Уже давно искусно настроенные разными интригами против Турна, мужики, рустиканы римской Кампаньи, не только не жалели этого доблестного человека, но напротив, казнь его явилась для них праздником, и они начали совещаться, как им выпросить у Тарквиния право взять Грецина себе уже не в жертву богам, а на казнь, стать исполнителями его кары за укрывательство измены господина. Они с шумом и гамом тащили связанного по рукам Грецина.
– Оставьте меня, скоты этакие! Пустите! – вопил толстяк управляющий, отбиваясь ногами, обутыми в деревянные сандалии, и огромной головой, как баран. – Стыдно тебе, Анней!.. Хлеб-соль водим лет 30… я, ведь, не сбегу от вас… некуда мне сбежать. Чего крутить-то меня без толку?!
Поселяне не обращали внимания ни на мольбы, ни на брань и уговаривания Грецина, которого, в сущности, любили и уважали.
Неразвитые, невежественные люди всегда пользуются всякими неурядицами, вмешиваются в совершенно посторонние дела, которые до них не касаются, отчасти в надежде на возможность что-нибудь стянуть себе, нажить, получить в награду за усердие, а главным образом для развлечения среди безвыходной скуки однообразной жизни в захолустье.
Пожар, драка, бунт, обвал, наводнение, поимка преступника – всякое событие этого рода служит простонародью предлогом к шуму, крику, буянству, спорам между собою, и долговременной болтовне.
Видя, что царский зять и прибывшие с ним вельможи судят помещика, мужики решили расправиться с управляющим.
– Ну, уж теперь ты, дядя Грецин, не чванься! – говорил ему его приятель Анней. – Стой смирно, не кричи, не отбивайся!.. Мы по всем правилам поступим с тобою, как надлежит что выполнить. Куда правитель назначит отправить господина, туда мы отправим и тебя.
– Сделаем все, что Стерилла давно советовала, – заявил Камилл, – и вскроем тебя, и лягушечьими костями набьем, и ниткою трехцветною, наговоренною зашьем, и стрелы и кол в тебя вобьем… Ты, ведь, (сознайся дядя!) колдун заправский был.
Некоторые в толпе засмеялись, крича:
– Колдун!.. Колдун!.. Смолой его обмазать!.. Воском облить!..
– Нельзя, – возразил Лукан, – если господина в тюрьму, то и слуг туда же; в тюрьме Турну будет удобнее с прислугой, легче и умирать, приятнее и на том свете.
– Одного-то мало, – прибавил Целестин, – всю бы семью казнить с господином следовало. Прим и Ультим станут поддерживать его под руки, носить за ним цепи; Амальтея будет подметать тюрьму, стирать его платье, дядя Грецин – докладывать о ходе его процесса.
– Амальтеи и ее братьев, слышно, нет в усадьбе, куда-то уехали.
– Сыщутся… если их всех регент казнит, они будут на том свете подсаживать Турна в Харонову лодку при переправе за Стикс, будут торговаться с перевозчиком, чтобы утянуть себе деньги, которые Турну накладут в рот после смерти.
– Харонова лодка!.. Ври больше!.. Разве казненных за Стикс перевозят?! Бродят их тени непогребенные, неоплаканные, без пристанища, воют злыми ларвами по ночам.
– Могучий Тарквиний! – закричал один из мужиков, высовываясь из-за плеч передовых старшин. – Вот еще разбойник, мятежник; он запер ворота, не пускал тебя в усадьбу.
– Нам удалось изловить его, – прибавил другой. – Дай нам что-нибудь, регент-правитель, в награду за наше усердие!..
Выкрикнув все это, они благоразумно присели, спрятались за спины старшин в опасении, что Тарквиний велит дать им не денег, а оплеух и затрещин.
– Дядя Грецин самый закоснелый мятежник! – орал кто-то в задних рядах.
– Сами вы мятежники, дураки косолапые! – огрызнулся связанный управляющий. – Есть чем хвастаться!.. Поймали… Мудрено ли было меня поймать!.. Я никуда и не бегал от вас… победители великие!.. 20 на одного навалились!..
– В награду за ваше усердие, рустиканы, – сказал Тарквиний, чтобы отвязаться от пристающих буянов, – дарю вам этого человека в полную власть: делайте с ним, что хотите, и с его семьею, и со всем имуществом!..
Поселяне частью ринулись в усадьбу на вторичный погром ее и скоро оттуда раздались крики, стук ломаемых сундуков, шкафов, мебели, звон разбиваемой посуды; грабители подрались между собою за рабскую, плохую рухлядь, составлявшую имущество управляющего, но еще не смея наложить рук на добро господина, в уверенности, что регент конфискует все это себе.
Тарквиний забавлялся сценой этого самосуда, а сердце Брута сжималось тоской.
– Юний Брут, – обратился Турн к другу, – помнишь ли ты, как я тебе советовал терпеть и ждать благоприятного времени? Помнишь ли, как недавно ты напоминал мне этот совет и сам советовал терпеть и ждать?.. И вот, я гибну через собственную пылкость; гублю себя и детей… жаль только, что они не здесь… гибнем не вместе.
Поняв, что спасенья ему нет, Турн старался теперь об одном, выдержать с достоинством родовитого вельможи все, чему тиран подвергнет его. Кровь бросилась ему в голову, в сердце: он бледнел и краснел, но стоял, скрестив на груди руки, твердо, без дрожи, в горделивой позе среди луговины, кидая презрительные взгляды на своих мучителей; у него в руках была захваченная им дома при бегстве хартия договора римлян с латинами союзниками, возобновленного царем Сервием. Эта хартия делала Турна, как члена латинского союза, неприкосновенным для римлян.
Он с мрачным спокойствием ждал, как отнесется тиран к этому священному документу международных прав.
– Ты должен подчиниться приговору, – сказал ему Тарквиний, – какой бы приговор я не произнес.
Он сделал знак четверым воинам готовиться взять осужденного.
– Союзник Рима не подсуден власти римского царя и его заместителя, – возразил Турн, – гражданин Ариция не отвечает за вину перед римским судьей. Жалуйся, регент, на меня в наш сенат, арицийским старшинам; обвиняй меня там. Частное жилище свободного человека неприкосновенно для честных; только разбойники врываются так по ночам для грабежей и тащат мирных людей с постелей. Я полагал, что римский правитель Люций Тарквиний будет вести процессы обвиняемых им по закону, как судит царь Сервий и другие хорошие правители.
– Мне нет дела до того, как поступают цари, – перебил Тарквиний злобно, – с меня довольно того, что ты возмутитель; я сам слышал твои задорные, подстрекательные речи в собрании старшин; я сам твой судья, сам и свидетель; ты намеревался составить шайку приверженцев, чтобы убить меня, напасть на Рим врасплох, стать царем Лациума и подчинить Рим этой области, присоединенной к нему в виде союзников еще Туллом Гостилием.
Я арестую тебя, Турн Гердоний, за государственную измену, за подстрекательство к мятежу, а хартий Сервия вроде той, что ты так гордо держишь напоказ, я знать не хочу никаких.
– Довольно, тиран!.. – перебил Турн угрюмо. – Я понял, что тебе ничего не стоит попрать с легким сердцем, не имеющим совести, все священные залоги, обязательства, привилегии твоих предшественников; ничего не стоит вторгнуться в округ Ариция, свободную страну союзников Рима, имеющих самоуправление. Вспомни, Тарквиний, что я старшина, сенатор, имеющий право на свободу слова, не обязанный никому давать отчет в моих действиях. Ты волен обвинять в государственной измене лишь римлян, а я не состою у тебя в подданстве; царь Сервий дал мне римское гражданство лишь как почетное звание, из расположения ко мне, как положение, дающее право иметь собственный дом в Риме – больше ничего.
– Все это совершенно верно, – с мрачной усмешкой возразил Тарквиний, – но заместитель римского царя тоже имеет право защищаться от врага.
– Не оспариваю у тебя этого права, регент, но оно принадлежит в такой же мере и мне, – возразил Турн, – разве твои действия не беззаконие? Не безобразие?
По вторичному знаку Тарквиния 4 ликтора взяли Турна за руки. Сильный помещик хотел оттолкнуть их, крича, что до сенатора с самого основания Рима, по закону, простой воин не мог касаться, но убеждался, что сопротивление одного правого четверым слугам беззаконника напрасно, и отдался во власть врага, не сказав больше ни слова.
Глаза его встретились со взглядами Брута; Турн прочел в них сочувствие и глубокую скорбь.
Тарквиний задумался в колебаниях нерешительности о том, какую форму казни избрать и назначить в приговоре из тех страшных истязаний, какие в эти дни измышлялись им совместно с Руфом для их личного врага.
Между тем, давно уже виденная Виргинием в окно Альтаны туча, постепенно сгущаясь, разразилась грозою и ливнем.
Это быстро погасило начавшийся пожар усадьбы и навело страх на грабителей; им мнилось, что небо разгневалось на беззаконие. Вся молодежь тотчас разбежалась оттуда с криками ужаса; некоторые даже бросили похищенное, отрекаясь от участия в разгроме чужого добра.
Старшины, оставшиеся у свинарни, продолжали стеречь связанного Грецина, боясь уйти без позволения регента.
Тарквиний Гордый, не боявшийся заслуженной кары от царя по земному закону, не испугался и угрозы огнем небесным от грозы. Он писал и зачеркивал на так называемых «палимпсестах», намазанных составом, дававшим возможность стирать написанное, менял свои повеления и приговоры Турну, но при начале ливня велел перенести стол и всем перебраться в закуту, а для его ног сверх грязи положить доски.
В минуты суматохи, возникшей при переходе целой толпы, случилось нечто, ужаснувшее всех, кроме Тарквиния и Руфа, которые одни знали «сакральную тайну», римских жрецов: никто не пошел в закуту; никто не стал исполнять приказ регента; на его власть нашлось могущество еще сильнее, но он не разгневался на ослушание, а усмехнулся, предположив, что это случилось по воле Руфа.
Усмехнулся и Руф, тоже предположив что это исполняется воля регента.
Переглянувшись, Тарквиний и фламин-диалис не оставили своих мест.
Прочие все оцепенели, скованные ужасом.
Из дальнего угла закуты, имевшей другой вход, блеснул синий, мерцающий свет; там в углу кто – то возился, копошился, согнувшись в грязи среди испуганных свиней, толстый, высокий, лохматый, с огромною мордой, имевшею оскаленную пасть, полную острых, длинных зубов.
Из этой пасти раздался громоподобный рев скрытого в ней инструмента.
– Он мой!.. Он мой!.. Моя жертва, давно обещанная мне всею деревней.
К кому из осужденных относилось заявление чудовища, было трудно решить; ему, очевидно, было все равно, лишь бы кого-нибудь вырвать из рук тирана: одного он любил, как родного; другого спасал ради молившей его страдающей женщины.
– Бери, – отозвался Тарквиний с усмешкой, – я позволяю; бери хоть обоих, если донесешь.
Но при первом движении чудовища, направившего шаги к осужденным, мужики, имевшие в руках доски для настилки пола, бросились бежать беспорядочною кучей вон из закуты и через луговину, бывшую перед нею, опрокинув и стол, и скамью, покинутую регентом, и стражников, державших арестованного Турна.
Они вопили без ума от ужаса:
– Ива!.. Сильвин!.. Мы давно знали, что он сцапает себе Грецина.
Обнажив меч, Виргиний один из всех бросился защищать своего деда, отчаянно звавшего на помощь, и ему вместе с Титом удалось пробраться сквозь толпу упавших испуганных рустиканов, но там, избитый, сдавленный Виргиний поскользнулся на что-то в сумерках едва начинавшегося рассвета, и упал.
Из всех присутствовавших один Тарквиний видел, как связанный управляющий бился в когтистых лапах чудовища, понесшего его к болоту, но он бился не долго… ужас сковал его хуже веревок, стянувших ему руки; ужас лишил его сознания.
Когда на луговине все пришло в порядок, поднялся упавший Виргиний и сбитые с ног мужиками стражники, Тарквиний заметил, что Турн исчез… исчезли с ним и Брут, и его конюх, невольник Виндиций, и их лошади.
Поняв, что осужденный ускользнул из его рук, ускакал в Этрурию к царю, тиран обратил ярость на других.
– Догоните его! – кричал он в исступлении. – Верните и заприте куда-нибудь, стерегите до моих новых повелений!.. А если к полудню он не будет схвачен, всем вам головы долой!..
И опасаясь, чтобы царь, бросив на произвол судьбы неоконченное усмирение мятежа этрусков и больного полководца, не вздумал внезапно приехать в Рим, разбирать неблаговидные деяния своего зятя, Тарквиний торопливо уехал, решив отложить расправу с личным врагом до более удобного времени.
– Право, можно подумать, что у Эола мех прорвался, у Водолея втулка из бочки выскочила!.. – Говорил рыбак Целестин, прижавшись к стене закуты на заре с другими, все еще не ушедшими оттуда поселянами.
– А Гелиос плачет, – добавил его товарищ Лукан, – не хочет вылезать из тумана (солнце не выходит), потому что какой-нибудь новый Фаэтон изломал его колесницу, которую ему стало жаль, по дороговизне ее материала, больше, чем сгоревшего сына.
– Ну, не смейся над богами!.. Этак Тит все греховодничает!..
– Я этим хочу только сказать, что такой ненастной зимы у нас уже давно не было: бури, дожди, грозы не прекращаются.
– Третьего дня был очень теплый и светлый день, – вмешался Архип.
– Один после целого десятка ненастных: можно верить, что и Скавр, и сам царь расхворались оба на войне под Церами или Вейями… Когда это видано, чтобы до самых Консуалий война не кончалась?! Не греки под Троей… не десять лет воевать им там… давно так дела не затягивались. А кстати; куда Тит юркнул от нас?
– Турна побежал ловить… ты, небось, слышал, регент приказал.
– Изловят!.. Как же!.. Пешие-то верховых!.. Лови-держи!.. Думаю, земля задрожала, когда они поскакали.
– И Тит лошадь добудет, поскачет; ты слышал, регент сказал «голову долой, если не изловят Турна».
– А царь, думаю, тоже самое Бруту сказал: «голову долой, если не привезешь его ко мне»; да ведь, и не далеко стан-то; к полудню, если коней переменят, доскачут. Куда же Тит, к самому царю в палатку погонится?..
– Ха, ха, ха!..
– А я мню, изловит он Турна… Тит Ловкач слово такое колдовское знает, что чуть скажет, все по его хотению выйдет… Лошадь споткнется или рана откроется у Турна дорогой… Он с лошади кувырком… прямо к Титу в руки…
– Именно!.. – проговорил старшина Камилл со вздохом глубокого раздумья. – Не диво, что Сильвин отнял у нас Грецина и понес, видел я, в лапах по болоту куда-то вдаль отсюда, спокойно ступая, точно по гладкому полу.
– Ты его накликал! – укоризненно сказал Анней, обращаясь к Целестину.
– Не я, – возразил рыбак сердито, – а ты сам… тем, что в самую полночь оговорил жертву недобрым словом при разгроме усадьбы, когда мы Турна и Грецина брали. Ты сказал про Грецина, когда он ворот не отпирал: «заешь его, медведь!» – вот, медведь-то и сцапал его себе.
Они стали ругаться, готовые к драке, но Камилл помирил их, говоря:
– Это все Тит-лодочник намутил… говорил я вам, что не надо бы его в нашу компанию принимать… с утра он тут болтался… Вот, и вышло по-моему!..
В дверях разрушенной грозою закуты появилась дряхлая Стерилла.
Не имея сил говорить от одышки после торопливого бега, колдунья махала руками, манила старшин к себе, произнося лишь отрывистые слова.
– Изловили… изловили… жертву… жертву… новую… я уж обрекла их и Инве, и Терре, и Консу вместо Камилла.
Ей, очевидно, было всего приятнее, что когда-то сильно любимый ею «друг ее юности», Сухая Жердь, избегнет заклания на жертвенник по жребию.
– Кого изловили? – спросил Камилл.
– Прима и Ультима; они только что из Этрурии вернулись, проводив госпожу.
– Тьфу!.. Мы думали Турна…
– Где его поймать!.. Слуги сказывают, на дороге не встретили его; стало быть, ускакал он с Брутом не к царю и Скавру, а к самнитам или герникам, где у него родня тоже есть.
– Стало быть, Титу теперь несдобровать? – спросил Анней. – Голову долой от регента?
– Кабы кому другому… А Тита ни за что не казнят, ни регент, ни мой господин…
Старуха как-то двусмысленно ухмыльнулась, из чего кое-кто из сметливых поселян догадались, что лодочник обладает какою-то тайной, дающею ему власть над сильными римского мира.
– Пойдемте! – продолжала она уже спокойнее, отдышавшись после отдыха. – Господин мой, фламин, приказал Титу запереть сыновей Грецина в мавзолей за топью, потому что около этого места поймали их. Фламин приказывает вам отвести их в священную рощу, а там замуровать связанными в грот. Он прислал меня возвестить его волю.
– Идем!.. Идем!.. – Загудели поселяне, кидаясь торопливо в указанную сторону всею гурьбой.
Не имея никаких зрелищ для развлечения, кроме священных церемоний, к которым принадлежали отчасти и казни, совершаемые с воззваниями к богам, как акты правосудия, поселяне старались проникнуть внутрь склепа Гердониев и Скавров к осужденным юношам, причем одни совались их утешать, другие целовать на прощанье, давать им поручения на тот свет к своим умершим родственникам.
Внутренность склепа была тесна от его загроможденности саркофагами и урнами покойников, несмотря на то, что он был в сущности обширным зданием.
Поэтому старшины допускали не всех и скоро заперли двери, предоставив любопытным подслушивать снаружи у замочной скважины и подглядывать сквозь дверную щель, что делают обреченные.
От закуты, по миновании грозы, пошел и Виргиний, но не к склепу, а на то место у трясины, где он расстался со своим другом Арпином, в последний раз стрелял с ним дичь и метал в цель копья, когда тот уходил, по его словам, к своим родным в Самний, спасаясь от проскрипций Тарквиния и Руфа.
Вскоре после их разлуки, этот Арпин, брат жены Турна, (как полагал Виргиний, во сне) явился ему на этом же месте в виде Сильвина, от которого Виргиний убежал с ужасом[14].
Юноша горько плакал, вспоминая пропавшего друга, жалея и его зятя, хоть сам по себе Турн не вызывал его симпатии, потому что относился к нему всегда свысока, как ко внуку своего личного врага, даже подозревал, что дружба с Арпином служит ему только предлогом шпионить за ним и Скавром, по внушению деда.
Виргиний плакал о них, и забыв все опасения за самого себя от тирана регента; ему захотелось кончить свою скорбную жизнь, не сулящую ничего, кроме нескончаемой вереницы нравственных мучений тоски, ломки совести и убеждений под гнетом деспотизма деда и Тарквиния, жизнь, составляющую «десять тысяч мучительных казней» – дней, гораздо более тяжелых, чем медленное утопление в болоте.
– Они утопят меня в своих дрязгах, скуют цепями интриг, – думал он, – сгубят самую душу, сделают достойным вечных мучений в аду.
Его тянуло броситься в топь, но он остался жить; его удержала мысль о неизвестности судьбы его конкубины и ребенка, удержала и призрачная, эфемерная надежда на что-то лучшее в грядущем.
– Узнаю о них… тогда уж… если… но… вот, скоро вернется царь… он расследует, как должно, это дело… вся правда всплывет поверх беззакония… но если царь… ведь, он уже очень стар…
«.И от ужаса не додумав мысли, опасаясь доноса деду о его слезах, юноша торопливо ушел с болота домой; вместо него внезапно появился из рощи фламин Руф, одетый в парадное облачение со всеми знаками своего сана flamin dialis, в сопровождении свиты юпитеровых сакердотов и других жрецов низших рангов, и стал говорить к народу длинную речь перед склепом, но столь туманно, вычурно, витиевато, что ее главной сущности, за что именно казнят слуг Турна, никто не понял.
Когда фламин умолк, сивилла Диркея стала петь миф о загробных муках, ожидающих грешные души на берегах трех адских рек – Коцита (реки вздохов), Ахерона (смрадной), и Флегетона (огненной), а когда она умолкала для краткого отдыха, в минуты интервалов ее стихов, фламин, как припевы к ним, торжественно возглашал жреческим тоном, обращаясь во все те стороны, куда мог уехать от неминуемой казни спасшийся Турн, обрекая его подземным богам на адские муки, проклиная от имени Рима.
Скрываясь в кустарнике вблизи этого места, Арпин и Амальтея стояли в горьких слезах, с весьма сомнительной надеждой на возможность выручить несчастных братьев.
– Проклинают Турна… слышишь?.. – говорила она. – Мало этим злым людям гибели тела хорошего человека, мало разорения имущества, гибели всего благосостояния, они хотят сгубить и его душу.
– Пусть проклинают, – ответил юный проскрипт, – мы не можем запретить им этого, дорогая сестра, но я уверен, что благие Силы небесные, правящие миром, которые одинаковы в их сущности, хоть все племена Италии называют их разными именами, как богов, эти Силы не подчиняются желаниям и не руководствуются мнениями людей в загробном мире, их суд не может быть подобен приговорам Тарквиния и Руфа. Тираны клянут Турна и твоих братьев, верных господину, не только не подозревая, не предполагая, но и не желая думать, что, быть может, бессмертные, вопреки этим тиранам, благословляют их.