– Нет, добрые люди, вы должны найти другой предмет для разговоров в этом скорбном покое, а не болтать о моей нареченной невесте!.. Священник, разве вы не можете унять этих людей, чтобы здесь соблюдался должный порядок?..
Священник – Кристин разглядела теперь, что это был младший сын из Ульвсволда, приехавший домой на Рождество, – раскрыл книгу и снова встал у помоста. Но Лавранс закричал, что он заставит всех, кто говорил о его дочери, кто бы они ни были, пожалеть о своих словах, а Инга завопила:
– Возьми, возьми мою жизнь, Лавранс, как она отняла у меня всю мою радость и утешение, и сыграй ей свадьбу с этим сыном рыцаря, но все-таки люди знают, что она стала женою Бентейна на большой дороге!.. На! – И она швырнула Кристин через гроб простыню, которую Лавранс подарил ей. – Не надо мне полотна от Рагнфрид, чтобы обряжать Арне в могилу! Сделай себе из него бабью повязку или спрячь пока, чтобы пеленать своего пащенка, и ступай к Гюнхильд да помоги ей горевать о повешенном сыне!..
Лавранс, Гюрд и священник схватили Ингу. Симон пытался поднять Кристин, которая лежала, упав головой на помост. Но она резко оттолкнула его руку, выпрямилась, стоя на коленях, и громко вскрикнула:
– Помоги мне, Господь мой спаситель, это неправда! – И, протянув руку, стала держать ее над пламенем ближайшей свечи у гроба.
Пламя как будто приникло и отклонилось в сторону. – Кристин почувствовала, что взоры всех устремлены на нее, – ей показалось, что это тянется очень долго. И вдруг сразу ощутила жгучую боль в ладони и с пронзительным криком упала на пол.
Она подумала, что теряет сознание, но поняла, что Симон и священник поднимают ее. Инга выкрикивала что-то; Кристин увидела испуганное лицо отца и слышала, как священник кричал, что никто не должен считаться с таким испытанием, так нельзя призывать Бога в свидетели!.. И тут Симон понес ее из горницы вниз по лестнице. Его слуга побежал к конюшне, и скоро все еще полубесчувственная Кристин сидела на седле впереди Симона, закутанная в его плащ, а Симон скакал вниз к поселку во всю прыть.
Лавранс нагнал их почти у самого Йорюндгорда. Остальные всадники с грохотом скакали за ними далеко позади.
– Не рассказывай ничего матери, – сказал Симон, опуская Кристин с лошади у входных дверей. – Сегодня вечером мы слышали слишком много безумных речей; неудивительно, что и ты сама потеряла в конце концов рассудок!
Рагнфрид лежала, но не спала еще, когда они вошли, и стала расспрашивать, что и как было в скорбной горнице. Симон взялся отвечать за всех. Да, было много свечей и много народу. Да, был и священник – Турмуд из Ульвсволда, а насчет отца Эйрика они слышали, что тот уехал нынче же вечером в Хамар, так что все недоразумения с похоронами обошли.
– Нам нужно заказать заупокойную обедню по Арне, – сказала Рагнфрид. – Боже, поддержи Ингу, какие жестокие испытания ниспосланы этой доброй, достойной женщине!
Лавранс подпевал в тон Симону; немного погодя Симон заметил, что всем им надо бы отправиться на покой, «потому что Кристин и устала и опечалена».
Через некоторое время, когда Рагнфрид заснула, Лавранс накинул на себя кое-что из одежды, подошел к дочерней постели и сел на край. Он нашел в темноте руку Кристин и сказал очень ласково:
– Ну, расскажи мне теперь, дитя мое, что правда и что ложь во всем том, что болтает Инга.
Кристин, всхлипывая, рассказала ему обо всем, что случилось в тот вечер, когда Арне уезжал в Хамар. Лавранс не расспрашивал ее. Кристин подползла к отцу по кровати, обвила его шею руками и тихо, жалобно сказала:
– Я виновата в смерти Арне! Инга сказала правду…
– Арне сам попросил тебя выйти к нему навстречу, – сказал Лавранс, натягивая одеяло на обнаженные плечи дочери. – Необдуманно было с моей стороны позволять вам так часто бывать вместе, но я думал, что парень благоразумнее… Не буду обвинять вас, я понимаю, как тебе тяжело сейчас переносить все это! Но никогда я не думал, что какая-нибудь из моих дочерей заслужит дурную славу в нашем приходе… И нелегко будет твоей матери, когда до нее дойдут эти вести… Но что ты пошла к Гюнхильд, а не ко мне, это было до того неразумно, что я просто не могу понять, как ты могла поступить так глупо!
– Я не в силах больше оставаться здесь, – плакала Кристин, – никому я не посмею взглянуть в глаза… И сколько зла я причинила всем в Румюндгорде и в Финсбреккене…
– Да, – сказал Лавранс, – и Гюрду, и отцу Эйрику придется позаботиться о том, чтобы эти сплетни о тебе были похоронены вместе с Арне. Впрочем, Симон, сын Андреса, может лучше всех взять тебя в этом деле под свою защиту, – сказал он и погладил дочь в темноте. – Не правда ли, Симон держал себя сегодня красиво и умно?
– Отец! – Кристин прижалась к нему и взмолилась горячо и жалобно: – Отошли меня в монастырь, отец! Нет, выслушай меня, я давно уже думала об этом. Может быть, Ульвхильд поправится, если я пойду в монастырь вместо нее. Помнишь те башмачки, что я вышивала ей бисером осенью? Я больно исколола себе пальцы, изрезалась до крови острой золотой ниткой, но продолжала шить – мне казалось таким дурным, что я не так сильно люблю свою сестру, чтобы стать монахиней и тем помочь ей! Арне однажды спросил меня об этом… Если бы я тогда ответила «да», то ничего этого не случилось бы!..
Лавранс покачал головой.
– Ложись-ка! – сказал он. – Ты сама не знаешь, что говоришь, бедное дитя мое! Попробуй-ка лучше, не сможешь ли ты заснуть…
Но Кристин лежала без сна, чувствуя боль в обожженной руке, и отчаяние и горькие думы о своей судьбе раздирали ей сердце. Худшей беды не могло с ней случиться, даже если бы она была самой грешной из женщин; все теперь, конечно, поверят… Нет, она не может, она не в силах оставаться здесь! Одна ужасная картина сменялась другой в ее мозгу… А когда еще и мать узнает обо всем этом!.. И теперь кровь лежит между ними и их духовным отцом, вражда разгорится между добрыми друзьями, окружавшими ее в течение всей ее жизни. Но самый невыносимый, щемящий душу ужас охватил ее, когда она подумала о Симоне и о том, как он взял ее и увез и как он говорил за нее дома и распоряжался, словно она была его собственностью! Отец и мать уже не имели значения, как будто она уже принадлежала ему больше, чем им…
Потом ей вспомнилось лицо Арне в гробу – холодное и суровое. Она вспомнила, что, идя в последний раз из церкви, она видела открытую могилу, которая ждала своего мертвеца. Разбитые комья земли лежали на снегу, твердые, холодные и серые, как чугун, – вот куда привела она Арне…
И вдруг она припомнила один летний вечер, много лет тому назад. Она стояла на галерее в Финсбреккене у той самой горницы, где ее повергли в прах нынче вечером. Арне играл в мяч с несколькими мальчиками внизу, во дворе, и мячик залетел к ней. И когда Арне пришел за ним наверх, она спрятала мяч за спиною и не хотела отдавать; тогда Арне стал отнимать его силой – они стали драться на галерее, потом на чердаке между сундуками, а кожаные мешки со всякой одеждой, висевшие под потолком, хлопали их по головам, когда они натыкались на них, гоняясь друг за другом, и они оба хохотали и дурачились…
И тут наконец ей стало ясно, что он умер, и ушел навсегда, и она уже больше никогда не увидит его красивого и мужественного лица, не ощутит прикосновения его горячих рук. А она была так ребячлива и бессердечна, что никогда и не думала о том, каково ему будет потерять ее!.. Она проливала горькие слезы, и ей казалось, что она сама заслужила свое несчастье. Но тут она снова начинала думать обо всем, что еще ожидало ее впереди, и плакала уже оттого, что постигшее ее наказание казалось ей все-таки слишком жестоким…
Обо всем, что произошло накануне вечером в Бреккене, в той горнице, где лежало тело Арне, рассказал Рагнфрид Симон. Он передал ей не больше того, что необходимо было сказать. Но Кристин до того была измучена горем и бессонной ночью, что почувствовала совершенно необоснованную досаду и горечь против Симона за то, что он мог говорить так обо всем, как будто это вовсе уж не было столь ужасно. Кроме того, ее очень раздражало поведение родителей, которые позволяли Симону держать себя так, словно он был хозяином в доме.
– Но ты ведь не веришь всему этому, Симон? – боязливо спросила Рагнфрид.
– Нет, – отвечал Симон. – И не думаю, чтобы кто-нибудь другой верил, – все ведь знают и вас, и ее, и этого Бентейна; но здесь, в этом отдаленном приходе, так мало есть о чем говорить, потому и не удивительно, что люди ухватятся за такой лакомый кусок. Но теперь вам следует научить их, что доброе имя Кристин – слишком дорогое угощение для здешних деревенских дураков. Плохо то, что Кристин так перепугалась его грубости, что сразу не пришла к вам или к самому отцу Эйрику, – я думаю, что этот развратный поп Бентейн с радостью засвидетельствовал бы, что он всего только хотел невинно пошутить, если бы ты, Лавранс, взялся за него!
Родители подтвердили, что тут Симон, конечно, прав. Но Кристин закричала, топнув ногой:
– Да ведь он сбил меня с ног!.. Я и сама не знаю, что он делал со мною, – я была вне себя, я больше ничего не помню и не знаю… Может быть, так оно и есть, как говорит Инга, – с тех пор я ни одного дня не была здоровой и веселой…
Рагнфрид вскрикнула и всплеснула руками, Лавранс вскочил, Симон тоже изменился в лице; он зорко и пристально взглянул на Кристин, подошел к ней и взял ее за подбородок. Потом засмеялся:
– Благослови тебя Бог, Кристин, уж ты бы помнила, если бы он что-нибудь сделал с тобой! Ничего нет удивительного в том, что она была больна и грустна после того несчастного вечера, когда ее так безобразно напугали; она ведь никогда ни от кого не видела ничего, кроме доброты и благожелательности, – сказал он, обращаясь к родителям Кристин. – Ведь всякий, кроме злобного человека, готового всегда верить скорее в дурное, чем в хорошее, увидит ясно, что она девушка, а не женщина!
Кристин взглянула в маленькие упрямые глаза своего жениха. Она подняла было руки – ей хотелось обнять его. Но он снова заговорил:
– Не думай, Кристин, что ты никогда этого не забудешь. У меня совсем нет намерения теперь же поселиться с тобой в Формо, чтобы ты никогда не уезжала из долины. «Ни у кого не бывает одинакового цвета волос и расположения духа в дождь и в вёдро», любил говорить старый король Сверре, когда упрекали его приверженцев биркебейнеров в гордыне во время удачи…
Лавранс и Рагнфрид улыбнулись – им забавно было слышать, что молодой человек говорит с видом старого, мудрого епископа. А Симон продолжал:
– Не подобает мне учить тебя, моего будущего тестя, но, может быть, позволительно мне будет сказать, что меня с сестрами и братьями держали куда строже, нам не позволяли так свободно бегать с дворовыми людьми, как, я вижу, Кристин привыкла с детства. Моя мать часто говорила: «Кто играет с детьми скотников, тот в конце концов часто находит вшей у себя в волосах», – в этом есть доля правды!
Лавранс и Рагнфрид на это промолчали. Но Кристин отвернулась, и ее мимолетное желание обнять Симона Дарре совершенно оставило ее.
Около полудня Лавранс и Симон взяли лыжи и пошли в горы взглянуть, не попалась ли дичь в ловушки. Стояла хорошая погода, солнце ярко светило, и было не так холодно. Обоим мужчинам приятно было уйти на время от уныния и плача, царивших дома, поэтому они зашли далеко, до самой вершины горы, выше лугов.
Они лежали на солнце под скалою, пили и ели. Лавранс заговорил об Арне – он очень любил этого юношу. Симон соглашался с ним, хвалил покойного и говорил, что не удивительно, если Кристин горюет о своем молочном брате. Тогда Лавранс заметил, что, может быть, теперь не следовало бы торопить ее, но дать время несколько успокоиться, прежде чем праздновать обручение. Она говорит, что ей очень хотелось бы поехать на время в монастырь.
Симон быстро сел и издал продолжительный свист.
– Тебе это не нравится? – спросил Лавранс.
– Нет, нет, отчего же? – поспешно ответил тот. – Это кажется мне наилучшим выходом, дорогой тесть! Пошлите ее на один годок к монахиням в Осло – пусть она узнает, как люди сплетничают друг про друга в большом свете. Я немного знаком с некоторыми из тамошних девиц, – сказал он и засмеялся. – Те уж не станут падать навзничь и умирать с горя, если двое сумасшедших парней разорвут друг друга на части из-за них! Не то чтобы мне хотелось такую жену, но мне думается, что Кристин не худо будет встретиться с новыми людьми.
Лавранс уложил в мешок остатки еды и сказал, не глядя на юношу:
– Мне кажется, ты любишь Кристин…
Симон тихонько засмеялся, тоже не глядя на Лавранса.
– Ты знаешь сам, я ценю ее и тебя также, – быстро и смущенно сказал он, встал и взялся за лыжи. – Я никого еще не встречал, на ком мне больше хотелось бы жениться…
Незадолго до Пасхи, когда в долине и на озере Мьёсен еще держалась санная дорога, Кристин во второй раз в своей жизни поехала на юг. Симон прибыл к ним, чтобы проводить ее до монастыря, так что на этот раз она ехала в сопровождении отца и жениха, в санях, укутанная в меха; а сзади следовали слуги и сани с ее вещевым сундуком и подарками, съестными припасами и мехами для аббатисы и сестер в женском монастыре Ноннесетер.
Ранним воскресным утром в конце апреля праздничная лодка Осмюнда, сына Бьёргюльфа, огибала остров Хуведёй[35] под звон колоколов монастырской церкви, которому вторил через залив перезвон городских колоколов, то усиливаясь, то ослабевая вместе с ветром.
Светлые перистые облака разметались по высокому бледно-голубому небу, а солнце беспокойно поблескивало на покрытой рябью воде. Берега выглядели уже совсем по-весеннему, поля лежали почти без снега, и в молодых зарослях кустарника были синие тени и желтоватый отсвет. Но в еловых лесах на высоких холмистых кряжах, словно обрамлявших весь округ Акера, проглядывал еще кое-где снег, и на синевших вдалеке горах на западе, по ту сторону фьорда, зияло еще много белых полос.
Кристин стояла на носу лодки вместе с отцом и Гюрид, женой Осмюнда. Она смотрела вперед на город, на его светлые церкви и каменные дома, поднимавшиеся за множеством серовато-коричневых деревянных построек и деревьев с обнаженными вершинами. Ветер играл полами ее плаща и трепал ей волосы, выбивавшиеся из-под капюшона.
Накануне в усадьбе Скуг впервые выпустили скотину из хлевов, и Кристин вдруг так затосковала по дому, по Йорюндгорду. Там еще не скоро можно будет выпускать скот, и она с нежностью и жалостью вспомнила о худых после тяжелой зимы коровах в темных хлевах; им-то придется еще долго ждать и терпеть. Мать, Ульвхильд, которая все эти годы спала каждую ночь в ее объятиях, маленькая Рамборг… Кристин так скучала по ним! По всем домашним скучала она, и по лошадям, и собакам, и по Кортелину, которого отдали Ульвхильд, пока ее нет дома, и по отцовским соколам, сидящим на насестах с колпачками на головах. А рядом висят перчатки из конской кожи, чтобы надевать, когда соколов сажают на руку, и палочки из слоновой кости, которыми чешут птиц.
Все ужасы прошлой зимы словно отошли совсем далеко, и теперь она вспоминала дом, каким он был раньше. К тому же ей сказали, что никто в приходе не думает о ней ничего дурного. Отец Эйрик не верил россказням, он был очень огорчен и гневался на Бентейна за его поступок. А Бентейн исчез из Хамара; говорили, что он бежал в Швецию. Так что между ними и соседней усадьбой не легло того жуткого, чего она так боялась.
По дороге в Осло они гостили у Симона, и она познакомилась с его матерью, сестрами и братьями – рыцарь Андрес был все еще в Швеции. Кристин не понравилось там, и ее нерасположение к хозяевам Дюфрина было тем сильнее, что она не могла тому найти хоть какое-нибудь разумное основание. Всю дорогу туда она твердила себе, что у них нет никакой причины гордиться и считать себя лучше ее родни, – никто ничего не знал о Рейдаре Дарре, биркебейнере, пока король Сверре не устроил ему брака со вдовой ленного владетеля из Дюфрина. Но они оказались совсем не гордецами, и сам Симон однажды вечером так сказал о своем прадеде: «Теперь я доподлинно узнал, что он был гребенщиком, – так выходит, что ты, Кристин, породнишься почти с королевским домом».[36] – «Держи язык за зубами, парень!» – сказала его мать, но все весело рассмеялись. Кристин чувствовала какую-то странную боль при мысли об отце; он часто смеялся, стоило только Симону дать ему хоть малейший повод для этого, и в душе Кристин рождалось смутное сознание, что, быть может, отец был бы рад, если бы ему было позволено чаще в жизни смеяться… Но ей не нравилось, что он так любит Симона.
Пасху они все провели в Скуге. Кристин скоро поняла, что дядя был строгим хозяином по отношению к своим крестьянам и слугам, – она встречала кое-кого из его людей, которые спрашивали о ее матери и с любовью говорили о Лаврансе; им жилось лучше, когда он был здесь. Мать Осмюнда, мачеха Лавранса, жила особняком в отдельном доме, она была не очень стара, но болезненна и дряхла. Дома Лавранс редко говорил о ней. Однажды, когда Кристин спросила его, обращалась ли с ним мачеха сурово, отец ответил: «Она мне ничего не делала – ни хорошего, ни дурного!»
Кристин нащупала руку отца, и он пожал ее руку.
– Тебе, верно, понравится, дочка, у достойных сестер монахинь, там будет тебе чем заняться, не все будешь скучать по дому и по нас!
Они шли на парусах так близко к городу, что до них доносился с пристаней запах смолы и соленой рыбы. Гюрид называла по имени разные церкви, дома и улицы, прорезанные вверх по склону от воды, – у Кристин не осталось никаких воспоминаний с тех пор, когда она была здесь раньше, только вспомнились тяжелые башни церкви Халварда. Они обошли весь город с западной стороны и пристали к монастырской пристани.
Кристин шла между отцом и дядей мимо разных складов, потом – по дороге, пересекающей поля. Гюрид следовала за ними об руку с Симоном. Слуги же оставались у лодки, чтобы помочь монастырским работникам уложить дорожные вещи на тележку.
Женский монастырь Ноннесетер и весь Лейран лежали в черте города, но по дороге попадались лишь отдельные, разбросанные там и сям кучки домов. Жаворонки звенели над их головами в бледно-голубом воздухе, на пожухлых глинистых откосах желтели целые толпы маленьких цветов мать-и-мачехи, а вдоль изгородей уже зеленела молодая трава, пробивавшаяся из-под прошлогодней.
Когда они вошли в монастырские ворота и вступили в крытую галерею, окружающую весь двор, из церкви навстречу им появилась вереница монахинь; музыка и пение неслись им вслед из открытых дверей.
Кристин, совершенно подавленная, смотрела вслед этому множеству женщин, одетых в черное, с белыми полотняными покрывалами, обрамлявшими лица. Она низко присела, а мужчины поклонились, прижимая шляпы к груди. За монахинями шла толпа молодых девушек – некоторые еще совсем дети – в платьях из толстой некрашеной шерсти, с белыми и черными кручеными поясами вокруг талий; волосы у них были гладко зачесаны назад и заплетены в косы, перевитые такими же черными и белыми шнурками. Кристин невольно приняла гордый вид, глядя на молодых девушек, потому что очень стеснялась и боялась, что они примут ее за глупую горянку.
В монастыре все было так великолепно, что Кристин была совершенно ошеломлена. Все постройки, окружавшие внутренний двор, были сложены из серого камня; с северной стороны тянулась боковая стена церкви, высоко вздымавшаяся над другими домами; крыша была в два уровня, с башней на западном конце. Самый двор был выложен каменными плитами, а вокруг него шла крытая галерея, кровля которой поддерживалась красивыми колоннами. Внутри двора стояла каменная статуя Божьей Матери Милосердной, покрывавшей своим плащом несколько коленопреклоненных людей.
Одна из сестер белиц подошла к ним и попросила последовать за ней в приемную аббатисы. Фру Груа, дочь Гютторма, была высокой и крепкой старухой. Она была бы красива, если бы не густая растительность вокруг рта. Голос у нее был глубокий и напоминал мужской. Но в обращении она была дружелюбна, напомнила Лаврансу, что она знала его родителей, спросила его о жене и справилась, есть ли у него еще дети. Наконец она ласково сказала Кристин:
– О тебе идет хорошая молва, ты выглядишь умной и хорошо воспитанной и, конечно, не дашь нам повода к неудовольствию. Я слышала, что ты обручена с этим родовитым и добрым человеком, Симоном, сыном Андреса, которого вижу здесь перед собой; по нашему мнению, со стороны твоего отца и будущего мужа очень похвально, что они дают тебе возможность пожить некоторое время здесь, в доме Девы Марии, чтобы ты научилась повиноваться и служить до того, как тебе придется приказывать и управлять. И вот теперь мне хочется дать тебе в руководство добрый совет: чтобы ты научилась находить радость в молитве и богослужениях, тогда ты привыкнешь на всех путях своих вспоминать своего Творца, добрую Божию Матерь и всех святых, давших нам лучшие примеры силы, справедливости, верности и всех тех добродетелей, которыми ты должна обладать, управляя своим имением и людьми и воспитывая детей. И еще: ты научишься в этом доме, что всякий должен ценить свое время, потому что здесь каждый час посвящен определенному занятию или работе. Многие молодые девушки и женщины любят подолгу лежать в постели по утрам, но зато подолгу сидеть по вечерам за столом и вести бесцельную болтовню; однако как будто ты на них не похожа. Тут ты можешь научиться за этот год многому такому, что послужит к твоему благополучию как здесь, на земле, так и на том свете.
Кристин низко присела и поцеловала ей руку. Затем фру Груа приказала Кристин следовать за необычайно толстой старой монахиней, которую звали сестрой Потенцией, в трапезную монахинь. Мужчин же и фру Гюрид пригласила откушать с собой в другом покое.
Трапезная была красивая, пол в ней был выложен камнем, а в стрельчатые окна были вставлены стекла. Она соединялась дверью с другой комнатой, где, должно быть, были тоже окна со стеклами, потому что Кристин видела, что туда проникают солнечные лучи.
Сестры уже сидели за столом в ожидании трапезы: пожилые монахини – на покрытой подушками каменной завалинке вдоль стены с окнами, молодые сестры и простоволосые девушки в светлых шерстяных платьях – на деревянной скамье по другую сторону стола. В соседней комнате тоже был накрыт стол для самых почетных из постоянно живущих при монастыре постояльцев и слуг-мирян; среди них было несколько стариков. Все эти люди не носили монастырской одежды, но все-таки были одеты в скромное темное платье.
Сестра Потенция указала Кристин ее место на деревянной скамье, а сама прошла и встала около почетного места аббатисы в конце стола – сегодня оно было пусто.
Все поднялись с мест как в трапезной, так и в соседней комнате, и сестры прочли молитву перед обедом. Потом вперед вышла молодая красивая монахиня и стала у аналоя, поставленного в дверях между обоими помещениями. И пока в трапезной сестры белицы, а в соседней комнате двое из младших монахинь разносили еду и питье, эта монахиня читала громким красивым голосом, не останавливаясь и не запинаясь ни на одном слове, повествование о святой Теодоре и святом Дидиме.
Первое время Кристин думала только о том, чтобы показать за столом свои хорошие манеры, потому что видела, что все сестры и молодые девушки ведут себя благородно и едят красиво, словно сидят зваными гостями на роскошном пиру. Лучшие яства и напитки давались в изобилии, но все накладывали себе лишь понемногу и брали с блюда пищу только самыми кончиками пальцев: никто не проливал подливок ни на скатерть, ни на платье, и все резали мясо так мелко, что не пачкали себе вокруг рта, а ели до того осторожно, что не слышно было ни звука.
Кристин бросало в пот от страха, что она не сумеет вести себя так же благопристойно, как другие; кроме того, она чувствовала себя неловко в своем пестром наряде среди всех этих черных и белых женщин – она воображала, что все смотрят на нее. И вот когда она ела кусок жирной бараньей грудинки, придерживая кость двумя пальцами и отрезая мясо правой рукой, стараясь работать ножом легко и изящно, все выскользнуло у нее из рук; ломоть хлеба и мясо разлетелись по скатерти, и ножик со звоном упал на каменные плиты пола.
В тишине звук раздался особенно громко. Кристин вспыхнула полымем и хотела нагнуться за ножом, но тут к ней подошла, неслышно двигаясь в сандалиях, сестра белица и собрала ей все. Но Кристин не могла больше есть. К тому же она почувствовала, что порезала себе палец, и боялась запачкать кровью скатерть, поэтому сидела, завернув руку в складку платья и думая о том, что вот теперь она испачкает красивый голубой наряд, который ей подарили для поездки в Осло, и не смела поднять глаз от колен.
Но постепенно она начала внимательно прислушиваться к тому, что читала монахиня. Когда правитель не смог сокрушить твердости девицы Теодоры – та не хотела ни приносить жертв идолам, ни позволить выдать себя замуж, – то он велел свести ее в дом разврата. Однако по дороге туда он увещевал ее припомнить свое собственное рождение и своих почтенных родителей, которых она теперь покроет вечным позором, и обещал, что ей позволят жить спокойно и оставаться девою, если только она будет служить одной языческой богине, которую звали Дианой.
Теодора неустрашимо отвечала: «Целомудрие подобно лампаде, но любовь к Богу – пламени; если бы я стала служить той дьяволице, которую вы называете Дианой, то мое целомудрие имело бы не бо́льшую цену, чем ржавая лампада без огня или масла. Ты называешь меня свободнорожденной, но ведь все мы рождены рабами, раз наши прародители продали себя дьяволу. Христос выкупил меня на свободу, и я должна служить ему, поэтому не могу выйти замуж за его недруга. Он защитит свою голубицу; но если он захочет допустить, чтобы вы поругали мое тело, храм его Святого Духа, то это не вменится мне в позор, если я не дам согласия на предание в руки врагов его достояния!»
Сердце у Кристин начало усиленно биться, потому что это каким-то образом напоминало ей ее встречу с Бентейном, ее поразила мысль, что, быть может, согрешила она сама: она ни на мгновение не подумала о Боге и не взмолилась к нему о помощи. Сестра Цецилия читала дальше о святом Дидиме. Он был воином-христианином, но до той поры скрывал свое христианство от всех, кроме немногих друзей. И вот он пошел в тот дом, где была помещена девица, дал денег женщине, владевшей домом, и его первого пустили к Теодоре. Она забилась в угол, словно испуганный заяц, но Дидим приветствовал ее как сестру и невесту своего Господа и сказал, что пришел спасти ее. Некоторое время он беседовал с нею, говоря: «Разве может брат пожалеть жизнь свою ради чести сестры?» И наконец она поступила так, как он просил ее: переменилась с ним одеждой и дала надеть на себя панцирь Дидима; Дидим надвинул ей шляпу на глаза, прикрыл плащом подбородок девушки и сказал, чтобы она, выходя, закрыла лицо, как юноша, который стыдится, что побывал в таком месте.
Кристин подумала об Арне и с большим трудом сдержала слезы. Она неподвижно смотрела прямо перед собой, и глаза ее были влажны, пока монахиня дочитывала конец: как Дидима повели к месту казни, а Теодора поспешила спуститься с гор и упала к ногам палача, умоляя, чтобы ей позволили умереть вместо Дидима. И вот эти двое благочестивых людей заспорили, кому из них первому принять мученический венец; тогда им отрубили головы в один и тот же день. И было это двадцать восьмого апреля 304 года по рождестве Христовом, в Антиохии, как записал святой Амвросий.
Когда все встали из-за стола, сестра Потенция подошла к Кристин и ласково потрепала ее по щеке:
– Ты, вероятно, скучаешь по матери?
И тут у Кристин закапали слезы. Но монахиня сделала вид, что ничего не замечает, и отвела Кристин в покой, где та должна была жить.
Он помещался в одном из каменных домов у крытой галереи, перед церковью, и оказался красивой горницей с застекленным окном и большим камином у дальней короткой стены. Вдоль одной из длинных стен стояло шесть кроватей, а вдоль другой – все девичьи сундуки.
Кристин хотелось, чтобы ей позволили спать с одной из маленьких девочек, но сестра Потенция подозвала к ней толстую белокурую взрослую девушку:
– Это Ингебьёрг, дочь Филиппуса, она будет делить с тобой постель, постарайся теперь познакомиться! – И с этими словами ушла.
Ингебьёрг тотчас же взяла Кристин за руку и начала болтать. Она была не очень высока ростом и чересчур полна, особенно лицом, – глаза у ней казались совсем маленькими, такие были пухлые щеки. Но кожа у нее была чистой, бело-розовой, а волосы – желтые, как золото, и такие кудрявые, что ее толстые косы свивались и скручивались, словно канаты, а мелкие локоны беспрестанно выбивались наружу из-под повязки на лбу.
Она сейчас же начала расспрашивать Кристин о всякой всячине, но не дожидалась ответа; вместо того рассказала о себе самой и перечислила свою родню во всех ее разветвлениях – все это были прославленные и богатейшие люди. И помолвлена она была с одним очень богатым и могущественным человеком – Эйнаром, сыном Эйнара из Аганеса, но он слишком стар и вдовел уже во второй раз; это было ее самым большим горем, сказала она. Однако Кристин не заметила, чтобы Ингебьёрг была удручена этим. Потом она поговорила о Симоне Дарре – удивительно, как подробно она разглядела его за то короткое время, пока проходила вместе с монахинями мимо них по галерее. Потом ей захотелось заглянуть в сундук Кристин, но сперва она открыла свой собственный и показала все свои платья. Пока они рылись в сундуках, вошла сестра Цецилия и стала выговаривать девицам, сказав, что такое занятие не приличествует воскресному дню. И Кристин снова почувствовала себя несчастной – ей никто никогда не делал замечаний, кроме родной матери, а выслушивать упреки от чужих – это совсем другое дело.
Но Ингебьёрг нисколько не огорчилась. Когда они вечером улеглись в постель, она болтала до тех пор, пока Кристин не заснула. Две пожилые сестры белицы спали в углу горницы; они должны были следить, чтобы девицы не снимали на ночь сорочек, так как по правилам не позволялось совсем раздеваться, и чтобы вставали к ранней утрене. Но, вообще говоря, они мало заботились о поддержании порядка в спальном покое и делали вид, что ничего не замечают, когда девицы болтали, лежа в постелях, или угощались различными лакомствами, припрятанными в сундуках.
Когда Кристин разбудили на следующее утро, Ингебьёрг уже рассказывала какую-то длинную историю, и Кристин подумала, что, пожалуй, та проболтала всю ночь напролет.