Прошло несколько дней.
Турн все еще не был отыскан, хоть Тарквиний и разослал своих шпионов ко всей его иноплеменной родне и в царский стан; его нигде не было, а Брут вернулся на войну с одним своим конюхом.
Поселяне, справляя Консуалии, толпились больше, чем в священной роще, у патрицианского склепа, где старшины стерегли сыновей несчастного Грецина.
В один из этих дней утром, среди других любопытных, к склепу пришел Виндиций, конюх Брута, присланный для разведок о всем происходящем, так как его господин, хоть и царский родственник, даже слывший любимцем Тарквиния, но бывший и заведомо для всех другом осужденного Турна, опасался возвращаться в опустелую усадьбу.
Народ, как водится, перевирал на свой лад все случившееся.
Кое-кто слышал глухой крик, стон, рыдания, но не утверждали, что эти звуки принадлежат обреченным.
Бойкий Тит Ловкач мигом составил десяток гипотез всякого сорта одни других замысловатее, но никто не согласился с ним, а все возражали, что старшины едва ли станут мучить двух парней, не сделавших не только зла, но никому даже не успевших «насолить» в деревне, парней, которые держались смирно, а Ультима даже любили за его забавную придурковатость, думали, что скорее всего запертые просто дали волю своим чувствам, выплакаться захотели.
Один лишь Архип отгадал, что голос идет не изнутри здания, а откуда-то сверху, с горы, издалека, голосит там, рыдает женщина вперемежку с заглушающим ее возгласы мужским голосом, но никто не видал этой особы, не узнал несчастной Амальтеи.
– Это на болоте колдунья поет, – решили они все совместно, – так отдается сюда; ветер несет отголоски.
У склепа конюх повстречал своего приятеля, деревенского бочара, который, кивнув в приветствие, замахал на него руками, чтобы тот не шел дальше, на лестницу к двери.
– К ним не впускают, не только от Брута, но даже и от фламина Руфа нельзя.
– Отчего? – удивился конюх.
– Достоверно не знаем, – ответил бочар.
– Молодежь в первое время ворчала, – вмешался винодел, – регент отдал сыновей Грецина на расправу всем, а старшины никого к ним не пускают; мы ваши же поселяне, тутошние, не с марсианских гор скатились, не от рутулов или герников, а нас прочь гонят.
– Все это Стерилла да Камилл… Они всем заправляют, верховодят… Пускают ведь туда только не всех… Дядя Архип двух кур принес, пожертвовал, ну и пустили его… А Тит-лодочник и без подачки пролез, – задорный буян он у нас, всем ведомо!.. Вы, говорит, хоть и старшины, а запретить проститься с осужденными не имеете права. Римлянин принадлежит всему Риму, как и весь Рим ему, – такова поговорка у горожан, – ну и в деревне то же самое надо соблюдать. Регент отдал на казнь, в жертву деревенским богам, сыновей управляющего не Аннею, не Камиллу, а всем, стало быть, и мне. Старшины стали гнать Тита из склепа кулаками и палками, изрядная потасовка там была!.. Тит выбежал, а сам орет: «Насолю вам так, что век не забудете!.. Я знаю такое заклинанье; умею лешего окликать; пойду в полночь на болото в такое место, которое один я знаю, и принесу там жертву Инве; косматый придет и унесет в свою берлогу, кого я укажу».
Стал с тех пор на нас страх нападать; по ночам снаружи у склепа никто больше не остается, а старшины изнутри запирают накрепко и боятся…
– Инвы?
– Именно. Здешний леший бедовый… ты, горожанин, его не ведаешь… когти у него чуть не с пол-локтя длиною.
– Будто его кто-нибудь видал!..
Конюх усмехнулся.
– Нечего ухмыляться, парень!.. Не только видят его часто, но и убытки от него терпят.
– Вчера утром я пришел, спрашиваю: когда же Турновых рабов казнить будут? – Некогда, отвечают, с ними возиться; народ Консуалии справляет, в поле ушел; завтра, вишь, на утренней заре их всем округом проводят.
– Куда?
– Не знаем еще… не то, в трясину, куда Сильвин отца их унес, не то в грот.
– Приходила, вишь, к ним туда Стерилла, наша тутошняя колдунья, старуха злющая, служанка Руфа, чтобы последнее что-то нужное сделать, к смерти их совсем изготовить, как у нас водится, когда в жертву человека приносят… Приходила, вишь, и все старшинам сказала, что делать с обреченными, куда их девать.
– Мы, человека три-четыре, долго к двери совались, друг друга отталкивали, чуть не дрались на крыльце… ну, и слышали…
– Что? – спросил конюх с величайшим любопытством.
– Немногое, – осадил его бочар, – я слышал, как один из них говорил старшине: Камилл, лучше задуши нас!.. Ты не можешь себе представить, как это будет страшно!.. – Терпите! – отвечал старшина, – мы вам жил не подрежем… и больше ничего оттуда не дошло.
Слушая эту болтовню, конюх Брута посмотрел в скважину запертой двери склепа и всплакнул о горькой участи знакомых ему юношей.
Невыносимо-скучно и бесконечно-долго тянулся день для поселян, толпившихся в роще около захваченного их старшинами патрицианского мавзолея в ожидании казни намученных сыновей управляющего.
Бестолковые, нелепые разговоры о них, похожие на сказку, занимали больше всего другого этих простодушных детей природы; в фантастических россказнях видную роль имели Стерилла с ее дочерью Диркеей, Тит-лодочник и леший Инва, с которым все эти опасные особы имели какие-то таинственные отношения.
По мифологии, Инва не был злым, а только жадным до жертв, так как, будучи не совсем бестелесным, а лишь полудухом, как сильваны, наяды, дриады и др., он нуждался в материальной пище, не брезгуя никаким мясом, даже и человеческим.
Римский Инва в некоторых чертах походил на греческого Пана, с которым впоследствии, при дальнейшем развитии культа и сближении этих народов, его отождествили.
Конюху Брута все-таки удалось подслушать нечто интересное сквозь запертую дверь.
– Соберись с духом, Прим, – говорил Анней старшему из обреченных, – припомни и скажи, нет ли у тебя каких-нибудь желаний, что сказать твоей сестре, если она отыщется?
– Что сказать… подумаю, – ответил юноша.
– Ты говорил, что желал бы иметь с собою при казни книгу твоей родословной… говорил, что это завет твоего отца… мы это достали, принесли из усадьбы, дадим ее тебе, но сборник сказок и песен твоего отца уж, пожалуйста, подари мне, хоть в награду за все облегчения, какие я вам тут доставил. На что тебе этот сборник в трясину брать? Лягушкам что ль сказки сказывать и мифы петь по нем станешь?
– Возьми, – ответил осужденный.
– Благодарю, приятель.
– Камилл!.. – взмолился Ультим. – Скучно мне!.. Так скучно, что точно год мы тут сидим!..
После краткого общего молчания поселяне слышали, как Камилл стал читать вслух из подаренного ему осужденными сборника греческую сказку про царя Мидаса.
Конюх Брута слыхал этот миф; поэтому отошел и рассеянно задумался о чем-то другом, но бочар и другие жадно ловили каждое слово знаменитого повествования.
Осужденные юноши стали благодарить старшину за прочтение их любимой сказки; им стало легче, особенно легкомысленный Ультим перестал бояться близости неизвестно каких ожидающих его истязаний; слушая в последний раз сказку, он даже смеялся.
– Этим ты мне удружил больше всего! – воскликнул он. – Благодарю, Камилл!..
Старшина хотел начать другую сказку «про Дафну», но товарищ его Анней, которого мифы не интересовали, остановил напоминанием о разных других делах, которые надобно неотложно исполнить.
– Пора, пора, Камилл! – говорил он, перечисляя предстоящие занятия.
– Хорошо, что сказал, Анней, – ответил сухопарый старик, скатывая книжный свиток, – так хорошо написано, забавно, что я читал бы до вечера… и этакую-то книгу дивную они хотели погубить с собою в трясине!.. Ни за что не дам!..
– А их родословная? – спросил Целестин.
– Пусть берут! Это деревянный складень из нескольких дощечек, на вид-то он объемист, а внутри ничего нет, имена одни и звания.
– Ладно. Встанем из-за стола.
– Обдумал ли ты твои последние заветы? – Спросил Анней Прима.
– Нет, – ответил умный молодой человек, – но… пожалуй, скажите всем, кто этим интересуется, что я до сей поры не могу понять, сколько вы мне ни толковали, в чем тут без нас провинились мой отец с господином, за что их хотели казнить и за что губите вы нас. Мы никакого оружия в свинарне не прятали, не прятали и они; я знал бы это, если бы так было, потому что во всех хозяйственных делах последнее время заменял отца. Ни царю, ни регенту, ни сенату римскому мы не изменяли, ничего не затевали, ни с какими врагами не сносились. Мы гибнем невинно. Скажите это моей сестре, если она вернется домой; пусть она в течение жизни привыкает думать, что невольник очень редко умирает спокойно; ждет его и за вину, и без вины, одинаково, лютая расправа. Не господин, так враг господина, загубит его. Чего может ждать себе римский раб, если к какой-то ужасной казни приговорили сенатора?! Мои последние слова, мои заветы сестре и всем: я не виновен.
Толпившиеся перед крыльцом по всей луговине любопытные своим неумолчным говором мешали конюху и бочару подслушивать и не давали подглядывать сквозь дверь, отталкивая их прочь, сами в свою очередь оттесняемые другими, эти люди не могли узнать ничего цельного, достоверного, из дальнейших отрывочных сведений; оттого и их болтовня, как это было в начале дня, на заре, приняла опять оттенок нелепостей.
Кроме полной невозможности уловить что-либо ясное при таком способе разведок, истине мешали говоруны, старавшиеся «удивлять» слушателей, не заботясь о достоверности сообщаемого.
Наконец этот последний день жизни осужденных миновал; солнце закатилось; на безоблачном небе засияли звезды.
– Теперь скоро? – заговорили в народе.
– Нет еще.
– Отчего?
– Темно… луны подождут.
– Ну, вот! В самую-то полночь к трясине идти!..
– Светло будет.
– А ну-ко-сь Инва вылезет из своей берлоги!..
– Нас много.
Они еще ждали часа два после заката в темноте, которую плохо освещали факелами, привязанными там и сям на поляне к воткнутым палкам.
Стало светлеть. Блестящие красные полосы ярко выделились сквозь белое море сплошного тумана болотистой местности, озаряя восток мягким, нежным пурпуром, предвестником восхода ночного светила. Этот свет разливался все шире и шире и наконец резко выделил причудливые очертания горизонта и заблестевшие края плывущего над ним широкого, темного облачка.
Воздух засвежел; потянуло ветерком от трясины; многие из поселян ощутили в этом дуновении среди аромата зимних цветов, через которые наелась струя зефира, примесь зловония, хорошо знакомого каждому, кто присутствовал на похоронах.
– Грецин уж умер, – стали шептать в народе, – Инва задрал его.
– Почему ты думаешь?
– Трупом пахнет с болота.
Луна поднималась с каждой минутой выше, ослепляя своим южным блеском, сверкая алмазами в росе на высокой траве; ее лучи широким снопом ворвались в рощу, резко отражаясь от белого каменного склепа среди темных деревьев.
Парадные двери отворены и из них показалась процессия старшин с носилками в виде одра, где лежали сыновья Грецина, накрепко связанные по рукам и ногам, едва приметные в подстеленном под ними и покрывавшем их сверху колком кипарисе, наваленном, как символическое дерево смерти.
Любопытные теснились к одру, несмотря на все меры к их отдалению.
Один из деревенских парней теперь вместо бочара и плотника рассказывал приехавшему из Рима конюху Брута весь ход томления осужденных, значительно разногласивший с тем, что тот слышал раньше.
– Нам их, в сущности, жаль, – говорил этот поселянин, – мы хотели бы принести в жертву не их, а их отца. Он был очень хорошим человеком; мы все уважали его. Обреченный богам становится гением той местности, где умер.
Гуманность тогда вообще понималась весьма своеобразно, по тем верованиям, какие были присущи этой переходной эпохе, когда первобытная простота представлений о богах Лациума уже отошла в область старины, нарушилась, смешалась с мифологией и ритуальностью других народов, преимущественно греков, но еще не приняла ее изящества, мягкости отношений.
Дюжие парни взялись за носилки, Камилл пошел за ними; за Камиллом увязались бочар с конюхом и еще человек десять.
Дойдя до трясины, они все остановились и попятились.
– На камнях, высунувшихся из уровня воды, кто-то сидит. – Проговорил один.
– Лохматый!.. – прибавил другой.
Еще момент… и с криком:
– Инва!.. Леший!.. Сильвин!..
Несшие бросились с носилками бежать прочь, сбив с ног бочара и конюха, причем те скатились в топь, к их счастью, у берега неглубокую, стали барахтаться в грязи, зная, что вылезти им придется перемаранными тоже до сходства с лешим, от которого им ясно виднелась при яркой луне высокая фигура человека в меху с мордой медведя или гигантской собаки, с огромными когтями, похожими на крючья, у пальцев рук, имевшего под ногами деревянные приспособления с кожаными перепонками для ходьбы по болоту, вроде огромных гусиных лап.
Оно ревело странным звуком, похожим на гул в инструмент под маской, поднимая высоко наотмашь тяжелую секиру рутульской формы.
Выкарабкавшись из грязи, бочар и конюх боялись повернуться спиной к этому месту, чтобы леший не размозжил им головы сзади, и пятились от него, пока не удалились на изрядное расстояние.
Когда они добежали до священной рощи, осужденные братья уже находились там перед гротом.
Руф не стал молиться с поселянами, даже не приехал для этого из Рима, считая консуалии унизительными для своего сана фламина-диалис.
Он не верил, как другие, будто настоящий сильвин принимает жертвы через его «олицетворителя» человека, одетого в костюм чудовища, и предоставил всю эту возню Стерилле с ее другом Камиллом, не придавая большого значения даже тому, если два мальчика, с чьей-либо помощью, ускользнут из рук палачей.
Все свое старание Руф теперь направлял к тому, чтобы разыскать скрывшегося Турна.
– Помнишь, – сказал Ультим брату, – когда Арпин нечаянно убил отца Вулкация, я говорил тебе, что это ему даром не пройдет, – Руф погубит его за своего зятя, погубит и наших господ, погубит и нас.
– Да, – отозвался Прим мрачно, не желая разговаривать с болтливым мальчиком.
– Говорил я тебе пословицу «Дальше от Зевса, дальше от молнии», так и вышло.
– Да.
– Прим, взгляни кверху, Субруфа почти над нами.
Ультим, не имея возможности указать рукою, связанный, кивнул, указывая красную звезду, что впоследствии астрономами принято называть Альдебаран.
Он хотел делать свои прорицания из аллегорической символики совпадения римского названия этой звезды с фамилией казнящего их верховного жреца, что гибнут все, кто находится под властью (sub) Руфа, пока его звезда Субруфа не закатится.
Но поселяне не дали юноше времени продолжать; они сняли с носилок обоих осужденных, вложили их в горный грот, и стали торопливо заваливать его устье тяжелыми камнями, припертыми для более надежной закрепы толстыми кольями, вбитыми в землю, и досками.
Кончив эту работу, они вместо осужденных положили на носилки толстое чучело из соломы, долженствовавшее служить изображением у них Грецина, его эффигией, причем лепешка из глины с огромным носом и намалеванными на ней глазами, примазанная там, где предполагалась голова, многим простоватым субъектам с живою фантазией казалась даже очень похожею на слишком близко всем знакомую расплывшуюся физиономию погибшего сибарита-управляющего.
Смеху и прибауткам молодежи конца не предвиделось при этом фиктивном истязании мнимого колдуна; деревенские подростки шутили и острили с хохотом над чучелом толстяка, начиняя его разными замысловатыми снадобьями, будто бы необходимыми для усиления ворожбы Камилла над ним, и напрасны были все окрики, брань, и иные старания старшин отогнать их.
С ворчаньем на этот мешающий ему шум и гам развеселившейся молодежи, Камилл и другие старшины принялись выполнять над чучелом ускользнувшего из их рук старика обряд забивания кола, втыкания стрел, иголок и всякие другие дикие обряды, внушенные им Стериллой ради того, чтобы лишить его дух возможности вредить, вылезать из могилы.
Колдунья, глядевшая на эту процедуру, злилась, что ее внушения выполняются лишь in effigie, – над чучелом, до которого ей было все равно, а не над живым человеком, ненавидимым ею по зависти к его сравнительному благосостоянию.
Провозившись весь следующий день до самого вечера, поселяне отнесли чучело Грецина в болото и бросили вместе с носилками около римской дороги.
Между тем, несчастные замурованные юноши томились в пещере.
Прим молчал, отдавшись мрачной апатии, свойственной его серьезному характеру умного, вдумчивого человека, которому уже перешло за 25 лет, но придурковатый Ультим и теперь не мирился с мыслью, что можно умереть, едва дожив до своего 18-го года, когда он только что начал засматриваться и на рыжую Фульгину, дочь деревенского старшины, и на черномазую Руллиану, скотницу Турновой усадьбы, еще не решая, которой из них отдать предпочтение.
Проклиная Руфа и вздыхая не столь горестно о потере самой жизни, как о вечной разлуке с деревенским весельем, Ультим неумолчно болтал обо всем этом, лежа на голой, водянистой земле грота, по которой протекал священный ручей, но скоро он как-то изловчился и сел, прислонившись к стене.
Грот был так низок в этом месте, что макушка веселого парня поминутно стукалась о потолок, заставляя его скрючиваться «в три погибели».
– Прим, – заговорил он после минутного молчания, – насторожим уши и прислушаемся, тут ли деревенские?
– Не все ль равно теперь? – Отозвался старший брат с хладнокровием флегматика.
– Вовсе не все равно. Мне вспомнилось, отец говорил, как Авл спасся из жертвенной сатуры.
– Отец говорил, что Вераний тайком дал Авлу острый камень, которым тот изловчился перерезать свои узы.
– Авось и мы их перетрем об камни…
– Ну, а затем что? Разве ты забыл, что скоро придет Инва пожирать нас?
– Он долго не придет, потому что будет сыт: наш отец доставил ему собою пищи на целых 5 дней или больше. Я боюсь не Инвы, а крыс тут в потемках… мнится, они уже шныряют у меня в ногах и точно как пищат где-то… и на что мы вернулись домой?.. Руф ведь не сразу додумался схватить нас… мы могли бы убежать в лес…
– Разве там нас не поймали бы?
– Держи-лови!.. Я убежал бы в Этрурию к царю и Эмилию Скавру.
– Да… конечно… мы могли ускакать в переполохе.
– Что я за осел?! Зачем я дался Руфу засадить меня в эту душную пещеру?.. Скорчились мы тут… у меня уж руки и ноги отекать начинают… ух, как мне холодно!.. Хоть бы мне пришло в голову попросить завернуть меня в мой плащ перед казнью!.. Анней, право, не отказал бы… Если Инва долго не съест меня, я простужусь тут, умру от горячки… Ах, злющие крысы!.. Они начинают кусаться…
– Это тебе мерещится… это не крысы, а деревенские возятся снаружи, замуровывают нас.
– Прим! Вон там что-то светится.
– Факел пронесли мимо скважины, оставленной для протока ручья.
– Не там, а направо… боги!.. Уж не змея ли, у которой глаза впотьмах светятся?!
Ужас Ультима возрос до того, что он даже позабыл о возможности перетереть веревку об камень.
Мало-помалу его болтовня перешла в плач и стоны, когда веревки стали резать ему кожу рук и ног, впиваясь в опухшее тело, а перетереть их оказалось не столь легко, как он полагал сначала, надо было быть хитрецом и разбойником, подобным беглому Авлу, о котором ему рассказывал отец, чтобы сделать, а простоватый юноша не был способен на подобные штуки.
Холод, голод, страх истомил его; ему казалось, что целых трое суток прошло со времени замуровывания пещеры, несмотря на уверения его умного брата, что дневной свет проникает в оставленную скважину над ручьем.
Сильвин не шел в эту часть своих подземных владений, занявшись похищенным Грецином и не зная об участи его сыновей – куда именно их унесли из склепа.
Они изныли бы от голода, если бы на этот раз глупость не оказалась полезнее мудрости, так как на свете нет правил без исключения: Прим только тяжко вздыхал, молча перенося свою агонию в терпении железного духа, но стоны болтливого Ультима привлекли живое существо, несшее огонь, сначала сочтенный придурковатым проскриптом за глаз огромной мифической змеи, разинувшей пасть, чтобы пожрать его, оттягав этот лакомый кусок у Сильвина.
Это, однако, была не змея, женщина, поднявшаяся в грот из глубоких недр подземной ямы, с маленькой глиняной лампой в одной руке и кувшином в другой.
Она шла к ручью за водою, считаемою за лучшую, нежели та, что проникала туда из болот в других местах подземелья.
Свет приближался.
– Амальтея! – вскрикнул Ультим, узнав свою сестру.
Он не счел ее за призрак, как считали деревенские, потому что уехал в Этрурию тотчас после ее исчезновения, еще не успевши слышать молву, будто она утопилась от страха господского гнева или утоплена господином за любовь ко внуку его врага, Руфа.
– Кто здесь? – отозвалась молодая женщина с удивлением и, всмотревшись, громко крикнула: – Братья!..
В то же мгновение понеслись отголоски, повторявшие слова, перепутывая, искажая.
– Братья!.. Кто… бра… где… а… а… то… рать… я… я…
– Кто это кричит? – спросил Ультим.
– Духи земли, – ответила Амальтея, – они никому не вредят: не бойся, пойдем к отцу, лечить его раны.