В самом начале я видела у человека лишь один, самый заметный его цвет.
У Лили – зеленый.
У Хью – розовый.
Но мало-помалу цветов вокруг каждого становится все больше, и появляются они сразу все, слоями. Вокруг меня ходят люди, похожие на светящиеся луковицы: слои цветов то спадают с них, то снова нарастают. С годами цвета становятся все ярче, и мои инстинкты приспосабливаются к ним. Это происходит медленно, постепенно, так что мне приходится все время учиться расшифровывать, что они значат. Шесть лет в школе-интернате основательно изменили меня, хотя и не так, как все думают. В юности я получала только самое общее представление о людях, но, теперь, повзрослев, я гораздо лучше чувствую их цвета. Нравится мне, не нравится, а это так.
– Я пришла к вам не о своих месячных рассказывать! – в конце концов срываюсь я в кабинете врача. – Я пришла не потому, что меня пучит, а потому, что я вижу цвета вокруг людей, понимаете вы? Цвета! Они пляшут вокруг головы, вокруг тела. Понимаете? То они радостные, то грустные. И я их чувствую; когда люди подходят ко мне совсем близко, их цвет прилипает ко мне, и я начинаю чувствовать то же самое, что они. Ясно вам? Я уже прямо разжевала все!
Я ору. Мне все равно. Очень, очень непросто было решиться прийти сюда. Я наконец-то свободна от школы и уже некоторое время думала об этом. Найти врача. Рассказать всю правду. Вылечиться. Пусть мне выпишут волшебные таблетки, от которых все это пройдет, я буду их принимать! Сегодня ночью у меня сна не было ни в одном глазу; я лежала и представляла себе, что со мной сделают, как только я произнесу вслух: «Я вижу цвета людей». Хотя бы занесут в черный список, в который если попадешь, то уже никакой работы не видать.
– Эти сильные головные боли и то, что вы описываете как повышенный уровень чувствительности, могут означать гормональный дисбаланс или ПМС…
Аура мигрени, синестезия, а теперь еще и ПМС… Я не дослушиваю до конца. Все это пустая трата времени. Я поднимаюсь и бросаюсь вон из кабинета, с грохотом захлопнув за собой дверь. «Не собираюсь я вам платить!» – бросаю я регистраторше, проносясь через приемную. И добавляю, обращаясь уже к пораженным людям в очереди: «Дерьмовый там врач».
По выходит из комнаты, когда я возвращаюсь к ним, отработав целый день в кофейном магазине. Опустив глаза, стараясь не смотреть на меня, она, тихо щелкнув замком, осторожно прикрывает за собой дверь. Я подозрительно смотрю на Хью.
Он отодвигает стул от стола, жестом приглашает сесть. Мне предстоит выбрать курс в колледже, степень, дипломы, сертификаты.
– Рассмеши меня, – просит он.
– Пришли Педди-англичанин, Педди-ирландец и Педди-шотландец на вечеринку свингеров…
– Элис! – произносит Хью твердо, по-взрослому.
– Я тебе уже говорила – не хочу я ни в какой колледж!
– Да, там слишком много народу, – говорит он, повторяя много раз сказанное-пересказанное мной. – Новое место, новые вещи, жуткие преподы, лекции с позиции силы, когда тебе говорят, что делать. А ты терпеть не можешь, когда тебе говорят, что делать. Тебе нравится, когда все знакомо, все просто, тебе нравится все контролировать, тебе нравится кафе, где ты работаешь, – говорит он, перечисляя мои самые страшные страхи.
В какой-то момент он умолкает, и наступает тишина. Он понимает: до меня доходит, я его слушаю.
– Ведь тебе восемнадцать лет, жить так все время ты не будешь. Никто и никогда не останавливается на одной ступеньке, Элис. Колледжи – это совсем не то, что школы. Ты – взрослый человек, можешь приходить и уходить, когда хочешь, можешь сидеть на лекциях совсем одна, можешь выйти из кампуса, чтобы пообедать, можешь делать все, что тебе заблагорассудится, можешь работать неполный день в кафе – даже не то что можешь, а будешь, никуда не денешься, – но в это время учишься, трудишься, работаешь, получаешь специальность.
– А что потом?
– А потом уходишь.
– Куда?
– Куда хочешь. Куда глаза глядят. Отсюда. Специальность – это твой билет туда, где ты хочешь оказаться. Мир – это твоя устрица.
– Устрицы противные.
– Да ты еще никогда их не пробовала.
Вот в чем разница между мной и им. Он бы попробовал. Чтобы понять, нравится это ему или нет. Он открыт, я закрыта. Он называет это «ступенькой», я – безопасным домом. Он тревожится за меня, всегда тревожится. Я не так старательна, как он, а энергии у меня и вовсе нет. Нет увлечений, нет страстей, нет друзей, нет и понятия, что я хочу делать или чем хочу быть. Куда лучше у меня получается прятаться, сидеть дома, стоять в стороне. Держать все при себе, держать все в себе. Скатываться, ускользать подальше от света, в тень. Ему хочется, чтобы во мне раскрылось все лучшее, что, возможно, есть, хотя просто-напросто быть уже достаточно трудно. Я смотрю, как у него из-за плеча поднимается новый цвет. Он не такой, как его обычные цвета, и движется по-другому. Этот цвет похож на бетонную смесь: густой, вязкий, как каша-размазня. Он наверняка очень тяжелый; вес у него на плече становится все больше и больше.
Он смотрит туда же, куда и я – на прозрачный воздух у себя над плечом, потом снова на меня.
– Что такое?
– Тебе нужен массаж.
– Знаю; это плечо меня прямо с ума сводит, – говорит он, изо всех сил растирая его. – Вот, видишь?
– Ну ладно, – отвечаю я и беру первую попавшуюся брошюру. Не хочется быть обузой. – Хорошо. Я их просмотрю.
– Может, на массажистку выучишься, – говорит он, вращая плечом.
– Ага, только на такую, которая людей не трогает.
– На помощницу массажистки, а еще лучше – на начальницу. Ты можешь точно находить, где болит, а физическую работу пусть делают другие.
Он вроде бы весело шутит, но заметил мою способность распознавать боль, и это задевает.
– Найти бы работу, чтобы точно находить, где радость…
Но ни ему, ни мне ничего такого в голову не приходит.
Олли появляется дома в три часа ночи и застает меня в полной темноте: я сижу на диване, гляжу на дверь, ожидаю его. Лили позвонила к нам на квартиру, мягко выражаясь, в полном расстройстве, а Хью с По как раз не было. Она хотела, чтобы он зашел, успокоил ее, поговорил с Олли, опять рассудил бы их. А вместо него пришла я, и притом неохотно. На нем пуховик фирмы Canada Goose и кроссовки. Пуховик стоит больше тысячи евро; точно такой же он притащил Лили утром на Рождество вместе с пачкой банкнот, небрежно засунутой в коробку из-под конфет Quality Street.
Он пугается при виде меня, но тут же прикрывается своей обычной бравадой.
– Привет чокнутой, – говорит он.
– Привет торговцу наркотой, – отвечаю я.
Он хмыкает, идет в кухню, чем-то гремит там. Потом крадется мимо меня, и я вздрагиваю. Волосы на руках встают дыбом, по коже бегают мурашки. От младшего братца на меня веет ледяным холодом.
– Что ты наделал? – спрашиваю я и слышу дрожь в собственном голосе. Он тоже ее замечает. Он появляется в дверях с мрачным видом, как будто злорадствуя над моим страхом, а в руке держит упаковку ветчины.
– Чего тебе, чокнутая?
– Олли… – начинаю я, стараясь воззвать к человеческому в нем, а не к той чудовищной энергии, которой он пышет, как паром. Он на взводе – правда, энергия эта не от наркоты, а от чего-то другого, какая-то грубая, примитивная, адреналин, только наоборот.
– Если кто спросит, я весь вечер был дома, – бросает он, запихивает в рот кусок ветчины и с потемневшими глазами поднимается наверх, ложиться.
Я сижу в переднем ряду, рядом с Хью, там же, где сижу все дни, пока идет суд над Олли, и смотрю на волшебную женщину передо мной, цвета которой похожи на лавовую лампу. Великолепные большие пузыри глубокого синего цвета медленно движутся вверх и вниз в легкой ярко-желтой дымке. Пузыри медленно плывут вверх, неторопливо меняют форму, как будто мутируют, а потом так же медленно плывут вниз. Раньше я никогда не видела ничего такого точного, управляемого, и теперь это зрелище зачаровывает. По обе стороны от ее головы шары движутся с одинаковой скоростью, но в противоположных направлениях, всякий раз встречаясь точно в середине, в одно и то же время, как лезвия ножниц. Глубокий синий – это такой цвет, которому со временем я научилась доверять, если вижу его у прирожденных руководителей, поборников справедливости и равенства, а такой оттенок желтого бывает у старательных, не жалеющих себя студентов. В движении темно-синие шары могут быть текучими, менять форму, но они тщательно продуманы и измерены. Я ощущаю, что эта энергия неторопливо и методично ищет правду. Этакие весы справедливости. Ничего удивительного: шары движутся от судьи Кэтрин Рэдклифф, под чьим председательством судят Олли.
Лили не приходит. Для ее хрупкой натуры это слишком; она никогда не жертвует ради других даже самой малой малостью.
– Что думаешь? – то и дело спрашивает меня Хью. Он не о словах, которыми перебрасываются между собой юристы: этот язык ему понятен и так. Мое дело – смотреть, какие у кого цвета, пока мы держимся друг за друга, не оставляя надежды на жизнь брата.
– Она справедливая. – Я решила так с самого начала, и мы обмениваемся встревоженными взглядами, потому что оба понимаем – это значит, что Олли обречен.
Олли со своим сообщником вломились в дом и сначала угрожали двум его жильцам бейсбольной битой, а потом «запугали их и жестоко избили». Избивал как раз Олли, а сообщник в это время обчищал комнаты. Это было уже не первое его преступление. Далеко не первое. Судья заявила, что он общественно опасен, а то, что он сделал, настолько серьезно, что вариант тут только один: на два года, до восемнадцатилетия, отправить его в колонию для несовершеннолетних, а потом перевести в настоящую тюрьму для взрослых. По ее словам, срок заключения отражает серьезность преступления и последствий, которые две его жертвы переживают до сих пор.
Руководствуясь чувством справедливости, она приговаривает Олли к шести годам и девяти месяцам лишения свободы за «нападение и кражу со взломом, совершенные при отягчающих обстоятельствах». Не знаю… Может быть, для другой стороны это и справедливо.
Олли пристально смотрит в пол. Кончики его чересчур больших ушей розовеют, щеки пылают. Он рослый, тщедушный, он еще не сформировался ни физически, ни умственно. Он даже не знает, кто он такой. Он будет сидеть за то, что сделал какой-то его переходный вариант. Он безучастно выслушивает приговор. Поначалу я даже думаю, что он его не слышит, но мало-помалу до него доходит, и цвета его становятся грозовыми. Ни одного доброго среди них нет: это металлические вспышки гнева, сущий ливень с ураганом. Ничего и близко похожего на угрызения совести или сожаление, хотя я очень жду этого, очень надеюсь. Но нет, есть один только гнев, а жалеет он совсем о другом: что на этот раз не получилось выкрутиться.
Только когда на него надевают наручники и уводят, он бросает быстрый взгляд на Хью. Когда я смотрю на его лицо, то вижу маленького мальчика, играющего на полу с солдатиками, которому страшно не хватает внимания и любви. Потом он переводит взгляд на меня, и лицо его становится злобным. Он ожесточается.
Я никогда не могла дать ему утешения. Или, как в этом случае, алиби.
Лили жалуется на ломоту в спине из-за жесткого кресла на работе. Примерно в это время арестовывают Олли, стресс действует на нее, на нас всех, и этим мы объясняем ее состояние. Мы не обращаем никакого внимания на него, какое-то время не обращаем никакого внимания на нее, потому что нам куда важнее другое. Она всегда норовит выдвинуться на первый план, когда у кого-нибудь разыгрывается драма и есть о чем поволноваться, кроме нее. Только уже когда его отправляют в тюрьму, она, не переставая жаловаться, добирается наконец до врача. И только после нескольких посещений к ней начинают прислушиваться и отправляют по специалистам, а у них тоже приходится подолгу ждать своей очереди.
Сначала ей ставят инфекцию спинного мозга, но потом обнаруживают опухоль, да такую огромную, что она обвивается вокруг позвоночного столба, как мишура вокруг ствола дерева. По цвету она похожа на гниющий фрукт, буро-рыжая, как пятна на кожуре банана.
После операции на позвоночнике выясняется, что у нее лимфома Беркитта, разновидность неходжкинской лимфомы.
Я задаю себе вопрос, почему не видела ее яснее. Я была сосредоточена на Олли – да; я была сосредоточена на Хью, да. Я даже старалась не потонуть сама. Но вот Лили… я перестала смотреть, перестала и слушать. Как будто она так громко звучала у меня в голове, что я научилась жить с этим белым шумом. Чем же я стала, что могла распознать боль любого другого, только не ее?
Олли в тюрьме, Хью принял приглашение и уехал работать учителем в Доху, я здесь.
Она прошла десять курсов химиотерапии, в трех местах ей делали люмбальную пункцию, вводили препараты в районе копчика, вдоль спинного мозга, вокруг желудочка головного мозга. Потом еще несколько месяцев физиопроцедур, чтобы научиться медленно ходить и сидеть. Я ей и медсестра, и сиделка. Она плачет, когда я первый раз волоку ее в ванну, чтобы искупать. Это вовсе не такое уж легкое дело; все получается тяжело, неуклюже. Ей больно от моего случайного щипка, оттого, что я хватаю ее не там, где надо, оттого, что ударяю ее о край ванной, о стену, об острый угол держателя для туалетной бумаги.
Трудно нам обеим. По ночам я тоже плачу.
– Не могу я это для тебя сделать, – говорит совершенно умученный Хью; волосы у него встрепаны, как будто он сам себя оттаскал за них.
Завтра они с По женятся; пойдут, распишутся по-быстрому, и все, потому что в Дохе они могут жить вместе, только если женаты. Оба будут преподавать английский в тамошней международной школе. Им предоставят собственный таунхаус с бассейном, рядом с нефтеперегонным заводом, а получать они будут раза в три больше, чем здесь, так что вполне сумеют накопить денег, вернуться, купить дом и зажить по-семейному. Новость о свадьбе они выложили нам в последнюю минуту, хотя сами-то наверняка знали все давным-давно. Из гостей будут только я, Лили, родители и братья По. Мы с Лили отправляемся купить себе что-нибудь симпатичное. От похода с ее инвалидной коляской по магазинам и отделам нам становится жарко и противно. Она выходит из себя, разыскивая что-нибудь подходящее, ведь ее тело сильно изменилось. Мне кажется, со мной на шопинг вышла девчонка-подросток, в которой бушуют гормоны. От этого больно обеим.
– У меня чувство, как будто я снова тебя бросаю.
– Ничего не бросаешь. Тебя работа в Дохе ждет. Олли сидит.
Он дергается, не в силах слушать это. Готова поспорить, об Олли он никому не рассказывает.
– Буду здесь, Хью, сейчас нет других вариантов. Я так решила.
– Но так не должно быть, Элис, так не годится. Тебе сейчас учиться нужно.
– Вот только не надо говорить, что мне сейчас нужно, – обрубаю я.
– Извини, – отвечает он, медленно крутя на столе свою кружку. – Ты посмотрела, что я прислал тебе о дистанционном обучении?
– Нет еще, но посмотрю, – отвечаю я. Сейчас я так выматываюсь к тому времени, когда Лили ложится в постель, что могу только одно – спать. Об учебе нет и мысли.
– Можно нанять сиделку, – продолжает он. – Необязательно тебе круглосуточно с ней возиться.
– Мы уже об этом говорили. Дорого. Она ничего не накопила, а я – и подавно…
– Тебе девятнадцать лет. В девятнадцать ни у кого нет сбережений.
– У тебя же были.
Мы улыбаемся.
– Ну… да. Ни один нормальный человек в девятнадцать лет сбережений не имеет. По так говорит. Никто еще не умеет себя организовать. Я ее с ума свожу.
– Это она по тебе с ума сходит. Но ведь тебе и нужно было поступать так. Нужно было организовать свою жизнь, иначе ты бы никогда отсюда не вырвался.
– План был взять тебя с собой… – И его опять начинают терзать угрызения совести.
Я не могу допустить, чтобы это передалось мне. Мне нужно, чтобы он помог мне воспрянуть духом, чтобы сказал, что я могу это сделать, а не наоборот.
– И что бы я там делала? Нефть искала? – отшучиваюсь я.
Он вынимает из своего рюкзака какие-то бланки и кладет на стол. Руки у него дрожат.
– Ты имеешь право на льготы. Я все узнал. Заполни бланки, приложи какое-нибудь удостоверение личности и отошли. Это пособие на оплату сиделки. Ведь по факту ты и есть сиделка, потому что круглосуточно обслуживаешь ее. От имени мамы я подал заявление на пособие для инвалидных приспособлений. Нельзя все время таскать ее на себе, так и спину сгубить недолго.
– Что за инвалидные приспособления?
– Пандус, душ, поручни, домашний подъемник. Она имеет на это право, у нее есть медицинская карта, все основное предоставляется бесплатно. Можно подать заявление на обмен жилья, встать на очередь на получение квартиры на первом этаже, она имеет на это полное право, только сомневаюсь, что согласится уехать из дома.
Конечно. Этого никогда не будет.
Он выкладывает на стол еще один бланк.
– К этому нужно приложить копию ее паспорта и справку с места жительства, здесь два экземпляра, один – тебе, один – ей. Я стикером отметил страницы, где написано, что тебе делать, а вот на этих желтых липучих местах нужно расписаться.
Никто никогда не скажет, что Хью ничего не делал, никогда не волновался, никогда не брал на себя ответственность и сбрасывал с себя бремя. Он понимает все это и не заслуживает возни с этими бумажками. Он заслуживает того, чтобы жить.
Слова на бланках расплываются у меня перед глазами. Я не сумею. Получение пособий, подача заявлений – не моя сильная сторона. Я беру бланки, прижимаю к груди и точно знаю, что у меня они месяцами будут пылиться на полочке в кухне. Мне было бы очень хорошо, если бы Хью остался здесь. Так было бы лучше всего, просто идеально. Насколько было бы легче, если бы он жил с нами. Теперь она принимает новое лекарство для стабилизации настроения, маниакальных эпизодов стало меньше, но химиотерапия спутала все карты, и нужно начинать все сначала. И потом, физически за ней стало труднее ухаживать.
Мне бы хотелось, чтобы он не уезжал, но, если я останусь, сумеет выжить хотя бы один человек.
Я быстро сужу о людях по их цветам, вижу по ним их истинное, скрытое «я» и моментально решаю, приблизиться или держаться подальше. Я никогда не стремлюсь узнать о людях побольше, познакомиться поближе, попробовать помочь им или даже понять, почему они такие. Даже зная не то чтобы больше всех, а просто больше, я признаю, что лет с восьми меня не тянет общаться с людьми, по-настоящему с ними взаимодействовать, и с тех пор мало что поменялось. У других все происходит с точностью до наоборот; почти все начинают с поверхностного знакомства и, все больше и больше проникаясь доверием, идут в глубину личности другого человека. И это, наверное, правильно. Только уже достаточно освоившись, поняв, что собой представляет другой, можно решить, нравится тебе человек или нет. На это уходит год-два, бывает, лет десять или даже двадцать. Мне же все понятно с первого взгляда.
Есть люди и приятные, до того приятные, что к ним прямо тянет. Из своего нутра они могут излучать счастье и довольство, силу и основательность. Рядом с такими хорошо. Дарья из кофейной лавки, которая пишет что-нибудь позитивное на бумажных стаканчиках кофе, которые берут с собой, сосед, мистер Гангали, который громко распевает песни Тома Джонса, когда возится в своем садике. Их внучка, пышка на коротких ножках, которая хихикает и смеется, все время делая какие-нибудь открытия. А разговоры между ними – это одна сплошная радость.
Вот что хочется видеть вокруг себя, вот среди кого хочется быть. Среди людей, которые делают так, что тебе хочется рядом с ними и делаться лучше самой.
Нельзя просто наблюдать, стоять в стороне, как никому не нужная железяка. Нужно, чтобы и они захотели узнать тебя поближе.
Вот уже месяц, как Хью уехал, месяц, как я без всякой посторонней помощи ухаживаю за Лили и чувствую, что тону. Тону, только не в ее цветах, а в своих собственных. Тону в нудном однообразии, в тягомотине, в одиночестве, в том, что все время отдаю, отдаю, отдаю.
Заботодатель…
Заботоделатель…
Заботожелатель, забототворитель, заботомонстр…
Я, должно быть, похожа на тех родителей, которые, стоя на площадке с непроницаемыми лицами и бессмысленным взглядом, точь-в-точь как у зомби, смотрят, но ничего не видят, а их дети тем временем могут хоть в собачьих какашках ковыряться. Им вообще безразлично, что вокруг происходит; они ведомые, а не ведут за собой, они превратились в полярных мышей – леммингов, живут, как растительный студень в чашке Петри, как будто участвуют в каком-то эксперименте над обществом.
Мне девятнадцать лет, Лили – сорок девять, и теперь она пожизненно прикована к инвалидному креслу. Она проходит физиотерапию, но шансы невелики. Хью в Дохе, Олли в тюрьме, я при ней. Если уже первый месяц такой, то до конца года я точно не дотяну, а уж про десять лет или даже больше нечего и говорить. Взгляд в будущее ввергает меня в панику. Всю жизнь я не в состоянии это делать. Размышления о перспективах меня вовсе не увлекают. Чтобы делать все как следует, мне нужно полностью сосредоточиться на настоящем. Только если мы, например, моемся или переодеваемся и сил мне не хватает, мысли уносятся в будущее, и я тихо надеюсь, что все это скоро кончится. Но знаю: нет, не кончится. И тогда я впадаю в панику.
Начинаются обычные дела. Мы встаем. Я умываю ее, одеваю, мы завтракаем, а потом, в любую погоду, выходим на улицу. Каждый день мы отправляемся в местные парки – Джонстаун, Меллоуз, Гриффит, Толка-Велли, Национальный ботанический сад, – но идет время, и их перестает хватать. Я выучила наизусть каждую дорожку, каждый поворот, каждый маршрут, а в нашем распоряжении целый день, каждый день, так почему же не отважиться и не забраться подальше? Садимся в автобус, едем в Ормсби-Истейт, Прайвет-Гарденз и, хотя платим за проезд, ничуть не жалеем об этом. Мы открываем новые, еще неизвестные нам места.
Мою энергию восстанавливают полные жизни цвета природы, плавающие вокруг, экзотические деревья, которые в стародавние времена привозили издалека высокородные лорды и леди; но не только они, а еще и люди, которых я не знаю, люди не из моего района. Мне кажется, что Лили чувствует то же самое, потому что она не жалуется, даже когда ветрено, холодно или вот-вот пойдет дождь. Мы обе хотим выйти из дома, отдалиться от него, отвлечься, чем-то заняться.
Первый раз мы оказываемся здесь в середине июня. День теплый, но в тени и под кронами деревьев веет приятной прохладой. Мы не говорим. Мы вообще редко говорим.
Я ощущаю, насколько легче мне становится дышать, и только теперь понимаю, как тяжело дышалось раньше. Тело разворачивается, начинает расслабляться, плечи опускаются, руки перестают стискивать ручку кресла. Я могу дышать. Поднимаю лицо к небу и дышу. Я закрываю глаза, улыбаюсь, а когда открываю их, мы уже оказываемся у какого-то мостика. Перед ним ступенька, всего одна, но это значит, что я не могу перевезти через него Лили – вернее, могла бы, если бы развернула кресло и втащила его на ступеньку; я иногда так делаю, как будто везу ее в детской коляске, но с таким тяжелым креслом и в этот раз я просто не могу. Она не может попасть за мостик, и то, что за ним, становится от этого только привлекательнее. Я не отвожу глаз от того, что вижу. А вижу я розовый сад в полном великолепии, утопающий в восхитительных цветах.
Все цветет, и в моем сердце тоже. Я медленно хожу по лабиринту дорожек и аллеям между клумбами кустовых роз, под арками, сделанными из роз плетистых. Я ничего не знаю о цветах, зато знаю, что они красивы. Я знаю, что они живы, что они здоровы, что они прекрасны, что они чисты, что они горды своей красотой – эти царицы природы, поднимающие головы к солнцу, тянущие их ввысь.
И дело не только в цвете лепестков; у роз возвышенная аура. Я брожу в окружении их красоты, тянусь к бархатистым лепесткам, трогаю их пальцами, хочу напитаться их энергией.
Лили бросает на меня взгляд из-за мостика, давая мне понять, что считает мои изъявления радости нелепыми.
– Хочешь сюда?
– Нет. Давай отдыхай.
По дороге домой, на заправке, я покупаю букет цветов. Я понимаю, что этой энергии как раз и недостает нашему дому.
Я не могу видеть энергию людей, которых показывают по телевизору. Лили посмеивается над моими реакциями: если я хохочу, то громко, взахлеб, если плачу, то до боли в груди и рези в глазах. Пусть даже игра по своей сути обман, вокруг них нет никаких отвлекающих цветов, ничто не намекает, что они обманывают меня. Я могу им верить. Это одновременно и выход, и ловушка.
Сегодня воскресенье, Лили сидит перед телевизором и смотрит футбольный матч. Я вожусь в кухне, стараясь оживить растение, которое твердо вознамерилось умереть, хотя стоит на окне и я усердно поливаю его каждый день. Это третье растение, которое я убила.
– Смотри-ка, твой друг, – зовет она.
Я ее не слушаю.
– Элис!
– Чего тебе? – огрызаюсь я. Не я убиваю эти растения, а, должно быть, она и ее плохие вибрации.
– Твоего друга по телику показывают.
– Кого это? – спрашиваю я, внося в комнату растение в горшке. Грязные капли падают из дырки на пол. Я ругаюсь.
– Да вы вместе в школе учились.
Я думаю, что она говорит про кого-то из болельщиков. Внимательно разглядываю лица на трибунах, но никого не узнаю. Наконец обращаю внимание на слова комментатора: «Госпел Мкунди, уроженец Дублина. Он всего в третий раз задействован в основном составе, но недавний дебют дает все основания думать, что перед нами восходящая звезда команды «Кристал Пэлас».
– Совершенно верно, – подтверждает второй комментатор. – Госпел показал себя очень одаренным игроком, с подлинным талантом к молниеносному бегу и дриблингу. Он из тех, кто подает огромные надежды, и я предсказываю ему великолепное будущее.
Госпел, в сине-красной форме, бежит через все поле к своему месту центрфорварда и на ходу поддергивает шорты. Он осматривается, настраивается, устраивается, бросает быстрый взгляд на стадион, на двадцать пять тысяч зрителей, наблюдающих за ним. Он быстро моргает раз, другой, но совсем не так, как раньше, когда у него прямо дергались голова и плечи. Никто, кроме меня, этого даже не замечал.
– Девочки, будете жить в этой комнате. Хорошая, прямо над кухней, так что каждое утро у вас будет пахнуть свежим хлебом, – говорит Глория в первое же мое утро в новой школе. – Когда познакомитесь с нашим поваром Аланом, то поверите, что он просто маг и волшебник. Печет кексы, булочки, пирожки – все, что хотите.
Мы дружно выглядываем из окна, как будто ожидая увидеть эту вкусноту, но перед нами только некрасивая плоская крыша кухни да трубы.
– Я вас оставляю, располагайтесь, знакомьтесь. Через час в столовой директор будет встречаться с новенькими, а пока отдыхайте.
Мы рассматриваем друг друга.
– Как вас зовут? – спрашивает наполовину ирландка, наполовину индианка. – Меня Салони. Вообще ни фига имена не запоминаю.
– Я тоже, – смеясь, отвечаю я и представляюсь: – Элис.
– Грейс, – произносит миниатюрная, похожая на птичку девочка с россыпью веснушек на щеках и носу. Вид у нее такой, будто ее занесло сюда случайно.
На одной койке нижнее место занимает Салони, верхнее – Грейс, так что на другой мне можно выбирать. Я выбираю верх. Ни споров, ни драм, ни психозов – во всяком случае, пока.
Ночью с треском и грохотом Грейс приземляется между двумя койками. Салони просыпается и вопит при виде стонущей соседки, распростертой на полу в неестественной позе.
– О боже, – произносит Салони. – Включи-ка свет.
Я стараюсь спуститься как можно скорее, но кажется, что я двигаюсь, как в замедленном кино – так медленно и осторожно я спускаюсь по лестнице. Нашариваю на стене выключатель, скоро глаза привыкают к свету, и я вижу Салони на коленях рядом со свалившейся Грейс.
– Беги за помощью! – командует Салони, и я лечу по тихому коридору к комнате, где спит ночная дежурная.
До утра я больше не сплю ни секунды. Но я не спала и когда упала Грейс. Я лежала, смотрела в потолок, привыкая к новым для меня звукам, когда услышала, как заскрипела койка напротив, а потом увидела, как соседка сначала села, потом встала и кинулась сверху.
Я смотрю, как в столовой все суетятся вокруг Грейс. Кто-то предлагает ей понести поднос, девчонки зовут к своему столу, все тут же узнают, как ее зовут. Она прямо купается в свете.
– Готов поспорить, она нарочно сломала ногу, чтобы на нее обратили внимание, – слышится позади меня.
Я оборачиваюсь посмотреть, кто это, и оказываюсь лицом к лицу с писаным красавцем, обладателем огромных карих глаз, бесконечных ресниц, высоким и широкоплечим. И вот он моргает раз, другой, потом дергается, потом забрасывает голову назад и всхрапывает, как конь. Движение такое резкое, что кажется, будто ему должно быть больно. Однако все вроде бы нормально. Он не объясняет, что сейчас случилось, но его цвета не показывают ни гнева, ни злобы. Не извиняясь, не пробуя как-то справиться с этим состоянием, он продолжает глазеть на Грейс.
– И что она будет делать, когда поправится? – вопрошает он.
– Другую ногу сломает, – говорю я.
Он смеется, дергается, плечи мелко трясутся, снова моргает раз, другой. Снова забрасывает голову назад, снова всхрапывает и говорит:
– Хочешь, садись со мной, вместе пообедаем.
Госпел предлагает мне встретиться у гончарной мастерской. Считается, что это занятие успокаивает учеников; они кладут комок глины на вращающийся круг и смотрят на него, чуть ли не впадая в транс, в надежде, что в сознании что-то изменится. Не всем это помогает. Например, Джош Дабровски так разъярился, что швырнул в окно свою вазу, больше похожую на пепельницу.
Здесь никогда никого не бывает. Ходят в другие места, бывает, что в самые неожиданные, но это место – одно из наших. Окнами оно выходит на соседнее поле, где пасутся коровы, не принадлежащие школе. Госпел, смотря по настроению, иногда стреляет в них петардами, а я не мешаю ему, потому что, когда он такой, разговаривать с ним без толку. Здесь же он покуривает марихуану – и бурый окружает другие его цвета, успокаивает, останавливает тик.
Он идет через спортивные площадки и несет с собой коробку. Энергия у него хорошая, и мы моментально подружились. Госпел, наполовину ирландец, наполовину зимбабвиец, родился в Талле. Из Зимбабве приехал его отец, системный аналитик. Мама работает медсестрой в местной больнице. Свою семью он любит, в «Новый взгляд» родители его отправили, чтобы помочь, он и поступил сюда для этого, а вот со мной все наоборот. Меня отфутболили. Мне даже кажется, что избавились. Я вижу его родителей на выходных, когда они к нему приезжают; как-то мы даже вместе ходили в местный мясной ресторан. Я больше люблю слушать, как Госпел рассказывает о своей семье, чем говорить о своей, но в любом случае он знает, что я, в отличие от него, оказалась здесь не по собственной воле. И что теперь мне не хочется возвращаться отсюда домой.