Положение дел в Риме с каждым днем становилось хуже, натянутее. Случалось, всадники останавливались среди улиц, не доехав к своей цели, заговорившись со встречными знакомыми; прислуга бросала корзины и ведра у колодцев, забыв, что пора спешить на базар или в кухню, присоединялась к толпам бегущих слушать какого-нибудь крикуна, взгромоздившегося на ораторскую трибуну плебейских Комиций или даже просто на лестницу чужого крыльца, на тумбу, на бочку среди улицы.
В этой толпе мелькали случайно попавшие в нее патриции и, очутившись не в своей сфере, имели сконфуженное выражение, растерянно озирались, точно без опоры. Случалось, что их осыпали бранью, в сердитой на Тарквиния массе плебса, указывали на их чересчур нарядный костюм, выделяющийся среди грязных мастеровых и оборванных поденщиков, зачастую имеющих платье из одних овчин, доходящих им от колен до пояса, или холщевой, дырявой ветошки без рукавов, свалившейся с одного плеча от разрыва скрепы.
Виргиний иногда пытался проникнуть, какие мысли могли бродить в головах этих неразвитых, перепуганных людей? Что намерены предпринять эти Тиции и Сейи, подонки римского населения?
Улицы кишели ими с утра до ночи; они злобно глядели на всякого знатного, готовые избить, шатались от усталости, подобно пьяным, орали бессмыслицу, ругались, падали, стукнувшись лбом или носом об голову торопливо идущего встречного, садились на ступеньки лестницы, иногда хохотали.
– Рим точно обезумел! – думалось Виргинию. – Если таково начало регентства префекта Тарквиния, то каков же будет его конец?!
И юноша как-то невольно, инстинктивно подозревал, что нелепый слух о поражении войска, гибели царя, пущен именно Тарквинием, неизвестно с какою целью, желавшим посеять смуту в народе, страх, а внушил это ему несомненно Фламин Руф, ненавидящий царя Сервия, только делал вид, будто ничего не знает.
Виргиний видел, как Тарквиний производил осмотр городских укреплений, причем усилились боязливые возгласы черни:
– Герники!.. Марсы!.. Самниты!..
В просторных, безлюдных переулках мальчишки играли в войну, выкрикивая, как глашатаи, во все горло самые нелепые вести с воображаемого поля сражения, еще не понимая самой сущности этого дела, считая войну за что-то очень веселое.
Случалось, этот сумбур детского вымысла подхватывал на лету без конца и начала какой-нибудь пьяный или глупый прохожий, добавлял цветами собственной фантазии и разносил по Риму, как самое достоверное известие.
На Форуме днем и ночью волновалось море голов кишевшего народа; большая часть этого плебса глазела на ход Комиций издали, откуда ровно ничего не было ни видно, ни слышно, кроме толкотни с ее неумолчным гомоном.
Народ спорил о том, когда Тарквиний поведет оставленных в городе воинов, как резерв, на помощь разбитой армии, сегодня же ночью или же не раньше завтрашнего вечера? Делать выступление последних сил днем префект, конечно, остережется, чтобы враги не напали, подведет их во мраке тайком к этрусскому стану и ударит врасплох. Надо торопиться: римляне зимой не воюют, потому что везде сплошной паводок; все реки из берегов выходят и гром гремит непрерывно; для действий им оставалось не больше месяца[12].
– Нечего мешкать!.. Нынче пойдут! – как непреложную аксиому говорил трактирщик.
Но купец-оружейник возражал, что опасно отправляться за pomoerium urbis впотьмах; в случае внезапного нападения, не разберешь, где свой, где чужой, где друг, где враг.
– Что говорить! – подтвердил ткач. – Желательно, чтобы сами-то мы знали римские окрестности так хорошо, как их этруски знают!.. Не возражай!..
И он замахал руками на трактирщика.
– У них везде лазутчики… тут, как тут, где не ждешь совсем, вынырнут… да!..
Он ткнул энергичным жестом указательный палец вниз.
– Из-под земли вырастут… да!..
– Отцы сенаторы это отлично знают, – заспорил трактирщик. – Я слышал, послан отряд ловить всех подозрительных людей по деревням.
– Нахватают полны тюрьмы невинных, лишь бы не сказали про них, что ничего не делают, а настоящие-то шпионы из-под рук вылетят, как воробьи, и сетью не прихлопнешь… да!..
И ткач направил свой палец к небу.
– Возьми – попробуй!.. Улетела!..
– Подлое племя эти этруски, хищные!.. Хуже их нет во всей Италии!.. Воры, разбойники, а уж как в чужой город войском ворвутся, – все перепортят, ни ложка, ни плошка, ни ветошка не уцелеет; чего взять нельзя или не заманчиво – переломают.
– Да и кровожадны они ужасно!..
– И женщинам беда от них… даже старух-то не пощадят, надругаются!..
– Кровь человеческая разнится, как и кровь животных… да!.. – принялся снова разглагольствовать ткач. – Благородного коня кровь или кровь свиньи, разве одно и то же? – Нет!.. Так и кровь человеческая. Римская кровь… священная кровь квиритов, а этруск – собака… у него все влечения и поползновения гадкие, низменные… да!..
– Вдобавок, они еще и известные колдуны, – вмешалась старуха. – Во времена моей молодости, при царе Приске, в полночь на новолуние целая когорта, посланная на этрусков, стала оборотнями, разбежалась без боя по лесам и болотам, пропала неизвестно куда; воины стали медведями, волками, лягушками; говорили это те из них, кому много времени спустя удалось вернуться.
– Да и стрелой-то в этруска не попадешь, как ни прицелься, заговорены они все.
– И у них дурной глаз, напустят тумана, обморочат, отведут глаза, ну, и победят.
– А по-моему, братцы, этих этрусков напустил на нас казненный Арпин.
– Казненный?! Впервые слышу.
– Я тоже знаю, что у Скавра был не совсем законный сын от какой-то самнитки и куда-то девался, но чтобы его казнили, не слыхал.
– Его казнил тайно фламин Руф.
– Помимо царской воли?! Помимо приговора Сената?!
– По праву родового кровомщения, стало быть, и Сенат, и царь тут ни при чем; это не их дело.
– Арпин кого-нибудь убил?
– Именно… зятя фламина.
– Был какой-то слух, да стало не до этого и скоро забыли.
– Я сам знаю надвое: не то в цель метали, не то палицами… Арпин был всегда какой-то странный… одни говорили чудак, другие – колдун, а кое-кому мнилось, что и отцом-то его был не Скавр, а какой-нибудь мелкий божок, всего вернее Сильвин Инва, что живет в Палатинской пещере. Как бы там ни было, только так вышло, что оружие, брошенное Арпином вперед, само собою поднялось кверху на воздух, перелетело дугою через его голову, и упало прямо на зятя фламина.
Виргиний, слушая эти речи простонародья, возмущался, зная, что все сказанное произошло не так, но молчал, уверенный, что таких людей не разубедишь ни в одной йоте их молвы, засевшей в голове тем крепче, что вымысел интереснее более простой правды. Виргиний молча слушал, не вмешиваясь.
– Арпина казнил фламин тайно; Скавр не был при его умерщвлении, потому что он – отец его, он бы его спас, стал бы произносить на фламина клятвы великие, запреты, – Скавр по сану выше фламина, – он и главнокомандующий, он и великий Понтифекс, начальник всех жрецов, первый человек в Риме, даже царь должен во многом его слушаться, и таков закон. Казнить Арпина стало бы нельзя. Внук Руфа, – только я это слышал тоже надвое, – неизвестно, который, Вулкаций или Виргиний, – заманил Арпина в горы на охоту с собою, а там…
– Там и убили его?
– Фламин Руф совершил казнь по кровомщению на своего зятя, да только он не все знает, что и как надо совершать, чтобы убить такого, кто не совсем человек, как все, а немножко и смахивает на лешего… да и больно стар Руф-то… слышно, он позабыл проколоть труп медными иглами и забить кол в него перед опусканием в болото или в могилу. Кабы его бросили с Тарпеи или голову ему снесли, этого бы не надо, а такая казнь… так бы нельзя… оставили, – вот он и вылез из болота-то, сам стал лешим, Сильвином, и этрусков наслал… да!..
Ткач еще увереннее прежнего ткнул пальцем к земле, и все покачали головами, грустно понурившись.
– Экое, мол, диво дивное случилось!.. Сам фламин Юпитера не сообразил, что следует делать, когда леший ему ум помутил.
Виргиний приметил в толпе знакомого ему поселянина с озера, Тита-лодочника, нередко бывавшего в городе, и протолкался к нему поближе, слушать, о чем разглагольствует тот.
Ловкач, давно приманенный к дому фламина, делал вид, будто пытается защитить память Арпина от разных нареканий, доказывая, что сын самнитки не был ни изменником, ни колдуном, ни сыном лешего, а просто силач и немножко чудак, – стало быть, Руфу не было никакой надобности возиться с его трупом, совершив казнь; дух Арпина после смерти не может вредить Риму, губить любимых им людей вместе с ненавидимыми.
Сначала народ слушал лодочника равнодушно, как и всякую иную болтовню в толпе, но затем, по мере возрастания интереса, стало слышаться глухое, угрожающее ворчанье, перешедшее в громкую брань.
– Да замолчишь ли ты, хромая собака?! – резко выкрикнул молодой жрец Юпитера, подвластный Руфу. – Сам ты стоишь утопления в болоте вместе с изменником Арпином!.. Как у тебя горло не осипло хвалить-то его?! Не слушайте его, доблестные плебеи римские!.. Погибель всем от речей его!..
На минуту народ оторопел и все стихло около этого места, но потом снова пошел шум с бранью и угрозами, и на жреца и на лодочника; они пытались спорить, но крики становились с минуты на минуту неистовее, кулаки угрожающе поднялись перед общею свалкой. Медник бешено жестикулировал, размахивая кочергой. И Тита и жреца схватили дюжие, горластые крикуны, наступая им на ноги. Лодочник вырвался и влез на дерево около какого-то дома, но под ним подломилась ветвь и он упал, сбив с ног трех мастеровых, которые принялись вопить на всю площадь о том, что умирают. Воспользовавшись перемещением общего внимания на этих людей, Ловкач ускользнул за угол дома, но жрецу не удалось отделаться столь удачно: его дергали за бороду, разорвали на нем платье, наделили в изрядном количестве кулачными тумаками в спину.
Многие при этом из молодежи прыгали и визжали от радости, воображая, будто в лице этого ничтожного храмовника они колотят самого высокосановитого Руфа.
И как нарочно, фламин Юпитера в эти минуты появился на Форуме собственной персоной среди свиты помощников и рабов, которые расталкивали чернь для него.
– Тише!.. Молчите!.. – раздались крики. – Буяны, перестаньте драться!.. Руф идет.
– Ну, вот!.. Где?.. Где?.. A-a!.. В самом деле!.. Как раз на помине, тут как тут!..
Высокая фигура сакердота-фламина с его худощавым, точно восковым, лицом, величественной осанкой, как всегда, произвела на чернь подавляющее впечатление; его противники, избившие храмовника-камилла, замолчали, как виноватые, стояли, понуривши взоры в землю, а сторонники закричали хвалу.
– Да здравствует мудрый Виргиний Руф!.. Виват!.. Молись о нас!.. Помяни нас у жертвенника… меня помяни, Петилия… Я защищал твоего слугу… И я защищал… Помяни Рулла… и Суллу… и Виниция…
Они махали шляпами, колпаками и платками, обнажив головы на проливном дожде… еще момент, – и весь этот плебс, отталкивая друг друга, кинулся к верховному жрецу целовать его платье.
Руф имел полное право сказать, что он вернется домой больше, чем от дождя, «мокрый от поцелуев всего народа»[13].
Когда чествователи немного угомонились, Руф расспросил их о причине драки и выразил собственную уверенность, будто чернь избила хромого камилла по наущению Скавра в отместку за справедливую казнь его сына.
Чернь долго бежала вдогонку за фламином, прося его о молитве, долго орала ему вслед всевозможные возгласы благих пожеланий и хвалы его «святости», пока его восковая фигура не скрылась в дверях Сената.
Ночью было просторнее, но толпа не вся разбрелась по домам; многие остались ночевать на площади или пришли взамен ушедших те, кто не был там днем.
На лестнице Сената сидел избитый камилл, растирая опухшую голову; к нему подобрались с утешениями и соболезнованиями разные личности из черни; он им неумолчно говорил всевозможные анекдоты, слухи, вести, будто бы лучше других людей известные ему, как приближенному фламина; большинство черни не замечало, что этот человек клонит все свои речи в пользу Тарквиния и Руфа, помогая их интриге.
По улицам медленно шагали стражники, но вообще по городу было довольно смирно, царила относительная тишина, за которую хвалили молодого регента, и скоро перестали ворчать на то, что он с войском еще не думал выступать в помощь царю против этрусков.
Драка на Форуме из-за лодочника и камилла, ставшая известной всему городу ее причиной, – хвалой и хулой памяти погибшего Арпина, – придала еще больший блеск славе его отца Скавра, и без того знаменитого, как хороший полководец, любимец царя Сервия.
Никто не домекнулся, что и это ничто иное, как одна из пружин злостной интриги, ведущей намеченные жертвы к гибели, по пословице «ornandum puerum tolendum» – «укрась юношу для унижения», т. е. «подбрось вещь, как можешь выше, чтобы разбить вдребезги».
Имя Великого Понтифекса загремело; римляне гордились им, как полководцем, гораздо больше, нежели как главою всех жрецов, даже люди именитые, иногда завидовавшие военной славе Скавра больше, чем духовному сану, какой он носил в мирное время, рассказывали подросткам о его былых подвигах на поле ратном.
И чернь и знать одинаково недоумевала, что сталось бы с Римом без Скавра в такие-то и иные годы, когда он одних врагов храбро отразил, других удачно окружил и взял громадный выкуп, предписав мир, какой хотелось Риму, или сам сделал набег на соседские земли, отрезал значительные полосы в собственность римлян.
Руф торжествовал, произнося всякие клятвы, что Скавру больше не быть главнокомандующим, не быть и Великим Понтифексом, потому что зависть точила сердце Тарквиния, которого Руфу удалось заставить возненавидеть героя.
Руф дружески совещался о ходе своих интриг только с фламином Януса, как ему сгубить соперника, и по его внушениям, его помощники еще усерднее славили Скавра.
Римляне скоро узнали, что плохой слух с поля битвы – вполне ложная молва, пущенная неизвестно кем и с какой целью, – в войске все благополучно; Тарквиний не собирается вести резервы, потому что ни царь, ни Скавр не вызывали его туда, не нуждались ни в какой помощи.
Кому и для чего нужна такая ложь, римляне не допытывались, а лишь славили, боготворили Скавра, вследствие чего и зять его Турн Гердоний стал тоже личностью популярною, даже, пожалуй, отчасти героическою, наделенный всеми доблестями от народной фантазии еще щедрее, чем был в действительности.
Тарквиний рвался и метался бешенством злобы от этих слухов, особенно от того, что римляне все чаще и смелее звали его Гордым, – эпитет вовсе не лестный начальнику такого свободолюбивого народа.
– Скавр, – говорилось в народе, – при его горячности способен удивительно хладнокровно и быстро соображать все обстоятельства происходящего боя, осады, отступления.
– А уж характером-то как искренен, простодушен!..
– Истый римский воин!..
– Старый ветеран, закаленный в походных невзгодах; даже воевать зимою ему ни по чем… этого не мог делать даже победоносный Тулл Гостилий, который разрушил Альбу.
– Что за Тулл?! Скавр – это сам Ромул!..
При каждой семейной жертве римляне и в храмах и в домах прибавляли молитву за старого героя. Имя Скавра было у всех на устах, затмило и царя Сервия и других его сподвижников. Тарквиния едва замечали, а на Руфа чуть не плевали, как на заведомого врага героя.
Старый фламин тайком ехидно усмехался себе в бороду, щуря глаза с таким выражением, как бы стараясь скрыть свою мысль:
– Как вы, добрые люди, моего врага ни славьте, а уж меня-то вам не сверзить!..
И он еще чаще прежнего повторял Тарквинию свои угрожающие предостережения самым мрачным шепотом:
– Старайся, царевич, прислушиваться к болтовне плебеев на Комициях!.. Не игнорируй народный говор!.. Помни, что зять Скавра – потомок рутульских царей.
– Турн потомок, а я сын… сын царя, недавно властвовавшего в Риме, – возражал Тарквиний, разгораясь злобой.
– Твой отец был этруск, а их теперь, благодаря набегу, ненавидят; не упусти благоприятных обстоятельств, не то борьба наших партий обострится и не отвратишь беды!..
Префект-регент Тарквиний, обуреваемый всевозможными опасениями, от угрожающих таинственных нашептываний фламина, сделался таким угрюмым, что жена не запомнила с его стороны ничего подобного с самого детства, и никакие ласки этой, не сильно любимой, но все-таки и не противной ему царевны, никакие ее выпытывания, советы, мольбы, не разгоняли ни на минуту черной тучи с горизонта его ума.
Сквозь все другие дела, Тарквинию день и ночь думалось о величии Скавра и Турна, его зятя, думалось и о песне Диркеи, слышанной у храма Януса.
Подпав влиянию ее господина, Тарквиний искренно счел завыванье полоумной Сивиллы за предвещанье, обращенное именно к нему, а не к Вулкацию, об отношениях с которым Диркеи он не знал или успел забыть.
– Кто эта изменница, разлучница, о которой она пела? Кого следует казнить, сверзить в ров, на Тарпеи? Кого пожрет Инва?
В это тревожное время у жены его родилась дочь.
Подобное событие у римлян сопровождалось некоторыми безусловно обязательными обрядами.
Тотчас после появления на свет, находившаяся при этом пожилая родственница принесла дитя в атриум (главную залу дома) и положила к ногам отца, сидевшего перед очагом.
Это была роковая минута для римского ребенка: – отец имел право оттолкнуть его ногою, и тогда принесшая женщина спрашивала, не желает ли кто из присутствующих, созванных для этого родных и чужих особ, усыновить его.
Иногда так поступали нарочно, по предварительному соглашению с отцом.
Так Эмилий Скавр принял к себе третьего сына Турна и тот, по усыновившему его деду, стал Эмилием, но с отцовским прозвищем Гердоний.
Если же не получалось согласия на принятие в иную семью, дитя топили в ванне тут же, при свидетелях, чтобы патрицианские дети не попадали, отвергнутые, ни в рабство, ни в пролетариат к лавочникам.
Тарквиний поднял дочь и снова отдал родственнице, которая радостно понесла ее к матери для первого кормления грудью.
На восьмой день после этого родные и друзья опять сошлись в атриум Тарквиния; каждый из них принес в подарок новорожденной маленькую вещицу из золота, серебра, или слоновой кости. Отец собрал все эти миниатюрные вещицы[14], надел на шею новорожденной и, подняв ее над огнем очага, громко нарек ей имя:
– Арета Тарквиния.
Бывшие тут в качестве гостей жрецы, простирая руки, благословили девочку, желая ей всего лучшего, поздравляли счастливого отца вместе с родными, а потом, отдав дитя, Тарквиний повел гостей за пиршественный стол.
Так начало жизнь дитя, положенное в колыбель, убранную розами.
Солнце ярко светило в детскую Ареты; прилетевшие на зиму с севера в Италию птички весело приветствовали новую римлянку пением, порхая мимо окон в саду. Счастливая мать кормила ее грудью, мечтая о ее будущем, слушая предсказания служанок и родственниц о славе ее красоты, ума.
– Она будет олицетворенная добродетель, что значит по-гречески имя «Арета», будет хорошею женою, как царица Арета, имя которой отец выбрал из любимой им книги Гомера, и получит в приданое этрусский город Арреций, который царь Сервий теперь осаждает, без сомнения, успешно возьмет, покорит Риму, и подарит своей первой внучке, названной созвучно с местом его войны.
Этруски выбрали для своего набега осеннее время в той надежде, что римляне, не зная еще искусства устраивать лагерь, должны будут непременно возвратиться на зиму домой.
Набег мог остаться вовсе безнаказанным, а в виду позднейшей мести, этруски приобретали около трех месяцев зимнего времени для приготовления к отпору.
Но расчет их не удался.
Сделав вид, будто намеревается осаждать Ареций, Сервий внезапно повернул войско и ударил врасплох на другой город Церу, взял его приступом так быстро, что жители не успели опомниться, схватил тамошнего начальника и послал скованного в Рим.
Разорив Церу, Сервий обложил Вейн.
Римляне, ободренные успехом, охотно сражались без малейшей мысли о возвращении домой, несмотря на холодную погоду.
Редко случалось им вести войну в такое время года.
Оставшиеся в Риме граждане, не склонные к толкотне и болтовне форумов и комиций, проводили дождливые, ненастные вечера дома, греясь у своих очагов.
В один из таких вечерних часов, уложив малютку-Арету спать, царевна Туллия-Добрая пришла в атриум своего отделения, взяла красивую, украшенную резьбой и инкрустациями, прялку, и села с супругом, не смея прервать его дум.
Сумрачно было лицо Тарквиния!.. По его сдвинутым бровям и собравшимся на лбу морщинам, замечалось, что должность правителя казалась ему не легкою; он что-то обдумывал, не зная, чем решить.
Гордый человек ни у кого не хотел просить совета. Опека Юпитерова Фламина надоела ему; он даже избегал с ним встреч, а жреца Януса возненавидел за попытки давать наставления; они оба стали ему не нужны и поэтому противны, лишь только он достиг одной из своих намеченных целей.
Долго царило молчанье и тишина прерывалась только пощелкиванием тонких пальцев царевны, сучившей пряжу.
Наконец она не вытерпела гнетущей скуки и спросила мужа:
– Друг мой, я вижу печаль и заботу на твоем лице, а сердце шепчет мне что-то недоброе; скажи, нет ли дурных вестей от батюшки?
– Отец твой здоров, – ответил Тарквиний угрюмо. – Меня не это заботит.
– Что же?
– Скажу… боги повелевают уважать женщину, ставшую матерью, матроной семьи, повелевают иногда советоваться с нею. Я презираю гордых жрецов и сенаторов; они до сих пор глядят на меня, как на мальчика; особенно Руф и Клуилий задались мыслью помыкать мною … ах!
Тарквиний со злостью скрипнул зубами.
– Ах!.. Если бы я начал уничтожать врагов моих, то первыми уничтожил бы этих двух Фламинов, зашил бы их в мешок, чтобы кинуть в воду.
– А я думала, что ты глубоко почитаешь их.
– Да… почитал… но… я почитал их, считал моими самыми верными покровителями до сегодняшнего утра; Руф и Клуилий поссорились между собою, и друг друга выдали мне прямо головой. Чем я был для этих людей!.. Какие клеветы они возводили на меня друг другу!.. Что они замышляли!.. Отец твой прислал из Цере знатного пленника, вождя бунтовщиков. Верховные жрецы поссорились, дают мне противоречивые советы, а сам я не знаю, как поступить. Отец твой ничего не сказал перед отъездом: считает ли он этрусков за простых непокорных подданных, или же смотрит на них, как на врагов-иноземцев. Если пленник бунтовщик, следует его казнить; если же он предводитель армии свободного неприязненного народа, международное право велить уважать его в плену, держать прилично его происхождению и должности. Целый день прошел, а я ничего не решил.
– Люций Тарквиний, – ответила жена, не зная, как решить дело, – решай его по завету богов и житейского опыта: благость приятнее бессмертным; злой человек охотнее казнит, добрый – милует. Пощади жизнь пленника!.. Мой отец добрый человек; милость ему всегда приятнее крутой расправы.
– Это Авфидий, зять Турна, муж сестры его.
– Тем более причин к его пощаде.
– Руф, чего я от него не ожидал, советует послать в стан, спросить мнение царя, ходатайствует за своего личного врага, явно против себя, единственно из-за ссоры с Клуилием, чтобы поступить ему наперекор, а тот напоминает мне мой обет, данный перед войною, при открывании Янусовой двери: первого пленника принести в жертву Инве.
Тарквиний умолк и еще угрюмее задумался с глубоким вздохом, не понимая, что он лишь опутан новою сетью интриги коварных жрецов, которые подстроили теперь свою мнимую ссору нарочно, чтобы заставить его поступить по их желанию, зная, что никакие мольбы Руфа не склонят Тарквиния к его врагам, против которых тот его сам же настроил неумолимо.