bannerbannerbanner
Иди за рекой

Шелли Рид
Иди за рекой

– Не оставляй свое личное там, откуда его могут утащить во двор собаки, – пробурчал он на ходу.

Его тяжелые шаги удалялись – по коридору, вниз по лестнице и дальше – через кухню. Проскрипела дверь с железной сеткой и громко за ним захлопнулась.

Собака у нас была всего одна – черно-серый пятнистый пастуший пес, которого мы называли просто Щенок, пока он не начал регулярно таскать рыбу из ручья и не заработал кличку Рыбак. Он был очень любопытной собакой, и наверняка именно он обнаружил мое грязное белье, но отец сказал “собаки” – во множественном числе, и хотя теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он просто оговорился или я неправильно услышала, но тогда терзавшие меня страхи, неопытность и невежество нарисовали передо мной картину целой яростной своры, привлеченной этим особым сортом крови и отныне намеренной повсюду преследовать мою семью, таиться и, возможно, напасть на меня, едва я выйду во двор. Я прижала простыни к лицу и зарыдала в них, свитер и юбка насквозь промокли. С того дня я закрывала за собой дверь каждое утро, уходя из комнаты. И на ночь, ложась спать, тоже закрывала. Если бы можно было перемещаться по дому и заниматься хозяйством, оставаясь при этом за собственной закрытой дверью, я бы именно так и делала. Я была девушка в доме, полном мужчин, и на глазах превращалась в женщину. Это почти то же самое, как если бы бутону расцветать в снежном сугробе.

Встреча с Уилом вызвала призрак этих старых переживаний и вдохнула в них обновленную жизнь. Чувства, которые он разжег во мне, еще на шаг приблизили меня к взрослению, и теперь, как и пять лет назад, я отчаянно нуждалась в том, чтобы рядом был кто‐то еще женского пола. В реальности я бы, конечно, не рассказала маме о Уиле, даже если бы она находилась сейчас в соседней комнате. Она была бы возмущена тем, как мы нарушили правила приличия на Мейн-стрит и как дерзко он поступил, донеся меня до дома на руках. Не совета маминого на тему моей расцветающей любви я страстно желала. Скорее в ту ночь, проваливаясь в сон, я мечтала о том, как было бы здорово, если бы нашелся кто‐нибудь, кто встал бы перед мужчинами в моем доме и защитил право женщины самой решать, кого ей любить, а кого нет. Сомневаюсь, что мама помогла бы мне и в этом, будь она жива. Но когда твоя мама умерла, в этом есть один положительный момент: ты можешь превратить ее в своего верного союзника во всем – независимо от того, поддержала бы она тебя на самом деле или нет.

В ту ночь мама мне приснилась – она стояла, широко раскинув крепкие руки, и закрывала собой бурный поток, пока я пряталась на груди у Уила. Сет сражался с волнами у нее за спиной, в отчаянии и злобе, но никак не мог проплыть мимо нее. В его глазах, огромных и сверкающих, был все тот же зловещий взгляд, что провожал меня в тот вечер от обеденного стола вверх по скрипучей лестнице.

Глава четвертая

На следующее утро от оглушительного рева двигателя родстера Сета у меня задребезжала оконная рама, я подскочила и очнулась от крепкого сна. Забыв про лодыжку, я спрыгнула с постели и рухнула на сосновые доски пола, как только ступила на больную ногу.

Никогда прежде тирады Ога не доставляли мне удовольствия, но сейчас, услышав, как он орет на Сета из окна своей комнаты на первом этаже, я порадовалась, что теперь мне не придется высовываться из окна и кричать на брата. На часах было десять минут шестого, двадцать минут до того ежедневного момента, когда будильник выталкивает меня из постели в направлении кухни – варить кофе и готовить завтрак, и почти час до того, когда обыкновенно просыпаются в нашем доме мужчины. И все же Сет был уже во дворе, заводил в предутренних сумерках свой дряхлый “крайслер”, который он так и не довел до рабочего состояния, но любил раскочегаривать двигатель, чтобы похвастать перед друзьями. Я подползла к окну и встала на одну ногу. Сквозь перекладины рамы за желтеющей ивой угадывался силуэт Сета и слабое сияние его выцветших джинсов и белой футболки. Он был с непокрытой головой, и короткий “ежик”, каждое лето выгорающий на солнце, уже приобрел осенний бледно-коричневый цвет. Я никогда не видела, чтобы он заводил машину в отсутствие публики, и уж тем более – в такой абсурдный час, но я хорошо знала Сета и привыкла ничему не удивляться. Он стоял перед поднятым капотом и ругался в ответ на Ога, но с моего наблюдательного пункта это выглядело так, будто он проклинает не Ога, а сам дом, он выкрикивал бранные слова в холодный утренний воздух, и изо рта у него валил пар.

– Это мой дом, понял?! Калека недоделанный! – клокотал Сет. – От тебя тут вообще ни хера проку! Скажешь, не так? И не указывай мне, что мне делать!

Сет обозвал дядю Ога ничтожеством, нахлебником, хромоногим псом и жирной задницей. Ог в ответ проорал, что Сет – сопляк, баба, мадама. В перепалке оскорблениями они друг друга стоили.

Ковыляя, я добралась до кровати, натянула до подбородка одеяло, укрывшись от холода и криков, и смотрела на брата, гадая, что он задумал на этот раз. Я слушала его бешеные крики со двора до тех пор, пока отец не велел ему заткнуться.

Тяга к непослушанию была у Сета врожденным качеством. Установленные мамой жесткие ограничения держали его в узде и вынуждали усмирять буйные порывы, но страсть к разрушению постоянно рвалась из него, как рвется на волю человек, одетый в смирительную рубашку. Мама почти не сводила с него глаз и предвидела каждый его негодный поступок прежде, чем Сет сам успевал о нем подумать: запрещала бросать камень прежде, чем он нагибался его поднять, запрещала дергать ребенка за волосы – еще до того, как он протянул к ним руку, запрещала громко кричать в церкви – раньше, чем он откроет рот. У них с Сетом сформировался молчаливый язык, для которого достаточно было лишь глаз, бровей и одной руки, – язык, который, хоть и был краток и прост, заключал в себе всю власть закона Божьего. За несколько секунд до того, как Сет швырнет персик, будто мяч для бейсбола, или прыгнет в грязную лужу, мама делала большие глаза, поднимала брови и быстро, будто топором, разрубала воздух правой рукой, что безо всяких слов означало: “Не смей! Даже не думай!” Сет в ответ прищуривался, сдвигал брови в кучку и правой рукой тоже рубил воздух, с досадой, – только такая незначительная форма бунта была ему дозволена.

Мы с Кэлом редко “получали удар топором”, как мы это называли, потому что очень старались не утяжелять маме жизнь, ей и без нас хватало хлопот из‐за Сета. Я никогда не узнаю, в какой степени наше с Кэлом безупречное послушание было обусловлено добродетельностью, а в какой – желанием уравновесить испытания, которым подвергал нашу маму Сет, как будто все мы раскачивались на разболтавшихся ненадежных качелях и надо было как‐то удерживать равновесие.

Однако мама не могла присматривать за Сетом постоянно, и, вырываясь из‐под ее настороженного взгляда, он от души бедокурил. Я сама была свидетельницей множества его шалостей – такого множества, без какого маленькой девочке лучше было бы обойтись, и догадывалась, что о большей части его безобразий никто из нас так и не узнал. Я видела, как он ворует монеты с прилавка с персиками, бьет ногой Рыбака, когда тот не слушается, а иногда даже когда слушается, тайком уезжает неизвестно куда на отцовском грузовике, – а сам еще такой маленький, что едва выглядывает из‐за приборной панели. С друзьями Сет вел себя еще хуже, особенно в школе, когда с такими же, как и он, мальчишками затевал из‐за малейшего спора жестокую драку в пыли двора или стаскивал у ребенка помладше сэндвич из свертка с обедом. Однажды я завернула за угол сарая и увидела, как Сет и трое мальчишек Оукли, которые жили с нами на одной улице, поливают керосином лягушек, поджигают их и покатываются со смеху, глядя на то, как бедные создания в ужасе мечутся туда-сюда. Я нырнула в сарай так, чтобы они не заметили, и рыдала там, уткнувшись в мягкую морду нашего мула Авеля.

В последнее лето перед аварией всякий раз, когда у Кэла выпадала передышка в косьбе, а я доделывала все поручения по хозяйству, мы с ним принимались за строительство дома на дереве – на ветвях самого высокого тополя, склоняющегося над ручьем. Мы собирали на окрестных фермах ненужные деревяшки, перетаскивали их домой по несколько штук за раз на спине у Авеля, привязывали к ним веревки и с помощью лебедки поднимали каждый обломок доски на верхние ветви. Большую часть работы делал Кэл, но небольшие задания он поручал мне, чтобы я тоже чувствовала себя причастной к строительству. Мы спросили Сета, не хочет ли он нам помочь, но у него в то лето было особое развлечение: он разрывал лисьи норы вместе с Холденом, старшим из братьев Оукли и из них из всех самым невозможным грубияном. Мама закатила глаза и позволила им рыть ямы в незасеянном углу фермы, где отец хранил запасной штакетник и инструменты. Мальчики смастерили себе пулеметы из веток, натерли углем щеки и почти каждый день подкрадывались к нам с Кэлом, когда мы работали, нападали на нас из засады, обстреливали приплевывающими звуками пулеметной очереди, орали нам наверх, что домик у нас уродский и мы только зря тратим время.

В день, когда дом на дереве был готов – с деревянным настилом пола, с четырьмя неровными, но прочными стенами, односкатной крышей и веревочной лестницей, которая свисала до земли через квадратное отверстие в центре, – мы с Кэлом втащили вверх на веревке угощения для праздничного пикника, в том числе – идеальный кислый лимонад, который сами приготовили. А потом сидели рядышком на старом одеяле и ели сэндвичи с вареньем.

– Спорим на пятак, что Сету тоже захочется в наш дом – теперь, когда все готово, – сказал Кэл, опираясь на локти и любуясь своей работой.

– Надо бы лестницу поднять, – сказала я, испугавшись, что придется делиться с братом лимонадом.

Кэл улыбнулся моей идее, высунулся в отверстие в полу, втянул лестницу наверх и сложил грудой на полу.

Я наслаждалась ощущением отрезанности от мира и осознанием того, что рядом со мной – только добрый Кэл, а значит, я в полной безопасности, и оказывается, дело тут совсем не в лимонаде. Я впервые в жизни задумалась над тем, какое это, оказывается, блаженство – быть там, куда Сет не доберется, и, задумавшись над этим, где‐то в глубине своей сестринской души, в такой глубине, которой я и назвать бы не сумела, – осознала, что боюсь своего младшего братика. Я слушала все церковные проповеди о тьме – о Сатане, грешниках и змеях, – но тогда я была еще слишком мала, чтобы понимать что‐нибудь про тьму, которую несет с собой Сет, тьму, с которой, возможно, некоторые дети рождаются на свет и потом всю жизнь пытаются отменить правила, по которым условились жить все остальные. Единственное, что я знала, лежа на спине на одеяле и слушая, как жует рядом Кэл и щебечут у нас над головами воробьи, так это глубокую благодарность за то, что Сет не сможет все это испортить.

 

Мы с Кэлом уснули в домике, как две птицы, построившие себе гнездо и отдыхающие после тяжелой работы, довольные тем, что теперь кошки до них не дотянутся.

Когда в дом на дереве ударился первый камень и разрушил наш покой, мы резко и синхронно подскочили и сели на одеяле. Только несколько минут спустя, когда прилетел второй камень, мы, осоловелые ото сна, сообразили, что происходит.

– Сет, – со вздохом произнес Кэл и стиснул зубы.

Мы оба молчали и не шевелились – не то чтобы прятались, а просто не хотели ему отвечать и надеялись, что он уйдет. В стену ударился еще один камень, потом еще один. Когда от пятого раскололась доска, Кэл наконец вскочил на ноги и заорал вниз Сету, чтобы тот прекратил.

– Дайте мне залезть! – прокричал в ответ Сет.

– Нет! – отказал ему Кэл.

– Дайте мне залезть, щас же! – повторил Сет, и в стену прилетел новый камень.

Мой брат был невысокий, но жилистый и славился мощным броском. В бейсбольных матчах на городском поле его мяч не мог отбить ни один бэттер, а на ярмарке округа Ганнисон Сет сшибал весь ряд бутылок и каждый год выигрывал призовую жвачку.

Кэл снова отказался, и Сет внизу у дерева все сильнее распалялся от злости и обзывал Кэла словами, за которые мама, услышь она его сейчас, вымыла бы брату рот хозяйственным мылом. Хотя ему было всего десять, а Кэлу восемнадцать, Сет не испытывал никакого уважения к разнице в возрасте – ни сейчас, ни когда‐либо прежде. С раннего детства убежденный в том, что имеет верное представление обо всем, и вечно готовый броситься отстаивать свое мнение, Сет твердо решил никогда не обращаться к двоюродному брату за советами по мальчишеской жизни или устройству мира в целом. Во дворе, в полях или в саду он вечно бежал впереди Кэла, выхватывал у Кэла из рук инструменты, если считал, что тот работает слишком медленно и сам‐то он справится куда лучше. А когда Кэл подшучивал над ним и поддразнивал его, как делал бы родной старший брат, Сет приходил в такую ярость, которая стирала разницу в росте и летах и вынуждала Кэла дать отпор или отступить. Кэл быстро понял, что Сета лучше не сердить, и именно благодаря этому его решению между ними сохранялась какая-никакая родственная связь.

Я сидела на полу нашего домика из досок и теребила разлохматившийся край корзинки для пикника – не знала, что теперь делать. Ведь это была моя идея – поднять веревочную лестницу и отрезать Сету путь наверх. Я не могла допустить, чтобы вся сила последовавшего столкновения пришлась на Кэла.

– Ты говорил, что наш домик дурацкий! – крикнула я оттуда, где сидела, не зная точно, преодолеют ли мои слова всю высоту ствола, и тайно надеясь, что не преодолеют. Если в нашей семье и был человек, который противоречил Сету еще реже, чем Кэл, то этим человеком была я.

Едва я это крикнула, как сразу поняла: я совершила ошибку. Кэл резко повернулся ко мне и быстро поднес палец ко рту: как будто, если он наложит знак молчания на собственные губы, из моих слова тоже перестанут течь рекой.

– Тори?! Ты тоже, штоль, там, черт тя за ногу?! – крикнул Сет, и ярость, смешанная с удивлением, катапультировала его голос прямиком в отверстие в нашем полу.

Я думала, он знает, что я в домике с Кэлом. Ведь мы же его вместе строили. Но я вдруг почувствовала себя виноватой из‐за того, что нахожусь здесь, хоть и не могла понять, в чем моя вина. В той же степени, в какой Сет отказывался признавать старшинство Кэла и спрашивать его советов, я в свои одиннадцать обращалась к старшему кузену буквально по любому поводу. Если что‐то устраивало Кэла, значит, это годилось и для меня, потому что он был мудрым и добрым, и мне нравилось, как его глаза изгибались в два маленьких полумесяца, когда я делала что‐нибудь хорошее или смешное. Он был для меня компасом, который не соврет.

– Не говори ничего, – прошептал Кэл, опускаясь на корточки. – Так будет только хуже.

– Почему? – спросила я.

– Да он ревнует, вот почему, – сказал Кэл.

– Ревнует из‐за домика, про который сам говорит, что он тупой? – спросила я.

– Ревнует тебя ко мне, – прошептал Кэл.

Он сел рядом со мной на одеяло и несколько раз поменял положение, устраиваясь получше, как будто говорил: “Давай просто переждем, сядем так, чтобы удобно было ждать”. Сет тем временем продолжал выкрикивать мое имя, иногда прерываясь для того, чтобы стукнуть по дереву упавшей веткой или выстрелить в нас из воображаемого пулемета, а еще, судя по кряхтению и глухим ударам внизу, – предпринять тщетные попытки вскарабкаться по широкому, без единой веточки, стволу.

Я никогда прежде не думала, что способна разбудить в ком‐нибудь ревность. Ревность или зависть, как учили нас мама и Писание, были в глазах Господа сродни злости и даже убийству. “Зависть – гниль для костей”, – говорится в притче. “Иисуса распяли из зависти”, – говорил в своей проповеди преподобный Уитт. Если я, неказистая и неприметная, как мышка, могла вызвать в ком‐то зависть, значит, это чувство могло вспыхнуть из‐за кого угодно. Я понимала, что нахожусь в опасной близости от чего‐то ужасного, и понятия не имела, как там оказалась. А Сет все выл и выл внизу, выкрикивая мое имя, как собака, которая лает, требуя свою добычу.

Мы с Кэлом молча просидели так час или больше, и все это время Сет не унимался. Когда солнце начало свой медленный летний спуск по западному горизонту, за нами пришел отец – напомнить, что пора кормить скотину.

– Это че тут такое делается? – рявкнул он, подойдя к дереву, и только тогда Сет наконец умолк.

Мы с Кэлом выглянули через дно домика – посмотреть, как Сет получит по заслугам.

– Ниче, – ответил Сет, уставившись в землю и пнув камень.

Его взмокшие волосы торчали во все стороны, как ветки полыни.

– А по‐моему, я все‐таки че‐то слышал, – сказал отец, сунув руки глубоко в карманы грязного комбинезона, – в такой позе он стоял всегда, когда пытался в чем‐то разобраться.

– Че-че! Не пускают меня в свой тупой сарай, – заскулил Сет.

– А свинарник сам себя выгребет, пока ты тут в домики играешься? – спросил отец. – Ну-к давай, бегом.

Отец смотрел, как Сет, потерпев поражение, плетется к свиньям. Я не могла понять: он стоит, погруженный в мысли о сыне, или просто хочет убедиться, что тот идет именно туда, куда было велено, но мы очень долго ждали, пока отец наконец перестанет смотреть в сторону Сета и велит нам слезать с дерева.

Веревочная лестница под моим ничтожным весом закручивалась и болталась из стороны в сторону, пока отец не ухватился за нее внизу и не натянул, – и тогда я спустилась прямо в его подставленные объятья. Мне нечасто доводилось оказаться в объятиях отца, поэтому я воспользовалась случаем и обхватила руками его шею, уткнулась лицом ему в плечо и вдохнула его запах. Я даже оплела тощими ногами его талию, пока Кэл сползал по лестнице с корзинкой и одеялом под мышкой.

Что‐то в том, как отец отцепил меня от себя и грубо опустил на землю, и в жестком тоне, которым он сказал, что мы бы не умерли, если бы пустили Сета к себе, напомнило мне одно из многих маминых наставлений, из книги Иоанна: “Любишь Бога, люби и брата”. Она часто напоминала нам, что мы грешим и каемся не по отдельности, а вместе. Я с ранних лет знала, что между мной и Сетом существует таинственная связь, и связь эта – навечно. Отец зашагал прочь, а я стояла там, маленькая растерянная девочка под домом на дереве, теперь слегка разрушенным, и даже предположить не могла, как низко мы с братом в конце концов падем.

Сет проревел мотором родстера в последний раз, и тут я услышала удар кухонной двери и гневный голос отца во дворе. Дверь хлопнула еще раз и спустя несколько минут – опять: видимо, сначала в дом ворвался отец, а за ним – Сет. Прозвенел мой будильник, и я поднялась, оделась и поковыляла через тихий холодный дом на кухню. Пока я готовила завтрак, лодыжка болела, но я продолжала надеяться, что травма несерьезная. Если я не смогу ходить, то как же предприму попытку отыскать Уила или хотя бы обнаружить доказательства того, что он уехал или что он остался, и как пойму, все ли мои надежды быть с ним вместе погибли или еще не все. Мужчины тихо входили один за другим в освещенную лампой кухню, избегая встречаться глазами друг с другом или со мной. Приборы позвякивали о тарелки: это разрезали ветчину, разминали по тарелке яичницу, поглощали и то, и другое. Сет вышел из кухни первым, за ним – Ог, потом отец, и я наконец осталась за столом одна и выдохнула с облегчением: можно закончить завтрак и убрать со стола в одиночестве. Чем сильнее они злились друг на друга, тем меньше внимания обращали на меня, а мне только того и надо было, чтобы отыскать Уила.

Я домывала посуду, когда в коридоре раздался скрип инвалидного кресла дяди Ога. Чем больше веса он набирал, тем сильнее стонало под ним кресло и тем тяжелее ему давалось передвижение по дому. Я готовилась к тому, что в один прекрасный день кресло разломится пополам, дядя с проклятьями рухнет на пол и колеса разлетятся во все стороны, наконец освободившись от неприятной необходимости вечно сопровождать Ога.

Учительница однажды рассказала мне, что у президента Рузвельта была инвалидная коляска, вроде бы точно такая же, как у Ога, с деревянной спинкой и двумя длинными палками со стопами на концах – будто собственными неподвижными ногами. Рузвельт никогда не позволял себе фотографироваться или показываться на публике в этом кресле, рассказывала учительница, и до того успешно поддерживал благополучную картинку, что слухам о его инвалидности почти никто не верил. Он выглядел всегда так по‐президентски на газетных фотографиях и так впечатляюще и красноречиво выступал по радио, а на парадах и в торжественных процессиях даже сам сидел за рулем прекрасного автомобиля. До того как Ог вернулся с войны, искалеченный и злой, я в жизни не видела ни одного инвалида. Новый Ог был ничуть непохож на старого, и еще меньше был он похож на единственного президента, которого я знала. Прошло немало времени после того, как и Рузвельт, и Ог умерли и инвалидные коляски перестали делать из дерева, когда я увидела одну из двух существующих фотографий президента в его кресле и подумала, сколько же ветеранов войны, безногих и несчастных, как Ог, страдали бы чуточку меньше, если бы президент не стыдился своей инвалидной коляски и не скрывал ее.

Я стояла на одной ноге и вытирала посуду, когда услышала, как Ог врезался в стену и выругался. Я обернулась и увидела, как он переваливает через порог кухни, удерживая в одной руке костыли, а другой пытаясь двигать коляску. Наши взгляды встретились, но ни он, ни я не знали, как реагировать на такой не свойственный ему жест доброй воли.

– Вот, – буркнул он, бросив костыли на пол, а потом задом выкатился из дверного проема и поехал прочь по коридору.

Этих костылей я не видела с тех пор, как дядя Ог вернулся с войны другим человеком.

Я вспомнила, как в тот день мы поехали в Монтроуз, одевшись во все самое лучшее, – это было тем же летом 1942 года, когда мы с Кэлом построили дом на дереве. Мне не терпелось снова увидеть дядю, и я вся взмокла и извертелась, зажатая между Кэлом и Сетом на заднем сиденье большого седана, который отец одолжил у соседа, мистера Митчелла. Отец вел машину, а тетя Вив на том же длинном переднем сиденье взволнованно болтала с мамой, и ее тщательно накрученные завитки подпрыгивали, как пружинки. Я представляла себе, как Огден и его непоседа брат выйдут из поезда, оба в своей красивой солдатской форме, и будут вертеть головами, оглядывая платформу, пока ясные синие глаза Ога наконец не вспыхнут при виде нас, его новой семьи, которая так рада его возвращению домой. Я представляла себе, как Ог обхватит тетю Вивиан за талию, прижмет ее к себе и поцелует в губы – как делал тогда, в саду, где я застигла их всего за несколько дней до его отъезда на войну в Европу, и спина у нее была тогда так грациозно изогнута – совсем как ствол ивы.

До того как война поспешила забрать Огдена сразу после их с Вив свадьбы, мы знали его совсем недолго. Но в тот день это не помешало нам выглядеть так, будто мы сошли с обложки “Сатердей ивнинг пост”: тесно прижимаясь друг к другу на платформе, мы готовились принять их с Джимми как родных. Когда черный локомотив показался вдали и стал расти на глазах, мне уже не нужно было никакой иной причины, кроме смутного представления о патриотизме и легенд из популярных журналов, чтобы обожать Огдена. Он был герой войны, кинозвезда, гигант. К тому моменту, когда поезд с металлическим скрежетом начал медленно тормозить перед нами, я довела себя до такого взвинченного состояния, что можно было подумать, будто по ступенькам вагона сейчас спустится сам Рузвельт.

 

Когда Огден появился в дверном проеме, я в ту же секунду поняла, что меня обманули. В голове все затуманилось от усилия разобраться, кто же этот обманщик, и единственное, до чего мне удалось додуматься, – да сам же Огден меня и перехитрил: вот этот вот одноногий солдат, который стоит один-одинешенек, вцепившись в пожелтевшие деревянные костыли, и тусклые глаза зыркают из‐под солдатской шляпы, которая громоздится у него на голове, как опрокинутая лодка.

Увидев его, Вивиан ахнула и спрятала лицо на плече у моей мамы. Мама стряхнула ее с себя и торопливо выпрямила: схватила за оба плеча и развернула их в нужную сторону, будто направляя тяжелый плуг. Она сурово шепнула в завитки Вивиан:

– А ну не смей!

Кэл с отцом переглянулись и бросились помогать Огу. В ответ на их протянутые руки он взмахнул одним из костылей, едва не залепив в лицо Кэлу, и, не удержавшись, завалился набок на дверной косяк.

– Уберите свои чертовы руки, – пробормотал он себе под нос.

Кэл с отцом отступили, и все мы замерли, онемели и смотрели, как он неуклюже спускается по ступенькам поезда и поворачивается к нам спиной. Я помню стон тети Вив и глухой удар нежданных этих костылей о деревянную платформу, и еще один, и еще, будто биение медленного, больного сердца, – все время, пока Огден ковылял прочь по платформе. Я смотрела на изможденные лица солдат, вереницей выбирающихся из поезда. Ни один из них не был тем Огденом, которого я помнила. Ни один из них не был Джимми.

Когда мы догнали Ога, он стоял на тротуаре перед вокзалом, уставившись в землю перед собой. Отец подогнал машину, и вся семья забралась внутрь. Мы ждали, пока Ог к нам присоединится, – ждали так долго, что отец выключил двигатель, и теперь слышны были только всхлипывания тети Вив. Наконец мама вышла из машины и как‐то уговорила его устроиться рядом с ней на переднем сиденье. За всю дорогу домой никто не проронил ни слова. Вивиан сидела, стиснутая между мной и Кэлом, и немигающими глазами изумленно смотрела на неподвижный затылок мужа. Я положила руку ей на колено, и она ухватилась за нее, как за спасательный трос.

– На все воля Божья, – ответила мама, когда на следующее утро тетя Вив ворвалась в слезах на кухню с тирадой о своем загубленном воине.

Вив, ничуть не заботясь о том, чтобы говорить потише, стенала и спрашивала, почему же, раз Ог отныне ненавидит жизнь и все, что с нею связано, он просто не погиб на поле боя и не бросил свое тело прямо там, на берегу, рядом с телом Джимми? Мама поставила на стол две кружки кофе и велела, чтобы Вив села.

Всякий раз, когда я слышала, как мама упоминает волю Божью – а слышала я это очень часто, – я думала так: Бог что хочет, то и делает. Захочет – и позволит молодому солдату умереть на руках у старшего брата. Захочет – сделает войну, жестокость и человека, которого невозможно узнать. А объяснять Бог ничего не захочет.

Я прохромала по кухне и подняла с пола старые костыли, которые швырнул мне Ог. Я сунула их под мышки и попробовала пройтись.

Захочет Бог – и сорвет твою маму, двоюродного брата и тетю с земли, как те персики, которые кто‐то поторопился сорвать с ветки раньше срока.

Я выключила свет в кухне, чистую посуду по шкафам расставлять не стала, надела темно-синее шерстяное пальто, висящее на крючке у задней двери, ослабила шнурки в ботинке, чтобы втиснуть туда перевязанную и распухшую ногу, и поскакала на костылях кормить свиней.

Захочет – и сведет на перекрестке Норт-Лоры и Мейн-стрит двух незнакомцев и укажет им путь к любви. Но сделать так, чтобы это было просто, не захочет.

Захочет – жизнь отнимет, захочет – даст, а захочет – перевернет жизнь с ног на голову. И не захочет предупредить тебя о том, что будет дальше.

Когда с кормежкой было покончено и по долине раскинулись первые объятья утреннего солнца, я огляделась по сторонам и убедилась, что меня никто не видит. Забралась на велосипед, аккуратно пристроила костыли поперек руля и, не тратя времени на то, чтобы подумать, захочет Бог или не захочет, отправилась на поиски Уилсона Муна.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru