Решив сам сообщить Сервию о набеге этрусков и необходимости усмирить их, пока ему не сообщил об этом Тарквиний на свой лад. Спурий грустно ходил по атриуму, самой большой комнате своего дома, которая в те времена была у римлян гостиной, столовой, кабинетом, кухней и даже прачечной, потому что в атриуме обедали, шили, мыли, читали, – словом, совершали все свои дела и хозяева и слуги.
Роскошь, прославившая Рим впоследствии, при кесарях, во времена царей была незнакома, и редко кто из самых богатых людей имел больше пяти рабов.
Хозяева все делали сами, поручая рабам только то, чего не могли или не успевали кончить за недосугом от более важных занятий или по болезни.
Помещики даже пахали сами и выжимали вино из винограда.
Спурий выслал вон из атриума и жену свою, и слуг, и родных, составлявших его семейство, со строгим запрещением являться, пока не позовет их, и предался размышлениям, которые были все одни других печальнее: что бы он ни выдумал, ему все казалось, что Тарквиний успеет показать его доводы царю в черном цвете и разрушить все планы. Наконец он злобно топнул ногою и в беспомощном отчаянии, ничего не придумав, бросился на широкую скамью, стоявшую у стола, с которого до сих пор никто из выгнанных домашних не осмеливался убрать остатки неоконченного обеда.
Спурий растянулся, заломив руки за голову, рассеянно устремив глаза в отверстие, сделанное в потолке для выхода дыма и собирания дождевой воды.
По краям этого «имплювиума» с громким чириканьем прыгали плуты-воробьи и поминутно влетали в атриум, чтоб не стесняясь присутствием хозяина, подбирать крошки с обеденного стола.
Грустные мысли молодого воина обратились на этих пернатых воришек; он завидовал им, размышляя, как они ловко добывают себе все, что хотят, избегая ловушек, какие нередко ставят им шалуны-мальчишки, чутьем узнают о близости кошки или ястреба, между тем, как он теперь не в состоянии обдумать самой простой вещи.
Спурий вздыхал, ругался, звал богов на помощь, готов был заплакать, как вдруг по широким, плоским камням мощеной улицы раздались звуки шагов, доказывавшие звонким шлепаньем, что сандалии надеты на толстых, неуклюжих ногах, а ремни завязаны весьма слабо и небрежно.
Вместе с этим Спурий услышал пение, – странные, дикие звуки; молодой, сильный, приятного тембра голос громко, во все горло, пел, стараясь подражать сиплому, разбитому голосу старика с притворным кашлем:
«Юным на радость,
Старым на горе,
Вышла Венера
На берег моря…»
Затем кто-то громко хлопнул входной дверью, которая днем с улицы не запиралась, нескладные сандалии звонко зашлепали по каменному полу узкого коридора с аккомпанементом стука толстой палки, и на пороге атриума удивленный Спурий увидел странную фигуру своего друга-чудака.
Это был довольно красивый лицом человек лет около 30-ти, одетый в грязную тунику, а тога, символ благородного сенаторского сословия, к которому он принадлежал по праву происхождения, волочилась за ним по полу и висела спереди, так что он беспрестанно спотыкался.
Лицо этого странного римлянина, совсем не похожего на других особ одинакового с ним положения в обществе, выражало такое веселье, такую юношескую беззаботность, что можно было счесть его за школьника лет 15-ти, только что вырвавшегося на волю из-под надзора строгого педагога.
– Это ты, Юний Брут! – воскликнул Спурий, вскочил со скамьи и радостно обнял друга, – сами боги прислали тебя сюда!.. Ты мне теперь нужен больше, нежели ктонибудь другой… именно ты!..
Эксцентрик бросил на стол с величайшею небрежностью свою войлочную шляпу с узкими полями (pileus), не спеша поставил в угол толстую суковатую палку, неизменную спутницу всех его прогулок, потом откашлялся, состроил уморительную гримасу, и плаксивым голосом сказал:
– Ах, доля моя, доля горькая!..
Приложив руки к глазам, как это делают плачущие, он постоял минутку в такой позе и залился звонким хохотом.
– Странный ты человек, Юний!.. – заметил Спурий с некоторою досадой на кривлянья чудака перед ним в такие минуты, когда у него самого, так сказать, вся душа кипит и наружу просится излиться в потоке откровенной дружеской беседы о важных событиях в государстве, о чем Брут, Спурий был уверен, тоже знал из городской молвы.
– Не я первый, не я и последний дурак в славном Риме, – возразил гость, перестав смеяться, – я глуп; другие еще глупее; ты умен; другие все-таки умнее тебя. Твое лицо, Спурий, имеет такой расстроенный вид, точно перед тобою находятся неведомые письмена, которых ты не разберешь.
– Юний, – начал говорить молодой патриций, но друг опять перебил его.
– Что бы с тобою ни случилось, я уверен, что твое горе даже вполовину не сравнится с моим. Мне так горько, так горько… ах, как горько!..
И чудак снова захохотал.
– Видно, что у тебя не очень тяжелое горе, если сопровождаешь вздохи таким хохотом, – сказал Спурий иронически, – что тебе за охота, благородный патриций, сын почтенного человека, делать из себя такого шута?.. Ты умен, уже в зрелом возрасте, а на кого ты похож?! Уличные мальчишки кидают в тебя грязью и корками, наступают на твою тогу, когда ты идешь по улице с пением неприличных песен; ты часто забываешь надеть шляпу или покрыть голову тогой, точно невольник, которому это запрещено.
– Ехал бы ты лучше в Грецию учить да ораторствовать по стоям и гимназиям! – перебил Брут с усмешкой.
– Заглянул я с улицы мимоходом сюда в окошко и видел, как ты тут лежал кверху носом на лавке, глядя в потолок и имплювиум, считая воробьев и облака небесные, а это всегда значит, что человек о чем-то думал, думал, да ничего не выдумал. Ты мне удивляешься, точно еще не знаешь, какое у меня главное правило жизни: – ешь, когда в глотку не идет; не проси, когда голоден; сдвинь брови, если на сердце весело, а хохочи в часы лютого горя!..
– Юний, бросим пустяки!.. Что нам болтать пустомелями, точно женщины!.. Слушай…
– Нет, ты прежде выслушай!..
Усевшись на скамью к столу, Брут стал опять комическим тоном восклицать, жалуясь на горе, с самыми смешными размахиваниями рук и гримасами. Он захватил со стола из груды обеденной провизии кем-то дочиста обглоданную кость и держал ее в зубах совершенно по-собачьи, вследствие чего произносил все слова, ужасно картаво, делая этим речь еще смешнее.
– Да что у тебя за горе? – спросил Спурий нетерпеливо, зная, что чудак не скажет ни одного умного слова, пока не накривляется досыта.
– Прекрасная Туллия опять не пришла на свиданье! – ответил Брут.
– Тьфу! – плюнул раздосадованный патриций. – Все та же нелепая басня!..
– Она не хочет полюбить такого красивого франта, как я.
С этими словами Брут расправил на себе грязную, старую тогу и еще больше взъерошил без того косматые, спутанные волосы курчавой головы.
– Я знаю, как знает весь Рим, что эта дочь царя способна изменить мужу, – заговорил Спурий, поддавшись темам разговоров чудака, – Туллия способна пасть; ее имя уже начинают сплетать с именем молодого Вулкация.
– Быть может, для прикрытия другого истинного виновника семейных бед царя.
– Кого?
– Кого бы ни было… я еще не уверен, что Вулкаций своею интригой прикрывает интриги другого… кого бы ни было… все равно, ничего хорошего нельзя предвидеть от этой женщины.
– Да… но что ты влюблен в эту злую, бессердечную Мегеру… разве я могу этому верить?! Зачем ты, Юний, пятнаешь себя такою клеветой на собственную честь? Зачем рискуешь навлечь на себя гнев царя в качестве обольстителя его дочери?
– Любовь опасностей не ведает, Спурий.
– Так… но… мне известно также, Юний, что именно Туллия оклеветала твоего отца перед Сервием и он, опозоренный, ограбленный, изнывает в ссылке. Могу ли я верить, чтобы ты, почтительный, любящий и любимый сын…
– Я люблю ее.
Нагнувшись к другу, Спурий заговорил тихо.
– Любишь… Ты надеешься этим способом возвратить отца?
– Отца нельзя возвратить, – таким же шепотом ответил Брут, и горький, подавленный вздох вырвался из его груди.
– Нельзя?
– Вчера он умер… умер по приказу… от руки присланного ею центуриона.
– А ты?
– Люблю ее.
– Юний!..
– Тише!.. Я люблю прекрасную Туллию и жажду… жажду… мести.
Друзья обнялись.
Когда порыв горя, выплаканного на груди друга, прошел, Брут с прежнею веселостью, как ни в чем не бывало, спросил Спурия, отчего тот лежал на лавке, глядя в потолок.
Выслушав его рассказ, Брут безучастно сказал «прощай!» и ушел, застучав, как прежде, по улице безобразною палкой и нескладными сандалиями.
– Справедливо его прозвали «Брутом» (тупоумным)!.. – пробормотал Спурий, глядя вслед чудаку и прислушиваясь к его песне, снова раздавшейся на улице.
Через одну из их теток будучи дальним родственником Тарквиниев, Брут имел свободный доступ в царскую семью.
Люций Тарквиний и злая Туллия не осуждали дурачеств этого чудака, не возмущались ими, как благородный Спурий и другие, подобные ему, честные римляне. Низкие души злобных, гордых людей не гнушались, а напротив, забавлялись унизительными кривляньями молодого сенатора, родственника их семьи, и приход чудака всегда был приятен в доме царя, куда он направился, расставшись со Спурием.
В шатре из пестрой этрусской ткани, на мягком ковре, нежился Люций Тарквиний, держа перед собой книгу, написанную на папирусе (бумаге из египетского тростника) в виде длинной трубки, похожей на обои нашего времени.
В книгах той эпохи не надо было трудиться перевертыванием страниц, – стоило только понемногу скатывать один конец и развертывать другой по мере прочитывания, а разложив ее на полу, можно было одним взглядом прочесть и начало и конец.
Тогдашние книги, не имея страниц, не могли быть перепутаны неловкими брошюровщиками, но зато, если сам читатель потерял то место, где остановился, а книга от ветра раскаталась или свернулась, – много труда предстояло найти искомую фразу.
Писаные книги занимали очень много бумаги; вследствие этого тогда писали с сокращениями, вносившими путаницу в летописи от ошибок переписчиков, не понявших слова.
Подле читавшего Тарквиния в широких деревянных креслах сидели его скромна добрая жена, которая скоро должна была сделаться матерью, занятая шитьем детских пеленок из тонкой шерстяной ткани, ею самою выпряденной и сотканной, и ее гордая, злая сестра.
Незанятая ничем, считая всякий труд унизительным, эта Туллия, глядя с презрением на сестру, небрежно вертела между пальцами розу.
Около ее ног ласкалась, махая хвостом, собака, которую Туллия заставляла приносить брошенный ею цветок.
Добрая царевна молчала, зная, что Туллия ответит ей на каждое слово ничем иным, как резкою колкостью или насмешкой; она с отвращеньем глядела на бесполезную, пустую забаву сестры с собакой, по временам тихо отодвигаясь, чтобы пес нечистым прикосновеньем не осквернил ее работу, назначаемую для ожидаемого дитяти-первенца.
Так застал царскую семью Брут, очутившись на красивой лужайке тенистого, огромного сада, и еще издали громко закричал по адресу читавшего Люция:
– Правитель Рима, здравствуй!..
– Здравствуй, дружище! – отозвался царский зять с ласковым кивком родственнику. – За что мне такое повышение?
– Хитер же ты! – воскликнул Брут в дверях шатра-беседки. – Притворяешься, будто не слышал, что этруски взбунтовались.
– Поневоле взбунтовались, восстали, когда их обидели, – брезгливо произнес Тарквиний, отложив книгу.
– Что нам с тобою за дело, поневоле или добровольно?! – Возразил Брут тем же спокойным и веселым голосом. – Нам с тобою это в пользу, только бы не оплошать!.. Старинушка-Сервий на войну отправится, а мы с тобою тут править будем… пусть их воюют!..
– Я никогда не соглашусь, чтобы отец допустил эту несправедливую войну! – вмешалась злая Туллия.
– Римляне всегда исстари поступали правдиво, – прибавил Тарквиний, – наши обидели союзников, наши и дадут им удовлетворение, наши и будут наказаны.
– Наши… римляне! – передразнил Брут с усмешкой. – Римляне пусть!.. Какие мы с тобою римляне и что нам до них за дело?! Римляне с утра до ночи толкутся на форумах да в Сенате, тарабарят там про разные пустяки вроде народного голода, починки городских укреплении, канализации и водопроводов, а мы с тобой нежимся в такой вот пестрой беседке да почитываем книжки гораздо занимательнее всего, о чем там толкуют. Там римляне, а здесь – мы!.. Римляне, ты говоришь, правдивы, справедливы; пусть они будут справедливы по-своему; мы будем тоже справедливы по-нашему.
Оставив угрюмого Тарквиния, Брут подошел к злой Туллии.
– Это что за Цербер проник в сады Гесперидские? – Спросил он ее, указывая на собаку.
– Эту собаку вчера прислала мне тетушка Ветулия из Клузиума; ей продал один грек за дорогую цену; она носит за мною узлы, поднимает все, что я ей укажу, лает, когда ей прикажут; очень умная собака.
– Она была бы еще умнее, если бы говорила, не правда ли?
– Конечно, к сожалению, боги не дали псам дара слова.
– А тебе хотелось бы иметь говорящего пса?
– Почему нет?! Но этого нельзя.
– Нельзя?! Для тебя-то?.. Повели. И я сам охотно сделаюсь твоим говорящим псом.
Молодой человек бросил на красавицу взгляд, полный страсти, и подойдя к ней, шепнул:
– Туллия… Ты знаешь… Я люблю тебя.
– Подай! – Крикнула царевна вместо ответа, бросив далеко розу.
Брут опустился на четвереньки и неуклюже побежал за цветком.
Собака обогнала его, перепрыгнув через его спину в дверях беседки, но когда она несла во рту брошенный цветок, странный человек загородил ей дорогу.
Между собакой и ее двуногим подражателем завязалась пресмешная борьба: оба катались и барахтались на песке перед беседкой, рыча и лая друг на друга. Не видя этой сцены, никто не подумал бы, что в ней участвует человек, – до того искусно Брут подражал собачьему голосу.
Весь в грязи вошел он в беседку, имея в зубах отнятую у собаки розу, которую подобострастно положил на колени Туллии, смеявшейся до слез на эту проделку.
– Теперь мы с тобой подружились, товарищ, – сказал Брут собаке, разглаживая ее косматую шерсть, – будем делить и все наши занятия; давай, я тебя грамоте поучу. Слушай, что тут написано!..
Он заглянул в книгу, оставленную Тарквинием, и прочел:
– «Тут принесла на лохани серебряной руки умыть им полный студеной воды золотой рукомойник рабыня; гладкий потом пододвинула стол; на него положила хлеб домовитая ключница с разным съестным, из запаса выданным ею охотно, чтобы было для всех угощенье…»
– Видишь, товарищ, что написал тут знаменитый Гомер?.. Какие все приятные слова?.. И нам не мешало бы привести их в исполнение.
– Солнце садится, – сказал Тарквиний, поняв намек родственника. – Сейчас пойдем ужинать; останься и ты, Юний, с нами.
– Благодарю! – ответил чудак, – только прежде скажи, с кем я поужинаю: с правителем или простым Люцием, до которого никому дела нет? Если не хочешь быть правителем, то сиди в беседке, как петух в курятнике, пой «кукареку!.. кукареку!..»
Брут пропел во все горло по-петушиному.
При этом Тарквиний остался, по-видимому, хладнокровен, равнодушен, только его всегда угрюмое лицо приняло выражение озабоченности, как бы в виде мелькающей в голове новой идеи, которая пока еще не облеклась ни в какую ясную форму сознания, чего ему захотелось.
Его жена брезгливо поморщилась, не любя шутов, особенно превращения в них людей благородного звания.
Туллия злая расхохоталась.
Скоро в беседку вошел невольник, объявляя, что ужин подан, и все пошли по аллее к просторному каменному дому Сервия.
– Туллия! – страстно зашептал Брут злой царевне, которая охотно пошла с ним под руку, – неужели за всю мою преданность я не заслужу и сегодня ни одного ласкового слова?.. Неужели ни одного ласкового взгляда?.. Никогда?.. Никогда?..
– Глупый!.. – отозвалась гордая красавица, – чего тебе надо, неуклюжий шут?
– Чего?! Зачем ты об этом спрашиваешь?! Туллия, ведь я знаю, что Марк Вулкаций младший гораздо счастливее меня.
– Может быть.
– Туллия, один час наедине с тобою, потом… потом казни меня как хочешь: разорви, изруби, хоть даже сожги, – только единый раз полюби!..
– В три часа после заката… сегодня… у этого старого лавра.
– Ты опять обманешь.
– Приду.
В кустах послышался шорох, приписанный слышавшими его собаке, лазившей туда, но это была, к общему горю, не собака, а фигура человека, которого приметил один Тарквиний, но не обратил внимания.
Сам Брут, напросившись ужинать в царской семье, незаметно исчез без прощанья, на что, благодаря его всегдашним чудачествам, там никто не обиделся и не удивился.
«Тупоум» – это означало его прозвище, очень часто делал не то, что за минуту намеревался, как бы в рассеянности забывая время и место.
Он, случалось, не оставался в гостях, когда обещал остаться приглашенный, но никто не примечал того, что он не оставался без приглашения, самовольно, обедать или ужинать не у друзей, в чем настоящий глупый тупоум не делал бы различия.
Это почему-то ускользало от внимания даже самых хитрых особ в Риме.
Туллия не была уверена, что он непременно явится в назначенный час для любовного свидания, зато с полным убеждением предполагала, что если он придет, то не сумеет отличить впотьмах ее от другой женщины, и затеяла сыграть с чудаком злую шутку.
Тарквиний сделался угрюмее обыкновенного, замкнувшись в размышлениях о новой идее, которую совершенно бессознательно заронил ему в голову чудачливый родственник.
Брут не подозревал того, что он сделал: успешно настроив Тарквиния убедить царя к мести этрускам, он тут достиг совсем другой цели, – того, что сделать он не желал вовсе, – дал гордецу толчок, повод к возникновению идей, каких у того не было.
Теперь Бруту было не до Тарквиния с его идеями; он забыл даже и про набег этрусков, всецело отдавшись собственной мысли отомстить за своего отца.
Настала осенняя ночь, совсем непохожая на осенние ночи севера. Тихая, теплая, ароматная южная ночь спустилась на землю, точно мать наклонилась над изголовьем любимого спящего ребенка и ласково, нежно заключила его в объятия.
Римский народ потолковал о событии истекшего дня, поспорил, наконец устал и разошелся на покой, отложив толки до завтра.
Однако, не все в городе уснули.
В атриуме царского дома долго светился огонь очага-жертвенника перед кумирами Ларов и Пенатов, стоявших там в виде грубых глиняных истуканов, сделанных во времена незапамятные, которых смелая рука новатора еще не дерзнула заменить мраморными статуями греческого искусства. Над дверьми красовалось изображение двуликого Януса.
Мудрый царь Сервий совещался о набеге этрусков со своими приближенными. Жрецы, сенаторы, полководцы сидели на камнях, образуя круг перед очагом; некоторые, разгоряченные прениями, стоя говорили с царем или тихо шептались с друзьями. Подростки сидели на полу, не смея занять камень старейшин. В совете присутствовал Люций Тарквиний, но про Арунса все позабыли; никому даже в голову не пришло спросить, отчего нет здесь этого царевича; все привыкли к тому, что Арунс охотнее слушает нянькины сказки, нежели прения о государственных делах.
Не было и Брута.
В охватившем его диком исступлении, чудак убежал домой, на одну из дальних окраин Рима, в ветхую лачужку, похожую больше на хижину рыбака, нежели на дом патриция. Там, при свете тусклого ночника, Брут долго сидел в неподвижной задумчивости, положив на стол локти и вцепившись обеими руками в густые, черные, спутанные волосы. По временам он поднимал голову и глядел на часы, стоявшие на полке около стола, – два стеклянных конуса, соединенные острыми концами, между которыми было крошечное отверстие; сквозь него вода, медленно переливаясь из верхнего конуса в нижний, указывала время по линиям, проведенным на стекле.
Тогда уж водились в мире замысловатые водяные часы, изобретенные греками (клепсидры), – снаряды, украшенные статуями, выливавшими воду из отверстий в глазах, как слезы, или из кувшина, будто поливая цветы.
В Риме же и простая клепсидра еще была не у каждого. В лачужку Брута она попала, лишь как один из немногих остатков его разрушенного благосостояния.
На лице сидевшего патриция теперь не было ни малейшего следа дурацкой вульгарности, какая безобразила его весь день. Ярко мрачным пламенем светились его большие черные глаза, а губы дрожали, тихо произнося клятвы и проклятия.
– Пора! – шепнул он сам с собою, встал с места, накинул плащ темного цвета с капюшоном, подтянул стан ременным поясом и, открыв старый деревянный сундук, стоявший в углу, около его кровати, вынул оттуда маленький, острый кинжал, который поспешно спрятал под тунику за пояс.
– Злодейка!.. злодейка!.. – шептал он при этом угрюмо, – это свидание наше будет первым и последним!..
Выйдя в сени, Брут прислушался, потом заглянул в дверь маленького чулана, похожего скорее на хлев для домашнего скота, чем на людскую спальню.
Там на соломе спали два маленьких сына Брута, трехлетние мальчики – близнецы, лишенные матери, умершей вскоре после их рождения от испуга в тот ужасный день, когда беспощадные палачи, под видом исполнителей правосудия, ворвались в богатый дом Брута, отца его повели в тюрьму, все разграбили, а беззащитных выгнали на улицу.
Здоровым детям хорошо спится и на соломе.
Мальчики спали, сладко улыбаясь. Подле них лежал Виндиций, геркулесовского сложения юноша, единственный невольник Брута, после долгих унизительных просьб оставленный ему притеснителями. Этот сметливый парень, честный и расторопный, несмотря на свою молодость, был в доме всем: и поваром, и дядькой, и сторожем, и шил, и мыл, и стряпал; господин любил его и вполне доверял.
– Бедные сироты! – вздохнул Брут, поглядев на сыновей, – она вас всего лишила. Кто знает? – может быть, завтра и меня у вас возьмут.
Слеза тихо скатилась из глаз молодого человека; неслышными шагами вышел он на улицу и исчез в ночной темноте.