А как отгрохали они домище, дочки уехали. Остались вдвоем, копили на машину, мечтали о внуках… У Анны уже высшее образование. Учительница. Вот у Валентины, правда, из-за заикания ничего с институтом не вышло. Поехала к старшей. Работает на фабрике. Прядильщица. А Елена только-только поступила на медицинский. Жизнь вполне хорошая, был бы мальчишечка, тоже подняли бы… И, бывало, лежат они с мужем на двух никелированных кроватях, головами к большому, толстому китайскому ковру, и Мокеевна спрашивает: «А что, Дед, вот эти две кровати поместились бы в той московской комнате?» «Да что ты!» – отвечал Митя. Вскакивал с кровати и ногами в голубых трикотажных кальсонах отмерял шесть квадратных метров. Радостно убеждался, что и в длину кровати не прошли бы. Мокеевна качала головой: «Эх ты, меряльщик! Разве ж в этом дело?» И Сычев смущенно лез под стеганое одеяло: «Ты ж пойми, я в шахте привык согнувшись, но это ж работа… А дома надо чтоб просторно. У нас вон все двери открыты. Воздух!»
А в пятьдесят седьмом присыпало Деда. Хоронили его пышно, как и полагается знатного человека. Мокеевне определили хорошую пенсию. А зачем ей деньги? У нее на сберкнижке вся машина уже лежала. И то ли оттого, что все предыдущие несчастья обязательно сулили нищету и неустроенность, а это было другим, то ли и слез уже больших не осталось, только в стерню Мокеевна грудью не падала. Шла за гробом в черной гипюровой накидке, высокая, величественная. И казалось, не дочки ее, а она их поддерживает в эту минуту.
А теперь прошло пятнадцать лет. Ни у кого так не родил огород, как у Мокеевны. Помидоры – хоть на выставку. И скажи на милость, ежели брали у нее семена и высаживали рядом, чепуха росла, а не помидор. Отчего это так? И яблоки самые вкусные, картофель весь ровненький и рассыпчатый, и вишни. И куры неслись всю зиму… И дом стоит всегда с чистыми окнами, во дворе и мальвы, и гвоздики, и майоры, и жасмин, и целый угол желтых, горьковатых даже на запах ноготков. Машина из аптеки приезжала специально за ними. Трава травой, цветами даже не назовешь, а оказывается, ценное лекарство, называется – календула. И опять же у нее это лекарство – самое лучшее. Цветок к цветку.
– Почему это так? – спрашивала у Мокеевны Лукьяновна. – Ты, случайно, не ворожишь?
– Ну и дура ты, Лукьяновна, – говорит Мокеевна. И молчит. А что объяснять? Коротко нельзя, долго не хочется. Сказать Лукьяновне, что она со всем на свете в миру, в ладу живет? Не поймет ведь. Ей ворожба понятней. Одинокая и счастливая была старуха Мокеевна. И не знала, не хотела знать, что ждет ее завтра.
Илья привычно выпрыгнул из автобуса и тут же схлопотал замечание:
– Осторожней, молодой человек, не на Красную площадь прыгаете, а в пыль. Людям из-за вас теперь не выйти.
– Извините, не рассчитал, – ответил Илья кому-то за облаком густеющей пыли. – Что у вас остановки не поливают?
– Чего? – возмутились сзади. – Правильно! Природу не жалко! Растрачивай, чтоб ему сподручней было… Лей дуру-воду на землю. А сколько ее осталось – знаешь?
– Нынче никто ничего не бережет… – Осторожненько спускаясь по ступенькам, пассажиры с готовностью продолжали дискуссию.
Илья махнул рукой и пошел через площадь. Он уже знал: не уйди, разговор никогда не кончится. Ехал двадцать минут со станции – все поражался этому мгновенному возникновению любого разговора. Стоит на остановке цыганка с цыганчонком – раз, и уже весь автобус как родной обсуждает цыганскую проблему. Диапазон – космический. От вопроса, откуда эти цыгане взялись, и до простейшего – почему у них зубы белые, если «Поморин» они в глаза не видели. Кончили про цыган, обратили внимание на бороду Ильи и тут же, прямо глядя ему в глаза, стали обсуждать его внешность. И так вертелся Илья, и эдак, отшучивался, поругивался – бесполезно, пока в автобус не влезла молодичка с мешком хлеба. Тут все переметнулись на тему, выгодно ли в наше время держать свиней, если свинина в магазине всегда. И пошел по автобусу горячий, прямо раскаленный разговор о поросятах. Поэтому, не боясь выглядеть невежливым, Илья ушел от очередной дискуссии о воде. Шел через площадь, думая о том, как занудливо однообразно построены центры всех маленьких городов. Дальше могут быть удивительнейшие улочки и дворики, но в центре… Прямо – горком и райисполком, слева – гостиница, кафе «Барвинок». Попробуй сообрази, где находишься, в Тутаеве Ярославской области или в Каменске Ростовской. Разве вот название «Барвинок»… Понятно, ищите меня на Украине. Илья обогнул красивую, чуть припыленную «Волгу». Возле нее разговаривали двое парней: один – во французской белоснежной рубашке, а другой – черный, в каске, прямо, видать, из шахты; они о чем-то спорили, но и продолжая говорить, проводили бороду Ильи любопытным взглядом.
– Как она у них не чешется? – услышал Илья за спиной. – Я б даже отпустил, но как это подумаю…
В гостинице он получил ключ от номера и буквально бегством спасся от всех попутных этой процедуре разговоров.
– А где ж это будет – Ярославль? На Урале, что ли?… А! На Волге… Рыба у вас есть? Мы недавно на своей машине в Ростов ездили – так рыбцов и не видели… А раньше… Вы на фенольный? Мужчина, а такую вонючую специальность выбрал… У меня по химии еле-еле тройка была, а так мне хотелось в медицинский… Да я б ни одного балла туда не набрала б… И не жалею… Больные – народ капризный, а теперь антибиотики… Старики живут долго… Зайдешь в поликлинику – одни пенсионеры. Плюнешь и уйдешь… А в гостинице люди разные… Артисты филармонии, командированные… Вот вам ключ, если что надо, спросите… Душ? Вот душа нет… Так у нас баня рядом, сразу за исполкомом, сходите помойтесь… Я всегда с дороги моюсь… У нас пыль как собака кусается… Да, да… Вот исполком, двором пройдете, и мужское отделение… Шутите! У нашего председателя исполкома квартира с ванной… А во дворе душ… Он в баню не ходит… Близко, а ему не надо…
В номере Илья бросил на стул чемоданчик, вымыл под краном лицо, руки. Хоть и рядом баня, а решил отложить это мероприятие до вечера. Надо поесть и пробежаться по разным учреждениям, не так уж у него много времени, завтра суббота, на фенольный попадет только в понедельник, да там работы всего часов на пять, это он знал точно… Вот другое дело… Стоя в гостиничном номере, Илья понял, что начал историю, конца которой он даже предвидеть не может.
Больше всех на свете Илья любил отца. С мамой-покойницей было по-разному. И ссорились, и дулись друг на друга неделями, и был между ними гнев, как была между ними и нежность, такая трепетная, что жена Ильи, типично современная девица – практичная и злоязыкая, постукивая сигаретой по краю пепельницы, насмешливо говорила: «У вас отношения любовников – все слишком пылко. Ты меня выбирал по контрасту?» И действительно, тоненькая, крошечная мама, с великим багажом комплексов и предрассудков, вскормленных всей мировой культурой. Мама – учительница литературы даже не по призванию, а по всему своему существу. И ироничная Алена – длинноногая, длинноволосая, длинноносая, вся вытянутая каким-то причудливым замыслом вверх и чуть-чуть влево. Сидит, наклонив голову влево, щурит глаз левый, усмехается левым уголком губ, и нога левая у нее толчковая. И от всего этого такая ни на кого не похожая, что Илья до сих пор от нее в остолбенении. Ну и конечно же, никаких комплексов и предрассудков, хоть с мировой культурой все в порядке – начитана не хуже мамы.
А папа – это папа. А счастье – это папа ведет за руку Натулю. Седой, изысканный папа, которого та же Алена определила соответственно своим ультрасовременным практическим взглядам: «У твоего отца баб могло быть навалом…» Бросить возмущенно Алене: как ты, мол, так можешь? – было бесполезно: она только так и могла. И оттого что отец был выше и лучше всяких представлений о нем, Илье, уже взрослому, казалось, что в жизни, в которой родителей не выбирают, ему выпал самый высокий выигрыш.
Три года назад умерла мама. Совсем еще молодая – ей только-только исполнилось пятьдесят. Умерла сразу, без болезни, все говорили: легкая смерть – заснула и не проснулась. Никак не мог с этим согласиться Илья, и даже не потому, что им всем было от неожиданности в сто раз больнее, а от мысли, что мама, ложась вечером спать, могла что-то не договорить, что-то отложить на завтра и уснула с мыслями о завтрашних делах, а завтра не было. Лучше уж пусть болезнь и привыкание к уходу навсегда, и отпущение грехов, не в том, церковном смысле, а просто для самого себя. Но оказалось, что неожиданная смерть не застала маму врасплох. Через неделю после похорон Илью пригласила задушевная мамина подруга Кира Михайловна Рыжова, тоже учительница, с которой мама дружила с самой войны. У Кимиры – так ее дразнили в школе – было накурено, она открыла форточку, а чтоб не было холодно, включила рефлектор. Ногам было жарко, волосы шевелились от ветра, пахло папиросами, весной и сгорающей на спиралях пылью. А Кимира сидела в кресле, сурово смотрела на Илью и говорила непонятное:
– Я против этого. Была и есть. С бзиками живой Любаши я никогда не считалась, их было слишком много, чтоб принимать их всерьез. Но бзики умершего человека принимают характер воли, наказа… Ты не находишь?
– Тетя Кира, – говорил Илья. – Вы мне доступней, как первокласснику… А то я сейчас соображаю не очень…
– Понимаю, Илья. Я сама не очень… – Она достала из кармана стеганого домашнего халата письмо. – Это тебе от матери, – сказала Кимира, – она его написала три года тому назад, когда ее предупредили насчет сердца. Да, да, да… Предупреждали. А чего ты удивляешься? Всех предупреждают. Не волнуйтесь, не утомляйтесь, копите положительные эмоции, избегайте отрицательных… Вот на всякий случай она и написала это письмо. Я отговаривала ее. Но ты знаешь свою маму…