– Не знаю…
Люска не спускал полные злобы глаза с адвоката.
– Не спросите ли вы, господин председатель, платил ли его приятель Маню за себя?
Рожиссар требует, чтобы все формальности были соблюдены! Пожалуйста! Теперь председателю придется, как попугаю, повторять чужие вопросы.
– …вас спрашивают, платил ли за себя Маню?
– Платил ворованными деньгами!
Всего десять минут назад зал был спокоен, даже чуточку угрюм. Но вот публика почуяла, что идет бой, хотя она даже не заметила его начала. Никто не понял, что именно произошло. Присутствовавшие оторопело глядели на адвоката, который вскочил с места, как дьявол, и громовым голосом задавал какие-то пустяковые вопросы.
Черты лица Эмиля обострились. Возможно, он начал что-то понимать?
А тем временем Люска со своей нимбообразной шевелюрой внезапно почувствовал себя ужасно одиноким среди всей этой толпы.
– Мне хотелось бы знать, господин председатель, были ли у свидетеля подружки или любовницы.
Вопрос, повторенный устами господина председателя, прозвучал совсем нелепо.
В ответ последовало злобное:
– Нет!
– Чем это объяснялось: робостью, отсутствием интереса или природной бережливостью?
– Господин председатель, – протестующе начал Рожиссар, – думаю, что подобные вопросы…
– Вы предпочитаете, господин прокурор, чтобы я задавал их в иной форме? Хорошо, поставлю точку над «и». До того как Эмиль Маню вошел в шайку, был ли Эфраим Люска влюблен в Николь?
Молчание. Сидевшие ближе увидели, как Люска судорожно проглотил слюну.
– Один из свидетелей сказал нам вчера, что Люска был влюблен… И сейчас вы убедитесь сами, что этот вопрос немаловажен. Задавая вопросы, я пытаюсь установить, что Люска был девственником, скупцом и человеком скрытным… У него не было приключений, так же как у его приятеля Доссена, который только несколько недель назад обратился к профессионалке с просьбой просветить его…
Гул протеста. Но Лурса не сдавался, он стоял на своем. Тщетно председатель стучал по столу разрезальным ножом.
– Отвечайте, Люска!.. Когда через несколько дней после смерти Большого Луи вы заговорили на углу улицы Потье с девицей Адель Пигасс, впервые ли вы тогда имели сношения с женщиной?
Люска не шелохнулся. Только побледнел и уставился в одну точку широко открытыми немигающими глазами.
– Девица Пигасс, которая посещала «Боксинг-бар» и занималась своей профессией на улочках, прилегающих к рынку, упоминалась здесь не раз и, надеюсь, сейчас выступит на суде в качестве свидетельницы…
– Больше вопросов нет? – рискнул спросить господин Никэ.
– Еще несколько, господин председатель. Не соблаговолите ли вы спросить у свидетеля, почему он вдруг почувствовал необходимость сблизиться с этой девицей и посещал ее несколько раз?
– Слышали вопрос?
– Я не знаю, о ком идет речь…
Эмиль уже не сидел, он почти стоял. Вцепившись обеими руками в барьер, он так сильно наклонился вперед, что его ляжки не касались скамейки, и жандарм даже придержал его за локоть.
– Не спросите ли вы у свидетеля…
Лурса не договорил. Рожиссар снова обратился с протестом…
– Прошу прощения! Не окажете ли вы мне, господин председатель, величайшее одолжение спросить у свидетеля, в чем он как-то ночью, лежа в постели с вышеупомянутой девицей, ей признался?
Следовало держать его все время, каждую секунду, на прицеле своего взгляда. Мгновенная передышка – и он, чего доброго, оправится. В нем чувствовался как бы прилив и отлив, падение и взлет, то он весь напрягался, свирепый и жестокий, то, растерянный, искал опоры вовне.
– Не слышу ответа, господин председатель…
– Говорите громче, Люска…
На этот раз Люска глядел на Эмиля, на Эмиля, который громко и тяжело дышал, весь нагнувшись вперед, словно собираясь перескочить через препятствие.
– Мне нечего сказать… Все это неправда!..
– Господин председатель… – попытался еще раз вмешаться Рожиссар.
– Господин председатель, я прошу дать мне возможность спокойно продолжать допрос… Соблаговолите спросить свидетеля: правда ли, что вечером седьмого октября, когда Маню, услышав выстрел, поднялся на третий этаж, Люска успел проскользнуть на чердак, где ему пришлось просидеть несколько часов, так как обратный путь был отрезан следователем и полицией?
Маню сжал кулаки с такой силой, что, должно быть, почувствовал боль. В зале никто не шевелился, и Эфраим Люска, он же Жюстен, был всех неподвижнее, недвижим, как неодушевленный предмет.
Все ждали. Никто не нарушал его молчания. А сам Лурса, стоя с вытянутыми руками, казалось, гипнотизировал его.
Наконец голос, идущий откуда-то издалека, произнес:
– Я не был тогда в доме.
Послышался дружный вздох публики, но это не был вздох облегчения. В воздухе пахло нетерпением, насмешкой. Все ждали, обернувшись к Лурса.
– Может ли свидетель подтвердить нам клятвенно, что в тот вечер он был у себя дома, в постели? Пусть он повернется к Эмилю Маню и скажет ему…
– Тише! – вне себя завопил председатель.
Никто не проронил ни слова. Только в глубине зала раздавалось нетерпеливое шарканье ног.
– Поскольку вы не смеете взглянуть в лицо Маню…
Тут он взглянул. Повернулся всем телом, вскинул голову. Эмиль не выдержал, рывком вскочил и крикнул с искаженным лицом:
– Убийца! Подлец! Подлец!
Губы его тряслись. Всем показалось, что в припадке нервного напряжения он сейчас заплачет.
– Подлец! Подлец!
И все увидели, как задрожал тот, другой, по-прежнему один среди огромного пустого пространства. Казалось, слышно было даже, как лязгают его зубы.
Сколько времени продолжалось ожидание? Несколько секунд? Несколько долей секунды?
Потом неожиданным для всех движением Люска бросился ничком на пол, обхватил голову руками и зарыдал навзрыд.
Непомерно огромный рот, прорезавший лицо председателя, нелепый рот паяца, казалось, безмолвно смеется.
Лурса медленно опустился на место, нащупал в кармане мантии носовой платок, утер лоб, глаза и шепнул мертвенно-бледной Николь:
– Не могу больше!
Все было омерзительно – и господин председатель, надевший шапочку, предварительно спросив о чем-то своих помощников; и красные и черные мантии, выпархивающие из зала; и присяжные, неохотно удалившиеся на совещание, словно их приковало к себе зрелище тела, распростертого на полу у ног двух адвокатов и одной адвокатессы, белокурой до неестественности.
Эмиль, которого уводили, уже совсем ничего не понимал, он тоже обернулся несколько раз, встревоженный и потрясенный.
Лурса сидел на своем месте, неуклюжий, хмурый, физически больной от всей той ненависти, которая благодаря ему всплыла со дна на поверхность, всей этой не просто людской ненависти, а ненависти юношей, куда более острой, куда более мучительной, более свирепой, ибо выросла она на почве унижения и зависти, из-за вечной нехватки карманных денег, из-за рваных ботинок!
– Значит, по-вашему, дело пошлют на доследование?
Лурса вскинул большие глаза на своего коллегу адвоката, задавшего ему вопрос. Разве его, Лурса, это касается? В судейской комнате стоял шум. Кликнули на выручку опытных судей. Дюкуп метался в беспокойстве.
В зале осталась только публика, боявшаяся потерять места, она сидела не шевелясь и глядела на пустые скамьи судейских, где не было теперь никого, кроме Лурса с дочерью.
– Вы, должно быть, хотите подышать немного свежим воздухом, отец?
Зря она это! Ну и ладно! Ему хотелось пить, чудовищно хотелось! И плевать, что его увидят, когда он в своей мантии ввалится в бистро напротив…
– Правда, что Люска признался? – спросил его хозяин, подавая стакан божоле.
Ясно, признался! И отныне все потечет, как ручей: признания, подробности, включая те, которых у него не спросят, которых предпочли бы не слышать!
Неужели они не поняли, что когда Люска бросился на пол, то причиной тому была усталость, страстное желание покоя? И если он заплакал, то потому, что почувствовал облегчение. Потому что теперь он уже мог не быть наедине с самим собой, со всей этой грязной правдой, которую знал только он и которая приобретет иное качество, качество драмы, подлинной драмы, такой, какой представляют ее себе люди.
Покончено раз и навсегда с болезненным гнетом, с этим ежеминутным унижением, а главное – покончено со страхом!
Знал ли он хоть то, почему убил? Это уже не имело никакого значения! Все переиначат. Переведут на пристойный язык.
Будут говорить о ревности… О загубленной любви… О ненависти к сопернику, который отбил у него Николь, хотя сам он и заикнуться не смел о своей любви…
Все это станет правдой! Почти прекрасной!
А ведь до этой минуты Люска, оставаясь один и медленно перебирая свои воспоминания, испытывал лишь болезненную зависть бедного юноши, зависть Эфраима Люска, даже не зависть бедного к богатому, к Доссену, которому он добровольно согласился служить, а зависть к такому же, как он, к тому, кого он сам ввел в их круг, к тому, кто продавал книги в магазине напротив и кто перешел ему дорогу, не заметив этого…
– Все то же самое! – вздохнул Лурса.
Который час? Он представления не имел. Его поразило зрелище похоронной процессии, двигавшейся по улице. На тротуаре стояли судейские, адвокаты в своих мантиях… А позади катафалка шли люди, одни тоже в торжественном облачении, другие в трауре. И оба лагеря с любопытством переглядывались, как служители двух различных культов.
Дебаты в судейской комнате все еще шли, то и дело звонили по телефону. Красные мантии вихрем носились по коридорам. Хлопали двери. На все обращенные к ним вопросы жандармы пожимали плечами.
Лурса – на усах у него поблескивали лиловатые капли вина – заказал еще стакан. Вдруг кто-то тронул его за локоть:
– Отец, вас зовет председатель…
Догадавшись, что Лурса не расположен идти на зов господина Никэ, Николь с мольбой поглядела на отца:
– Только на минуточку!
Он допил третий стакан и стал шарить в карманах, ища мелочь.
– Заплатите потом, господин Лурса… Ведь вы еще зайдете к нам?..