bannerbannerbanner
Тарквиний Гордый

Людмила Шаховская
Тарквиний Гордый

Полная версия

ГЛАВА XIII
Брут только что влюбился!

Молодой вдовец начинал чувствовать сладостную истому подле красивой невольницы; это была блаженная сиеста для него.

Он был рад, что остался под предлогом совместного объезда с Турном к царю, если удастся уговорить того не ездить на совет в Ариций.

– Амальтея, – заговорил он после некоторого молчанья, – твоему отцу грозит гибель вместе с господином.

– Конечно; фламин Руф, все говорят, человек коварный, изобретательный на клевету и всякие подвохи.

– Что я ни говорил, как ни убеждал, Турн не внемлет моим советам. Деревенские обозлились на вас, без сомнения, подученные агентами Руфа; они непременно сгубят твоего отца.

– Я это знаю, господин… Такова участь подневольных.

– Но я не хочу твоей гибели, Амальтея… Не хочу, чтобы ты досталась Руфу, если ему удастся оклеветать твоего господина, конфисковать его имение.

Брут намеревался балагурить с красавицей, но незаметно для себя впал в сентиментальный, грустный тон. Он не знал, что Амальтея любима внуком Руфа и поэтому стал говорить о нем.

– Термин (бог межевых знаков) один из самых коварных богов. Я знаю, из-за него Турн поссорился с Руфом. Так называемые, естественные границы владений, один из самых неустойчивых пунктов в договорных грамотах. У Руфа озеро служит границе; он имеет право владеть берегом до линии воды. Эта линия поднялась, залила и свалила часть леса, между соседями спор. В другом месте река сделала излучину, промыв один берег и отступив от другого. Опять спор. Гора от землетрясения осела, а ложбина превратилась в холм, новый повод к спору. Соседи миролюбивые отлично ладят, не обращая внимания на такие шалости Термина, но придирчивому человеку всякий пустяк служит поводом к судебной волоките.

Амальтея кротко и печально глядела, отвечая:

– Руф жестокий человек, но он стар; он долго не проживет, господин, а про его родню дурной молвы я не слыхала.

– Где тебе слышать всякую молву!..

– Доходит и к нам. У моих господ только и говору, что о нем, особенно в последние дни; царь, говорят, ровно ничего не знает, что делается у нас. Рим тиранит не Тарквиний, не Туллия, вдовая царская дочь; регенту нужны только собаки и лошади, до которых он страстный охотник; жену свою держит взаперти, как рабыню; все время она за прялкой или у люльки с ребенком… Ее сестре нужны одни наряды и поклонники красоты; царь не знает, что эти люди делами города не занимаются. Рим тиранит Руф. Даже его друг, мрачный фламин Януса, Клуилий, имеет второстепенное значение.

– Ты знаешь многое, Амальтея, но не все; не все знают и твои господа; не все знаю и я сам. Руф посвящен в жрецы уже очень давно: это образцовый фанатик: мрачный, жестокий, скупой. Никто не помнит, чтобы Руф провел вне города, за «pomoerium urbis», больше времени, чем требуется для исполнения обязанностей фециала, объявившего войну, что он делал еще до своего повышения во фламины-диалис, или заключения договора с союзниками, куда он является всегда для скрепления взаимной клятвы племен; даже в свое поместье Руф не ездит больше, чем на сутки.

Он до того привык к одному Риму, что смотрит на всю остальную Италию, лишь как на место снабжения Рима военной добычей, а больше не годное ни на что.

Он не любит покорных соседей, которым «volens-nolens» приходится делать уступки, а желал бы, чтобы все племена только воевали с нами, давая возможность побеждать их и грабить.

Право, дорогая Амальтея, по-моему мнению, такой дух патриотизма великому Риму великой пользы не доставит.

Вне сферы своей государственной, и сенаторской и жреческой деятельности, Руф не признает, даже не понимает ничего, одно игнорирует, другому апатично подчиняется, третье – безжалостно уничтожает.

– Но он все-таки любит своего внука? Виргиний, ведь, теперь остался у него один.

Брут усмехнулся, отвечая:

– Любит в настоящем смысле до безумия; для него высшее наслаждение ругать и бить Виргиния в надежде выработать образцового римлянина, такого же коварного, лживого, жестокого, как он сам, битый своими старшими когда-то до утраты всех светлых стремлений, до полной ломки совести.

Когда старый Вулкаций, отец Марка, случайно убит Арпином, Руф горевал о нем при всех напоказ так сильно, что многие опасались, как бы он покойнику нос не скусил, принявшись целовать его при обряде закрытия очей.

Брут снова грустно усмехнулся.

Амальтея невольно сравнила его молодую, бравую фигуру с пронесшеюся в ее мыслях отталкивающей наружностью мрачного жреца, соседа ее господ по имению, но не позволила себе много любоваться им, верная своему избраннику; она охотно беседовала, надеясь, что Брут, предполагая говорить о чужом для нее, расскажет ей многое об отношениях Виргиния к его ужасному деду.

Это начало удаваться Амальтее, как вдруг ее спящий малютка дико вскрикнул. Колыбель-корзина мгновенно поднялась кверху, зацепленная длинным багром, протянутым извне через стену беседки, и исчезла из вида прежде, чем молодая мать успела протянуть руки за нею.

– Инва! – вскричала Амальтея, в полном ужасе. – Инва!.. Мой ребенок!.. Ах!..

И прежде чем Брут сообразил, в чем дело, Амальтея прыгнула в пролом стены, опрокинув амфору с жертвенным вином.

– Куда ты, куда? Безумная! – вскричал Брут.

Он инстинктивно, бессознательно кинулся в провал следом за молодою женщиной, простирая руки, чтобы поймать ее за платье, но оступился, упал в мелкую топь зимнего паводка, и окунулся с головою в жидкую грязь, которая залепила ему глаза так, что он не видел, что такое случилось; до него только донеслись отчаянные крики Амальтеи, бившейся в руках того, кто грузно шлепал где-то вблизи по, очевидно, знакомому ему болоту.

Сбежавшиеся на крики работники с Грецином во главе, с полуденного спросонья не сразу поняли, что случилось, и с трудом вытащили господского гостя из трясины, где Брут, весь в грязи, чуть не утонул и предстал очам своего друга Турна сам похожий на Сильвина Инву, которого лишь один из рабов успел приметить уже вдали, шибко бегущего по болоту с женщиной и ее ребенком на руках. Никто не покусился догонять лешего и от панического страха к нему и от недостаточного знакомства с болотом, по которому тот шел, как по мостовой.

Грецин не верил, что его дочь похищена сильвином, а был убежден, что горе причинили ему поселяне по внушению господского врага Руфа, что было отчасти правдой, только фламин не знал, кто крылся под шкурой медведя, которому он приказал через Диркею похитить дочь Грецина, чтобы иметь в ней заложницу повиновения своего внука.

– Вот тебе раз! En tibi!.. – восклицал Брут, примешивая к своим сожалениям оттенок комизма, – а я только что в нее влюбился.

ГЛАВА XIV
В лапах чудовища

Испуганная до последней степени молодая женщина не поняла ничего, что говорил ей похититель, не сознала, как он ее подсадил в довольно узкое отверстие своего подземного логовища, спустил за нею на багре корзинку с ребенком, и влез сам. Она очнулась вполне лишь тогда, когда он приволок ее и запер в какой-то чулан, где находилась живая коза с козленком, висели окорока и убитые птицы, копченые впрок, рыба, и всякая другая провизия.

Амальтея прилегла на солому к козе и долго рыдала в полной уверенности, что мифический людоед-полудух засадил ее сюда для откармливания себе на съедение.

Она выла над ребенком, причитая:

– Милый, милый крошка! Куда мы попали!

Ее мысли по мере их прояснения, совпали с предположениями отца, что все это устроено Стериллой, о встрече с которой Грецин успел рассказать дочери за обедом, и поселянами, сердитыми за то, что старик ни сам добровольно не отдается им в жертву для каких-либо богов, ни господин не отдает его насильно.

– Я понял, какой подвох тут строят, – сказал Грецин за обедом, – меня хотят обвинить в злонамеренном колдовстве против деревенских… и обвинят… знаю, что обвинят… уж если впутался в дело какой бы ни было жрец – добьется своего, а тем более самый фламин-диалис. Не теперь, так после, скорехонько и к суду потребуют.

Грецин со страха напился за обедом и лег спать чуть не без сознания.

Это вспоминалось его дочери, попавшей в лапы чудовища, и она рыдала, рыдала, рыдала, пока новый властитель ее судьбы не положил этому конца.

В одну из нескольких маленьких отдушин, бывших в чулане, просунулась морда медведя и глухой голос заговорил с пленницей.

– Тебе тут будет хорошо, красавица; тут так много денег, что твой отец весь Сибарис мог бы выстроить заново на них.

– На что отцу деньги? – возразила Амальтея, сама не сознавая, что говорит, – он, я думаю, теперь рвет волосы по мне и внуку; братья вернутся из Этрурии, тоже с ума сойдут… А ты съешь-то меня не живую?

– Это будет зависеть от того, угодишь ли ты мне, – ответил Сильвин и усмехнулся.

– Угодить… чем, чудовище?

– Если ты меня будешь любить.

– Любить тебя!..

– Я знаю, что ты любила внука Руфа.

– Ты знаешь…

– На то я и Сильвин. Я дам тебе красивые платья, бусы, вкусную пищу, если ты полюбишь меня. Я могу принять вид молодого, красивого человека.

Амальтея не ответила, зажав себе глаза в слезах.

– Я обещаю тебе дать впоследствии свободу, обещаю выпустить тебя отсюда с целым грузом золота, чтобы ты вызвала к себе отца, помогла ему и братьям бежать из неволи. Вот, взгляни, сколько у меня денег!..

Он просунул в отдушину руку и высыпал к ногам пленницы целый мешок всяких монет.

– Все это принесено мне в жертву в течение многих сот лет. Я это отдам тебе за любовь, Амальтея, – говорил он.

– Не надо… коварный… обманешь… потом все равно, съешь меня… нет…

– Я поклянусь тебе клятвой, страшною самим богам.

– Нет… оставь меня… съешь или отпусти, как хочешь, но я люблю Виргиния и останусь верна ему. Даже если ты поставишь условием пощаду ребенка, я и тогда добровольно не изменю моему мужу, не изменю, если он и сам даже отвергнет меня. Я умру верною ему. Я думаю, что горе по мне и сыну заставит его утопиться.

 

– Тем лучше! Я его принесу к тебе.

– Конечно, лучше пожри нас обоих, но только не принуждай меня ни к чему, противному совести. Ты хотел унести вчера господскую дочь?

– Нет, унести не хотел, но я люблю ее.

– Любишь?!

– Очень. Ах, когда-то я питал надежды, что именно ей быть моею женою, что она вырастет для меня, для моего счастия! И Ютурна любила меня. Скажи, Амальтея, что она говорила о пропавшем Арпине[11]?

– Ребенок еще она… по-детски и говорила… Говорила, что ты убил и съел его по приказу фламина, и много жалела, плакала о нем.

– Жалела и плакала… Была бы она рада, если бы я принял вид убитого Арпина и явился ей?

– Да, Ютурна была бы рада видеть его, но ее увезли в Этрурию.

– Когда?

– Сегодня утром. Вчера к нам приехал Брут и сказал господам, и будто Эмилий Скавр умирает.

– Эмилий Скавр умирает?! – вскричало чудовище с каким-то своеобразным воем, – его убили на войне?

– От отравы, данной Руфом.

– А я слуга Руфа… Я тут гублю всех неугодных ему!.. Первое чувство ужаса у молодой женщины прошло;

она разговаривала спокойнее.

– Если бы не пожрал Арпина, он отмстил бы за отца.

– Руфу? Нет. Амальтея, Арпин не мог бы отомстить. Бить тайком врагов из-за угла в спину Арпин не умел и не хотел никогда, а явно напасть на фламина не мог бы; с ним всегда много свиты. Фламин патриций, а Арпин был невольник, рожденный Скавру самниткой. Если бы я не пожрал, Арпин не мог бы теперь ехать в Этрурию к отцу, принять последний вздох его; ты знаешь, что вынудило Арпина бежать и скрываться в горах: он был причиной гибели старого Вулкация, зятя Руфа, от несчастного случая во время борьбы на царском пире.

– Знаю.

– Арпина казнят, если он явится живым с того света, но я его пожрал, он не явится никогда, никогда не доставит Руфу удовольствие причинить новое горе его родным, которые его за раба не считали. Арпин был последнею жертвой, которую я пожрал: поэтому и принять вид я могу теперь только его, пока не съем другого человека.

– Отчего ты не съел казненного Авфидия?

– Хотел сделать удовольствие Турну.

– А наши болтали другое.

Амальтея принялась рассказывать все сплетни, пущенные Стериллой, что вызвало новый гнев и горе чудовища, которое как будто рыдало под маской.

Амальтея стала умолять его.

– Могущественный Сильвин, вместо того, чтобы служить Руфу, ты можешь съесть его и Стериллу, и дочь ее, и всех злых людей нашего округа.

– Не всех я могу есть, – возразил он со вздохом.

– Они отгоняют тебя заклинаньем?

Сильвин отошел от окошка, пропал в полумраке подземелья, имевшего окна в горах. Молодой женщине долго слышались отдаленные рыданья, но она не думала, что это горюет чудовище, а мнилось ей, что им где-нибудь тут заперта другая похищенная жертва, подобная ей самой.

Она увидела Инву снова под вечер, когда он вошел в ее чулан с лампой, предлагая ужинать вместе. На его меховом, медвежьем туловище была голова Арпина. Амальтея в страхе отодвигалась от оборотня и долго не соглашалась есть его пищу. Он стал снова соблазнять ее изменить Виргинию, суля все блага; Амальтея предпочла гибель в муках. Видя ее искреннюю непоколебимость, он сказал, стараясь придать голосу важность, приличную божеству низшего разряда мифологии.

– Узнай же, что я хотел только испытать тебя. Я пожрал бы тебя, если бы ты оказалась способной на измену, но ты вынесла испытание с твердостью, какой я не ожидал от тебя. Ты достойна любви Виргиния; ты будешь опять его женою, но с единственным условием – не возвращаться в мир живых. Кто попал в лапы чудовища, тот умер.

– И Виргиний должен умереть, чтобы придти ко мне?

– Ах!.. Не знаю, что будет, Амальтея… Знаю лишь то, что происходит теперь; оно ужасно!..

Амальтея осталась жить в подземном лабиринте горных пещер и прорытых ходов; вскоре молодой человек открылся ей вполне. Он приносил ей вести одни других ужаснее и плакал вместе с нею. Он рассказал ей, как прежний Сильвин, служивший Руфу разбойник Авл, хотел убить его, но сам убит им, победившим в борьбе.

Арпин называл Амальтею своею сестрою, ободрял, утешал, чем мог, но времена были столь ужасны, что им приходилось мало утешаться, а чаще горевать.

ГЛАВА XV
Виргиний мечтает

Наступившее после сырой, прохладной, зимней ночи, ясное утро обещало теплый день. Погода начинала разгуливаться после долгого ненастья; становилось суше; паводок сбывал.

Это был итальянский день в зимнее время, один из тех, какие у нас на севере бывают только в мае.

Мир пробуждался после крепительного ночного сна; дневная жизнь вступала в свои права, начинала обычный ход одинаково бодро и весело, как в животных так и в растительности, что у римлян олицетворялось названиями царств Фауны и Флоры.

Всякие птицы, несметными стаями слетевшиеся в Италию, из холодных мест севера на зиму, пели, пищали, перекликались всевозможными голосами.

Журавли маршировали, как солдаты, по болотам; на них с начальнической важностью глядели аисты, усевшись по крышам домов, чистя свои огромные носы об печные трубы.

Мелкая братия чижиков, щеглят, зябликов, щебетала и порхала в древесных чащах, неугомонно, точно расшалившиеся дети.

Пели петухи и клохтали куры, утки, гуси в плетушках, отвозимые на базар целыми горами в телегах и по одной клетке на головах пеших разносчиков. Возились птицы и по дворам в курятниках, кормушек и водопоек. Весь округ точно пел утреннюю симфонию в часть Авроры, богини зари, крылатой, розоперстой супруги Астрея, звездного неба.

Роса клубила над болотом, сверкала капельками на листве деревьев, обремененных последними неснятыми плодами этого годового урожая.

Долго бушевавшая буря сменилась полной тишиной. Кроткий Австр, южный, теплый ветер, зимний согреватель Италии, колебал листву почти неприметно.

Восток рдел заревом багряной полосы, из которой скоро поднялся и выглянул во всем величии диск солнца, лик царя природы, гораздо более мощного, нежели узурпаторски тиранивший Рим Тарквиний Гордый.

На небольшом пригорке, где расположена помещичья усадьба фламина-диалиса Руфа, подле ее каменного забора стоял Виргиний, приехавший на этот раз в деревню не для любовных воркований с молодой соседскою рабыней и не ради выполнения разных хозяйственных распоряжений, которые он сам предложил деду, вызвался хорошо исполнить, настаивал на их неотложной надобности.

Он даже позабыл все эти дела и наказы строгого старика. В его голове царила, затмевая все другое, единая мысль передать через Амальтею свои остережения ее господину Турну Гердонию.

Близкий через своего деда-жреца к тирану-префекту, Виргиний достоверно узнал, что Турн попал в проскрипции[12], стал проскриптом, по ненависти Тарквиния ко всем любимцам его тестя царя.

Незадолго до этого времени Виргиний поручил остеречь Турна его другу Бруту, царскому родственнику, но имел мало надежды на аккуратное выполнение его поручения, потому что чудачливый эксцентрик Брут часто забывал и перепутывал сказанное ему.

Виргиний не был в деревне уже целый месяц; без него случилось много такого, о чем он не знал.

Он только что приехал; служанки, жившие в усадьбе, Стерилла и дочь ее Диркея, еще ничего не успели отрапортовать ему о деревенских новостях, что Амальтея и ее ребенок похищены по приказу фламина, которому прискучила любовная идиллия его внука, а еще вероятнее, не хотели и не смели болтать по запрещению господина.

Погруженный в тревожные думы о грустной участи уважаемого всеми хорошими людьми Турна Гердония, Виргиний рассеянно глядел, как голуби весело кружатся над крышами строений его родной усадьбы, около устроенной для них огромной голубятни (com lumbarium).

Римляне разводили голубей массами, чтобы есть, как вкусную домашнюю птицу.

Гуси жадно щипали траву, какою обильно поросли все края дороги около далеко не роскошной виллы Руфа; кошка лезла по забору, подкрадываясь к воробьям.

Глядя на все это, Виргиний мало-помалу поддался сладостной истоме, мечте, позабыв и своего деда, и царя Сервия на войне, и Турна в Ариции среди старшин, и Тарквиния со всею его гордостью в Риме.

Совсем другие мысли вторглись неудержимым роем в голову юноши.

Любовь Амальтеи составляла всю теперешнюю цель жизни Виргиния, особенно с тех пор, как у нее родился сын, но ходить к ней он мог лишь тайно, опасаясь Грецина и его сыновей; они категорически воспротивились бы визитам врага своих господ.

Над этими рабами-рустиканами высились еще более опасные господа, с безапелляционною властью над жизнью невольницы.

Его неопытный, юношеский ум не изобретал способа избавить возлюбленную от рабства. Дед позволил ему ходить к Амальтее, но Виргиний знал, что он ее для него не купит, никакие мольбы и даже уступки совести, в этом не помогут, а если бы, вопреки всем ожиданиям, Руф смиловался, снизошел к мольбам внука, то Турн ни за что не продаст Амальтею не только потому, что этого желает его враг, а вообще продавать слуг он считал для себя унизительным по той же причине, как собирал с земли сельскохозяйственные продукты лишь в том количестве, сколько нужно для его семьи с совместно живущею семьею Скавра, а лишнее почти все оставлял гнить в поле, в лесу, в саду, на произвол Природе, продавая очень мало и неохотно; соседям приходилось упрашивать его о дозволении купить что-нибудь из продуктов его владений.

Старых рабов, как всякую скотину, Турн предавал смерти, а молодых иногда дарил, но только людям своей партии; отдать дочь управляющего внуку фламина он не согласился бы по вражде с этим жрецом, а денежная плата не имела для него значения, как для не допускавшего у себя никакой роскоши и оттого не видевшего нужды в прибавке денег. Такие «прямолинейные» люди старого закала могли только дарить, а не продавать, и с презрением отвечали на все подобные предложения – я не торгаш.

Вообще римский оптимат, аристократ этой эпохи, и был далеко иного склада, нежели в более поздние времена Истории.

ГЛАВА XVI
Несбывшееся счастье

Виргиний стоял и мечтал у забора усадьбы, не желая уйти оттуда долго. Воспоминания проносились пред ним в своем бесконечном разнообразии, то приятные, светлые грезы детства о золотых горах счастия, посуленного, но не данного ему судьбою, игры, нянькины сказки, то разочарования, придирки деда, смерть родителей; это побледнело, расплылось как туман росы по болоту, затушевалось другим, гораздо более яркие военные сцены его похода на рутулов, его подвиги, плен, спасение, дружба с погибшим Арпином.

Виргинию хотелось заплакать, хотелось пойти к тому месту, где когда-то болотные испарения сплели ему страшный кошмар, в грезах которого ему предстал, как наяву, ужасный Сильвин, уверяя, будто Арпин превратился в него, вместо того чтобы уйти в Самний от мести Руфа за зятя.

Благоухание гиацинтов и др. зимних цветов опьяняло юношу вместе с запахом смолистой хвои длинноиглых итальянских сосен, доносимое свежим дуновением ветра.

Виргиний был убежден, что Арпина убил служивший Руфу разбойник Авл, являвшийся суеверным поселянам в костюме лешего сильвина, грабивший их жертвы с алтарей безнаказанно, и когда они разбегались от него прочь.

Вспоминались Виргинию разные казусы с Арпином во время царской охоты, как силач таскал оленей за рога, раздирал зверей руками за пасти. Вспоминалось ему, как влюбленный в Туллию Брут застрелил оленя, принес и положил к ногам этой царевны, но вместо награды нежною улыбкой получил резкую брань за то, что кровью животного испортил ее этрусский ковер в охотничьем шатре.

 

Брут легко влюблялся мимолетно, но на самом деле любить никого не мог с тех пор, как Туллия сгубила его жену, единственную женщину, любимую им. Брут представлялся влюбленным в Туллию, но на самом деле он ее ненавидел. Брут играл роль весельчака, балагура, остроумного чудака, но в глубине души это был мрачный философ, не знавший веселья.

Его не понимал ни один человек в Риме, не понимал и Виргиний, считавший эксцентриком с ограниченным умом.

С Брута его мечты перешли на воспоминания последних 2-3 лет, как по внушениям деда-фламина его двоюродный брат Марк Вулкаций впутался в интриги Тарквиния против Турна, как помогал сгубить его клеветой.

Виргиний знал эти интриги, но не смел открывать вполне, а лишь осторожно предупреждал губимых через Амальтею, словам которой никто не верил, потому что она не могла открыть, кто ее контуберналий (муж невольницы).

Виргиний вспомнил погубленного Вулкацием свинопаса Турновой усадьбы, как Тит, по приказанию клеветника, навел Турна на мысль предать этого старика смерти, отдать поселянам в жертву богине Терре, чтобы не стало свидетеля клеветы.

Любя Амальтею, Виргиний мало знал ее семью; оттого эти люди мелькали в его воспоминаниях смутно, внешним образом, как контур фигур неконченой картины: недавно умершая жена Грецина, постоянно теребившая прялку в руках по привычке, даже и не ссучивая льна на ней, а как-то машинально перебиравшая его пальцами; ее одутлое, круглое, желтое, как лимон, лицо, покрытое веснушками, большие, злые глаза навыкате, старуха ворчливая, больная.

Грузным гусем выплывал перед ним Грецин, отец Амальтеи, комический толстяк с разбухшими щеками, красным носом, ходящий вперевалку с одышкой, отъевшийся и опившийся до подобия шарообразной тыквы, носивший пояс, по уверению поселян, шире лошадиной подпруги, толстяк, постоянно клянущий рабство и боящийся насильственной смерти.

Избалованный господским благоволением, Грецин при встречах фамильярно трепал Виргиния по плечам, не уважая сенатора по рождению в соседском внуке, а лишь видя члена семьи господского врага, который лучше остальных его родичей. При этом юноше казалось, будто его рука не настоящая, а кукольная, набитая пухом, по ее мягкости, вспоминал, как придурковатый брат Амальтеи, Ультим, дурачился среди деревенской молодежи на праздниках в священной роще, пел петухом, гоготал гусем, лаял, мяукал, сочинял стихотворные парафразы гимнов, пыхтел на жертвоприношениях, превращая их в насмешливые воспевания деревенских старшин, похвалы носу одного, бороды другого, принимался играть в шары, попадал кому-нибудь в лоб, на что-нибудь спотыкался, падал, бывал бит за неловкость.

Серьезный, задумчивый Прим стоял в этой семье особняком; его образ совсем не вспоминался Виргинию точно его не было на свете.

Промелькнула в его памяти вся история любви Амальтеи, их первая встреча, знакомство, сближение, ее звонкий голос в хороводе… золотой туман беззаветного упоения, блаженства первых тайных свиданий, туман, из которого мало-помалу возник грозный, как призрак, вопрос: что будет дальше?

Дед прикажет ему жениться на нелюбимой, даже быть может, незнакомой особе, которую выберет, не спрашивая его мнения о ней; какую-нибудь глупенькую 12-ти летнюю девочку патрицианской семьи.

Бороться с дедом Виргиний не в силах, не в силах и уступить, изломать покорно всю свою будущность, не в силах и наложить на себя руки.

– Ах!.. Жизнь так хороша!.. – воскликнул он мысленно со вздохом.

И эта юная жизнь в минуты горьких мыслей казалась ему еще милее с ее забавною суетою. Мелькали в его воспоминаниях разносчики, колдуны, Сивилла Диркея, дочь его няньки, предсказывавшая постоянно, что Амальтея останется его женою, судьба не даст деду развести их, что Виргиний считал невозможным; вспоминалось, как он испугался, когда Грецин сватал свою дочь Титу, как дал этому лодочнику много денег, чтобы он не принимал предложения управляющего.

Тит вообще выманивал много подачек за соблюдение общих с ним секретов фламиновой семьи.

Вспомнился Виргинию седовласый царь Сервий, уже немощный телом, но еще мужественный духом старец.

Как взглянет он на деяния своего зятя-регента, когда вернется с войны?

Какою скучною показалась ему патрицианская жизнь в Риме после того, как он изведал всю прелесть вольной жизни сына природы, не ведающего стеснительных традиций! Какими надутыми, лживыми, гордыми, представлялись аристократки по сравнению с чистой, откровенной, простой конкубиной, женой из невольниц!..

Окунувшись в новую жизнь, которую прежде игнорировал, Виргиний обновился в ней, полюбив поселянку, полюбил и деревню, которую прежде ненавидел.

Ярко сверкали в памяти влюбленного огненные, черные глаза Амальтеи; он взволновался, вызвав ее образ, прислушиваясь воображением то к ее шепоту, то к чудным переливам волшебно-сладкого пения, тихого, нежного, манящего, влекущего в высь поднебесную, звучащего все громче и громче, точно щебетание вспорхнувшего жаворонка, взлетающего выше и выше над полем, где он вьется чуть заметною точкой, реет, играет, шалит, будто дразнит слушателя шутливо-насмешливой трелью.

В такие минуты, нередко случавшегося у него горького раздумья о безвыходности положения, недоумения о своем будущем, Виргиний сильнее, чем во всякое другое время, убеждался, что, по складу его ума и характера, только одна Амальтея могла бы дать ему истинное семейное счастье, какое имел отец его погибшего друга Скавр с невольницей-самниткой, любимой им.

Виргиний завидовал этому тестю Турна в том, что Скавр всегда был, смолоду, свободен в своих действиях, имевши таких старших родственников, которые, по благодушию, не стесняли его ни в чем, и он жил, как сам себе единственный распорядитель хода жизни.

Над Виргинием гранитной глыбой тяготела деспотическая власть старого фламина.

11У римлян дозволялся брак дяди с племянницей: так женился Кесарь Клавдий на дочери своего родного брата. Эти заветы старины отзываются у них и в католичестве; в наше время женился в Риме принц Амадей на Летиции, дочери своей родной сестры.
12«Проскрипция» – буквально «запись» – смертный приговор особой формы, – составляемый кратко, без означения вины осужденного, времени и места его казни, – вручаемый исполнителю негласно, для совершения дела, когда и где удастся его выполнить, – нечто свойственное тиранам, узурпаторам, революционерам, – противозаконное, разбойническое.
Рейтинг@Mail.ru