Так как наутро я уехал на торговые переговоры в Рим, то ничего больше не узнал о непосредственном впечатлении, которое англичане произвели на Гитлера. Гитлер очень одобрительно говорил о Саймоне в коротких перерывах во время переговоров, и я слышал, как он сказал Риббентропу: «У меня складывается впечатление, что я хорошо поладил бы с ним, если бы мы вели серьезный разговор с англичанами». Его мнение об Идене было более сдержанным, в основном из-за вопросов, которые Иден задавал во время переговоров, стараясь добиться от Гитлера ответа на отдельные вопросы. Гитлер не любил конкретных вопросов, особенно на переговорах с иностранными политиками, как я часто имел случай замечать, когда работал с ним. Он предпочитал общие рассуждения на общие темы, исторические перспективы и философские умозаключения, избегая каких-либо конкретных деталей, которые могли бы слишком явно открыть его истинные намерения.
Мой портативный приемник, неразлучный спутник в моих поездках, сообщил мне, что Саймон заявил в палате общин о значительных разногласиях, выявленных во время берлинских переговоров.
11 апреля в Стрезе на озере Маджоре состоялась конференция. В числе участников были британский и французский премьер-министры, Рамсей Макдональд и Лаваль, их министры иностранных дел, сэр Джон Саймон, Флэндин и Муссолини. В окончательной резолюции Великобритания, Франция и Италия заявили, что согласны «противостоять всеми соответствующими средствами любому одностороннему нарушению договоров». Это был ясный ответ трех великих держав Западной Европы на повторное допущение Гитлером возможности суверенитета германских вооруженных сил. Эта декларация на самом деле показалась бы нам гораздо менее угрожающей, если бы мы знали, как нам известно теперь из мемуаров Черчилля, что в самом начале переговоров британский министр иностранных дел подчеркнул, что он не расположен рассматривать применение санкций к нарушителю договоров. В то время у нас лишь оптимисты предполагали, будто общий фронт против нас был таким шатким.
Несколько дней спустя, 17 апреля, последовал второй удар. Действия Германии подверглись осуждению со стороны Совета Лиги Наций. Своими «произвольными действиями» она «нарушила Версальский договор и создала угрозу безопасности Европы».
Третьим ударом был союз, 2 мая заключенный Лавалем с Советским Союзом. Когда я вернулся в Берлин, то обнаружил, что все в министерстве иностранных дел очень расстроены. Казалось, Германия полностью изолирована. В ответ на методы Гитлера в международной политике образовалась антигерманская коалиция всех великих европейских держав, включая Советский Союз. Однако я вскоре узнал в Польше и в Лондоне, что эта коалиция была не слишком прочной.
К моему удивлению, я получил указания отправиться с Герингом в Варшаву и Краков на похороны маршала Пилсудского, так как была возможность, что представится случай провести политические переговоры с Лавалем. Так вечером 16 мая я отъехал со станции Фридрихштрассе с Герингом и немногочисленной делегацией в его салон-вагоне. В то время будущий рейхсмаршал не путешествовал специальным поездом, а довольствовался тем, что его вагон прицепляли к обычному поезду. Только я удобно устроился в моем купе, чтобы послушать новости по моему портативному приемнику, как на пороге неожиданно появился Геринг. Я чрезвычайно удивился, когда он сказал: «Я должен извиниться перед вами за то, что вас разместили в этом тесном купе, обычно я более гостеприимный хозяин, но мои люди проявили небрежность. Виновный за это поплатится».
Я ответил, что не имею никаких жалоб относительно моего размещения и, разумеется, великолепно высплюсь. Но он со смешком указал, что меня поместили в кухонный отсек его вагона, искусно скрытый за задвигающейся панелью.
Фон Мольтке, посол Германии, рано утром встретил на вокзале и отвез нас в посольство, откуда мы поехали прямо на похоронную службу в Варшавский собор.
Собор с большим вкусом украсили польскими флагами. На окнах был креп, поэтому это большое строение казалось мрачным и плохо освещенным. Прожектор сверху освещал гроб польского национального героя, на котором лежал меч маршала и его знаменитая каска легионера. В полумраке можно было разглядеть много блестящих мундиров; я заметил маршала Петена в полной парадной форме, сидевшего в первом ряду рядом с Лавалем, который только что вернулся из Москвы. Сразу позади него находился контингент британских офицеров, а затем стояла немецкая делегация с Герингом в мундире генерала военно-воздушных сил. Я отметил также присутствие советских представителей, униформа которых была самой простой в этом блестящем собрании.
Церемония продолжалась почти два часа, и я мысленно вернулся в Женеву, где познакомился с маршалом задолго до того, как в Совете Лиги возник спор между Польшей и Литвой. «Я приехал сюда, чтобы услышать здесь слово мира, – сказал он. – Все остальное чепуха, разбираться с которой я предоставляю моему министру иностранных дел».
Ганс-Адольф Гельмут Людвиг Эрдманн Вальдемар фон Мольтке (29 ноября 1884, Оппельн, Германская империя – 22 марта 1943, Мадрид, Испания) – немецкий дипломат
После заупокойной службы гроб Пилсудского был установлен на лафет и провезен через всю Варшаву на Мокотовский плац. Похоронная процессия была очень впечатляющей, и потребовалось четыре часа, чтобы пройти по улицам польской столицы. Стоял месяц май, и было уже очень тепло, почти жарко, поэтому медленное продвижение с процессией и продолжительное стояние на мемориальном параде оказалось чрезвычайно суровым испытанием для гостей, не привыкших к таким церемониям. Тяжелые шаги Геринга раздавались за моей спиной, но он терпеливо вынес все до конца, тогда как престарелый маршал Петен через некоторое время сел в карету. Огромные толпы стояли по обе стороны улиц, по которым проходила процессия.
На следующее утро состоялась еще одна трехчасовая процессия в Кракове, завершившаяся окончательным опусканием гроба в могилу, подготовленную в Вавельском замке. Министр иностранных дел Бек дал завтрак для иностранных делегаций в «Отель де Франс», на котором я помогал Герингу в нескольких коротких беседах с Петеном, англичанами и Лавалем. Лаваль и Геринг договорились о продолжительном разговоре во второй половине дня.
Похороны маршала Пилсудского
Было очевидно, что не только Геринг желал этого разговора, но и Лаваль также с радостью воспользовался возможностью поговорить с нами. Беседа, продолжавшаяся более двух часов, была сокращенным вариантом разговоров между Гитлером и Саймоном. Поднимались точно такие же темы, и поэтому разница между англичанами и французами была наиболее очевидной.
Геринг, крупный и массивный, мало придерживался обдуманной тактики Гитлера. Он отличался прямолинейностью, не вдаваясь в дипломатические тонкости. «Я полагаю, вы поладили в Москве с большевиками, мсье Лаваль», – сказал он, касаясь наиболее деликатной темы франко-российского пакта о взаимной помощи. «Мы в Германии знаем большевиков лучше, чем вы во Франции, – продолжал он. – Мы знаем, что ни при каких обстоятельствах нельзя иметь с ними никакого дела, если хотите избежать неприятностей. Вы столкнетесь с этим во Франции. Увидите, какие трудности создадут вам ваши парижские коммунисты». Последовала тирада против русских, в которой он использовал те же слова, которые использовал Гитлер в разговоре с Саймоном. Это был мой первый опыт того, что потом всегда меня поражало в ведущих деятелях национал-социализма в их разговорах с иностранцами, – повторение почти слово в слово аргументов Гитлера. Как переводчик, я, естественно, должен был обращать самое пристальное внимание на индивидуальные фразы и, следовательно, мог убедиться, насколько близко приспешники Гитлера следовали за своим хозяином. Иногда казалось, будто проигрывали одну и ту же граммофонную запись, хотя голос и темперамент были разными.
Я заметил это и в других вопросах, затронутых Герингом: разоружение, или скорее перевооружение Германии; двусторонние пакты вместо коллективной безопасности; сдержанность по отношению к Лиге Наций, не исключая возможности повторного вхождения в нее Германии; пакт по воздушным силам и многое другое. За имевшееся короткое время Геринг, конечно, не мог вдаваться в подробности, даже в том объеме, как делал это Гитлер в Берлине. Он не делал этого и в представившихся позднее случаях, придерживаясь даже больше, чем Гитлер, обобщений и отвлеченных идей. Определенность нравилась ему еще меньше, чем Гитлеру. Тем не менее он нуждался в дипломатических изысках. Позднее я наблюдал его в очень деликатных ситуациях, где он проявлял тонкость, которую немецкая публика сочла бы невозможной в этом головорезе-тяжеловесе.
Это умение впервые проявилось в Кракове во время разговора о франко-германских отношениях (разумеется, это была основная тема беседы с Лавалем). Очень убедительными словами Геринг убеждал Лаваля в желании Германии достичь общего урегулирования отношений с Францией. Конкретные детали никогда не упоминались. Он использовал силу своей личности и красноречие, чтобы подавить Лаваля. Беспристрастного человека не могло не убедить то, что Геринг, только что выпустивший пар в адрес русских и Лиги Наций, пользуясь языком человека с улицы, был искренен, когда сказал: «Можете быть уверены, месье Лаваль, что у немецкого народа нет большего желания, чем заключить, наконец, мир после столетней вражды с его французским соседом. Мы уважаем ваших соотечественников как храбрых солдат, мы полны восхищения достижениями французского духа. Давнишнее яблоко раздора в Эльзас-Лотарингии больше не существует. Что же еще мешает нам стать действительно хорошими соседями?»
Эти слова не замедлили произвести должное впечатление на Лаваля, который подчеркнул, как настойчиво он всегда выступал за франко-немецкое сближение, и попросил меня свидетельствовать относительно его усилий в достижении франко-немецкого взаимопонимания на берлинских переговоpax с Брюнингом в 1931 году. Я мог подтвердить это с чистой совестью, так как у меня создалось впечатление и во время конференции шести держав в Париже, и в Берлине осенью того же года, что намерения Лаваля были искренни и что он чистосердечно прилагал усилия для создания добрососедских отношений между двумя странами. Лаваль не вдавался в подробности относительно формы франко-германского урегулирования, хотя мне казалось, именно это и требовалось. По бесчисленным дискуссиям в Женеве и Париже я знал, как трудно было достичь результатов, когда действительно вдаются в подробности.
Мне было также интересно отметить, что Лаваль, как и Иден в Берлине, старался успокоить нас насчет намерений России. «В Москве я не обнаружил ничего, – сказал он в выражениях, почти идентичных словам лорда-канцлера Великобритании, – что могло бы подтвердить какие-либо враждебные намерения России по отношению к Германии». Он описал Сталина как человека, с которым легко договориться, человека, с которым можно было бы вести переговоры. Риббентроп в подобных выражениях описывал мне Сталина в августе 1939 года, когда я сопровождал его в Москву для заключения сенсационного русско-немецкого пакта незадолго до начала войны. Рузвельт тоже, после своей первой встречи со Сталиным в Ялте, высказывал подобное мнение своему сыну и позднее некоторым своим коллегам. Когда я размышляю о том, что говорили иностранцы, побеседовав с Гитлером и Сталиным, мне почти хочется верить, что диктаторы каким-то образом оказывают особое магическое воздействие на своих слушателей.
Лаваль тоже представил заключение франко-российского союза как необходимость, обусловленную международной политикой Франции. Он всегда был опытным, безупречным французским юристом. В Кракове мои прежние впечатления о Лавале подтвердились. Мне показалось, что он относится к категории «людей доброй воли», hommes de bonne volonte, которые стояли за мир по своим убеждениям. В то время я без колебаний поставил бы его на одну доску с Эррио и Брианом.
Основное впечатление от этой беседы, с которым я вернулся в Берлин, состояло в том, что в любое время Германия могла бы, при условии ведения более или менее умной внешней политики, выйти из изоляции, куда загнали ее психологические ошибки Гитлера. Беседа между Герингом и Лавалем показалась мне определенным сдвигом по направлению к выходу из изоляции рейха, наметившейся ранее в апреле на встрече в Стрезе и в мае с заключением франко-советского пакта. В переговорах в Берлине и Кракове я увидел, наконец, явный признак того, что Англия и Франция хотели бы избежать окончательного разрыва с Германией, желая вывести ее из изоляции, вернув рейх в сообщество наций. Геринг, с которым у меня состоялась продолжительная беседа об общем положении по пути в Берлин, разделял это мнение. В отличие от Гитлера он прислушивался к предположениям и аргументам. Он подробно расспрашивал меня о моих прежних впечатлениях о Лавале. Спрашивал об отношениях между Брианом и Штреземаном и внимательно слушал, когда я доказывал, что Штреземан поставил дипломатический рекорд, освободив Рейнскую область от иностранных войск, не имея своей собственной армии. «Если так посмотреть на это, – задумчиво добавил он, – в ваших словах есть доля правды». Но он пренебрежительно относился к нашему министерству иностранных дел и его штату. «Утро они проводят за заточкой карандашей, а послеобеденное время за чаепитиями», – съязвил он.
Сразу же по возвращении в Берлин я получил следующее задание. Хотя 17 апреля Совет Лиги Наций официально осудил Германию, месяц спустя англичане прислали приглашение нарушителю договора по военно-морскому флоту. Риббентроп был назначен «чрезвычайным послом», и Гитлер поручил ему вести эти переговоры. Я должен был ехать с ним в качестве переводчика. Мы прилетели в Лондон в начале июня специальным самолетом. Это был первый из многих перелетов, которые пришлось совершить в европейские столицы на том трехмоторном «юнкерсе». В последующие годы я так часто курсировал между Лондоном и Берлином, что мог бы пролететь на самолете до Лондона без карты.
Ульрих Фридрих Вилли Иоахим фон Риббентроп (30 апреля 1893, Везель – 16 октября 1946, Нюрнберг) – министр иностранных дел Германии (1938—1945), советник Адольфа Гитлера по внешней политике
Переговоры начались в министерстве иностранных дел. Присутствовал Саймон, и Риббентроп скоро выложил свои карты на стол. Германии было нужно право иметь флот, равный 35% мощи британского военно-морского флота. С несколько преувеличенной демонстрацией всесилия он заявил: «Если британское правительство не примет немедленно это условие, не стоит и продолжать эти переговоры. Мы настаиваем на немедленном решении». Если бы этому принципу последовали, то можно было бы легко уладить все технические подробности относительно программы строительства кораблей и классов судов.
Должен признаться, такую тактику я не считал разумной. Было очевидно, ввиду того факта, что рейх уже официально осудили за нарушения Версальского договора, что англичане не могли внезапно переменить свою позицию и официально одобрить нарушения условий этого же договора относительно военно-морского флота. В то время я еще не очень хорошо знал Риббентропа и удивлялся, почему с самого начала он так недипломатично выдвинул самый трудный вопрос, рискуя сорвать едва начавшиеся переговоры. Был ли это недостаток опыта международных конференций? Была ли это типичная попытка национал-социалиста любой ценой нарушать условности? Или же он слепо следовал инструкциям, не пользуясь собственным воображением? Потом я понял, что его поведение было поведением терьера из рекламных объявлений о граммофонах «Голос его хозяина». Так же как терьер завороженно слушает голос, доносящийся из граммофонной трубы, так и Риббентроп впитывал слова Гитлера, а потом повторял их. В этом отношении – и в Германии, и за границей – он производил впечатление глупого человека – впечатление, которое усиливалось его наглостью, тщеславием и крайней подозрительностью. Должен сказать, что на бесчисленных переговорах, на которых я переводил ему, он никогда не испытывал недостатка контраргументов. Он мог достаточно четко формулировать свои мысли, и в голове у него надежно хранились соответствующие факты и подробности, но мне никогда не приходило на ум считать его государственным деятелем или министром иностранных дел. Во время заседаний Нюрнбергского международного трибунала он называл себя политическим секретарем Гитлера по международным делам, что, я думаю, вполне соответствовало его положению. Он находился в крайней зависимости от Гитлера. Если Гитлер был им недоволен, он заболевал и укладывался в постель, как истеричная женщина. Он в самом деле был не чем иным, как голосом своего хозяина, и, следовательно, многим из нас казался опасным дураком.
Во время этого визита мое мнение, что Риббентроп сделал ошибку, использовав свою тактику «слона в посудной лавке», казалось, подтвердила реакция Саймона. В то время как я переводил слова Риббентропа, Саймон вспыхнул от гнева. Он ответил с некоторой горячностью: «Обычно такие заявления не делают в самом начале переговоров». И резко сделал вывод, сказав: «Я могу, разумеется, не делать никакого заявления по этому вопросу». Затем, холодно поклонившись, он покинул заседание. Я уже подумывал, какой будет погода во время нашего полета обратно в Берлин. Я чувствовал полную уверенность, по своему предыдущему опыту, что даже если переговоры не прекратятся полностью, конференцию отложат на долгое время. Но я ошибался.
Один-два дня от англичан ничего не было слышно, а потом назначили очередное заседание, но не в министерстве иностранных дел, а в Адмиралтействе. Беседа состоялась в историческом Зале заседаний, где, как нам сказали, принимались многие важные решения о британском военно-морском флоте. Это была большая комната с панелями, в центре которой стоял длинный стол с красными кожаными стульями по обе стороны. Мое место переводчика находилось во главе стола, этот стул, который обычно занимал первый лорд Адмиралтейства, был особенно удобным. Если верно, что одежда определяет положение человека, то можно также сказать, что расположение стула определяет положение переводчика. В ходе переговоров по военно-морскому флоту я занимал доминирующее положение между двумя сторонами и благодаря выгодному пункту наблюдения ни разу не терял нить разговора даже в самых трудных технических вопросах, касавшихся типов судов, водоизмещения и так далее.
Слева от меня сидела немецкая делегация, возглавляемая Риббентропом и адмиралом Шустером; справа были сэр Роберт Крэджи, заместитель министра в министерстве иностранных дел, адмирал Литтл и капитан Данквертс. На стене позади британской делегации находился указатель направления ветра, соединенный с флюгером на крыше. «Когда британский военно-морской флот еще состоял из парусных судов, – объяснил нам адмирал Литтл, – направление ветра имело решающее значение для оперативных решений, принимавшихся в этой комнате». Показывая на особую отметку на указателе направления ветра, он со смехом добавил: «Когда ветер дул из этого сектора, французский флот не мог выйти из Бреста – и Ла-Манш был в нашем распоряжении». Времена парусного флота давно прошли, но в этом почитаемом зале указатель ветра все еще перемещался, подчиняясь переменчивым ветрам. Другой достопримечательностью была отметка на стене, которая, как любезно рассказал нам адмирал, обозначала рост Нельсона. Мы удивились, увидев, что герой военно-морского флота Великобритании был таким невысоким человеком.
Несмотря на охлаждение, вызванное столкновением между Риббентропом и Саймоном в начале переговоров, теперь преобладала очень дружеская атмосфера. К моему удивлению, сэр Роберт Крэджи открыл заседание заявлением, что британское правительство готово согласиться на требование Риббентропа. Единственной оговоркой было то, что это будет возможным, только если и по всем остальным вопросам будет достигнуто соглашение. Я едва поверил своим ушам, когда услышал от Крэджи это совершенно неожиданное заявление. Мне пришлось с неохотой признать, что методы Риббентропа, как бы они мне не нравились и как бы их не критиковали, казалось, увенчались успехом. Должно быть, англичане были очень обеспокоены, раз за несколько дней пришли к такому полному соглашению. Впоследствии это заставило меня колебаться в оценках методов Гитлера. Я часто думал об этой сцене, когда позднее мне поручали переводить заявления Гитлера или Риббентропа, полностью противоречащие методам государственных деятелей Германии до 1933 года.
После этого в принципе вскоре было достигнуто и полное согласие. Риббентроп по праву гордился успехом своих переговоров. Его неловкость в общении с англичанами сменилась почти дружескими отношениями, к которым я привык на международных встречах. Комплекс неполноценности, который он пытался преодолеть нарочитой резкостью, теперь исчез, проявляясь лишь в ошибках. Например, к концу переговоров, когда англичане случайно спросили его, как долго продлится это соглашение, он напыжился и с самым торжественным выражением лица произнес только одно слово: «Ewig» (вечно).
Мой коллега Кордт усмехнулся, заметив мое изумление. Высказывание Риббентропа в переводе на английский можно было бы лишь пропеть под аккомпанемент церковного органа. Я задумался, как можно было бы перевести это, избежав комического эффекта. Но вскоре нашел выход. «Это будет постоянное соглашение», – перевел я с облегчением, и эта фраза вошла в текст соглашения.
Когда я вернулся домой, меня часто спрашивали, почему Риббентропу, неплохо говорившему по-английски, приходилось все переводить. Я осторожно поднял этот вопрос в разговоре с ним как раз перед началом переговоров, предположив, что ему следовало бы написать по-английски основные пункты его заметок, если он желает говорить по-английски на переговорах.
«Я вполне мог бы сам вести переговоры на английском языке, – ответил он, – но я хочу полностью сосредоточиться на главном и не отвлекаться на английский синтаксис или фразы».
Чудовищная подозрительность, свойственная Риббентропу, особенно поразила меня на этих переговорах. Во время обсуждения в его номере в «Карлтоне» мы, члены немецкой делегации, должны были толпиться вокруг него в центре комнаты и говорить шепотом, потому что хитрые англичане могли закрепить микрофон в стене, чтобы подслушать наши секреты. Иногда было трудно не разразиться смехом при виде военно-морской делегации, сгрудившейся в центре комнаты, как цыплята, вокруг Риббентропа и шепчущейся о подлодках, эсминцах и тоннах водоизмещения.
После обмена документами по военно-морскому соглашению между новым министром иностранных дел Великобритании сэром Сэмюэлем Хором и Риббентропом мы оставались в Лондоне еще несколько дней, чтобы покончить с техническими подробностями. Риббентроп триумфально вернулся в Германию как «великий государственный деятель». После этого сенсационного успеха Гитлер особо отличал его как искусного дипломата, тогда как весь мир протирал глаза, удивляясь тому, чего добился в Англии германский «специальный посол и специальный уполномоченный по вопросам вооружений». Французы направили англичанам недружелюбную ноту. «Вопрос, который касается всех подписавшихся под Версальским договором, рассматривался как более или менее частное дело между Германией и Великобританией… Франция сохраняет за собой свободу действий в военно-морских вопросах», – сердито написал Лаваль британскому министру иностранных дел. Даже Италия отозвалась критически. Идена послали в Париж успокоить негодующих.
Гитлер, казалось, выигрывает по всем статьям.
В течение этого года англо-германского «сближения» мне снова довелось работать с Гитлером. 15 июля он принял в Канцелярии делегацию Британского легиона, беседовал почти два часа с майором Фезерстоном-Годли и пятью сопровождавшими его англичанами. Фюрер попросил каждого из них подробно рассказать, на каком участке фронта тот сражался, и поделился с гостями военными воспоминаниями. В отличие от прочих бесед, это могла бы быть типичная встреча старых боевых товарищей. В заключительной краткой речи Гитлера был намек на политику. Выразив свое сердечное удовольствие от этого визита, он подчеркнул особое значение, которое придавал, в интересах мира, сотрудничеству между солдатами, сражавшимися в последнюю войну.
За завтраком, который был дан английским гостям перед приемом, майор Фезерстон-Годли сказал, что англичане лишь один раз сражались против немцев, и, по мнению Британского легиона, это была ошибка – ошибка, которая не должна повториться. Теперь он говорил словами, сходными со словами Гитлера.
Покидая Канцелярию, эти гости, несомненно, находились под впечатлением того, как принял их Гитлер, но теперь я заметил нечто, часто поражавшее меня в последующие годы.
Воздействие Гитлера на посетителей блекло по мере того, как проходило время. В течение следующих нескольких дней я сопровождал эту делегацию, показывал им достопримечательности и заметил, как все более критическим день ото дня становилось их отношение к Германии. То, что они сами видели в национал-социалистской Германии, казалось, подтверждало то, что они слышали о Германии в своей собственной стране, а не то, что так убедительно рассказывали им Гитлер и его коллеги.
В течение последних месяцев 1935 года конфликт между Италией и Лигой Наций, особенно Англией и Францией, постепенно вышел на передний план. Муссолини, который ожидал, что в ответ на его поддержку западных держав против Германии ему предоставят свободу действий в Абиссинии, теперь вдруг столкнулся с непредвиденными трудностями, в значительной степени обусловленными британской политикой в Лиге Наций. Он автоматически отошел от «союза» Стрезы и перешел на сторону Гитлера.
Вместе с тем 1935-й был для Гитлера годом триумфов в области внешней политики. Удачно завершились англо-германские мартовские переговоры, майская встреча Геринга и Лаваля, и было достигнуто июньское соглашение по военно-морскому флоту. Важнее всего, поскольку это касалось большинства немцев, было достижение военного паритета. В результате этих успехов многие совершенно неправильно судили о дипломатических методах Гитлера. В то время невозможно было понять, что своими успехами он был обязан не столько своему собственному государственному уму, сколько отсутствию решимости и единства среди его оппонентов. И пока события следующего года не подтвердили многократно эту нерешительность великих держав, те, кто пристально следил за событиями, не увидели истинного объяснения никак иначе не объяснимых триумфов германского диктатора.