В лесу ему было лучше, чем в дачном поселке, а на даче – лучше, чем в городе. Поселок был старый, малолюдный и, что называется, не престижный. Добрая половина домов в нем пустовала, а те, что не пустовали, были заняты вполне приличными, с точки зрения Ивана Алексеевича, людьми – такими же, как он, военными пенсионерами, их женами или, на худой конец, взрослыми детьми. Были здесь и пришлые люди, в разные времена купившие себе дачи по относительно низким ценам; кого здесь отродясь не водилось, так это мусульман – тех, кого Иван Алексеевич поголовно, без разбора именовал душманами или просто духами. Он и из города-то сбежал не просто так, а от греха подальше, чтобы однажды, очнувшись от короткого, яркого сна наяву, не обнаружить себя стоящим посреди людной улицы над свеженьким трупом какого-нибудь ни в чем не повинного таджика или узбека. Впрочем, «ни в чем не повинный» – понятие растяжимое. Если упомянутый таджик, он же узбек, за всю свою жизнь не убил ни одного русского солдата, так это только потому, что ему не представилось удобного случая. Сложись судьба данного таджика (или узбека) чуточку иначе, он с наслаждением взял бы в свои коричневые лапы не мастерок или валик для краски, а старый добрый АКМ и занимался бы не строительством и ремонтом особняков «новых русских», а отстрелом мальчишек, призванных на срочную службу.
Умом Иван Алексеевич понимал, что, наверное, не прав, но предпочитал на всякий случай держаться от «духов» подальше, потому что после давней контузии далеко не всегда был в состоянии следовать голосу рассудка. Он полагал, что это все от расшатавшихся за восемь лет войны нервов. Увы, врачи считали иначе, и со временем Твердохлебов перестал с ними спорить: в конце концов, должны же эти коновалы хоть за что-то получать деньги!
Врачей Иван Алексеевич Твердохлебов, мягко говоря, недолюбливал – может быть, не так сильно, как мусульман, но тоже изрядно. Причин тому было несколько, и Иван Алексеевич ничуть не затруднился бы перечислить их все по порядку, даже будучи разбуженным посреди ночи.
Во-первых, он не любил врачей за то, что те несколько раз подряд спасали ему жизнь. То есть, когда спасали, он был им благодарен, потому что не знал, дурень, КАКУЮ жизнь они ему сохраняют. Если б знал – перегрыз бы глотку первому подвернувшемуся под руку извергу в белом халате, отобрал бы у кого-нибудь скальпель и быстренько вскрыл себе сонную артерию.
Во-вторых, именно они, добрые айболиты, записали его в психи и комиссовали, прилепив позорную инвалидность. Именно с этого, по твердому убеждению Ивана Алексеевича, начались все его беды. Запись в истории болезни – чепуха, но ведь они, мерзавцы, ухитрились убедить всех вокруг, даже жену, в том, что он, Иван Твердохлебов, – ненормальный!
Жена умерла именно из-за этой уверенности, в этом Иван Алексеевич не сомневался ни минуты. Она до последнего скрывала свою болезнь, не желая его волновать, а потом, когда делать вид, что ничего не происходит, уже не осталось сил, тихо угасла в течение какой-нибудь недели. У него осталась квартира, дача и мотоцикл; даже продай он все это и последнюю рубашку в придачу, денег на операцию все равно не хватило бы, но, пребывая в блаженном неведении, он ДАЖЕ НЕ ПОПЫТАЛСЯ! А эти коновалы, в свою очередь, до самого последнего момента скрывали от него свое бессилие.
Интересно получается: за деньги можем, а без денег – увы, увы… Клятву Гиппократа они давали, сволочи…
Он ненавидел их деланое участие и подленькую увертливость, ненавидел профессиональную уверенность, с которой они, напустив на себя умный вид, изрыгали глупости по поводу состояния его здоровья. Когда он жил в городе, их визиты были регулярными, и это послужило еще одной причиной его побега на лоно природы. Ему все чаще приходило в голову, что этим дело не кончится: рано или поздно наступит день, когда придется разорвать последнюю связь с цивилизацией и навсегда уйти в лес, чтобы больше не видеть людей, которые все больше превращались в банду буйных идиотов. Да-да, именно так и не иначе: Иван Алексеевич Твердохлебов был нормален, это мир вокруг медленно, но верно сходил с ума.
Иван Алексеевич оставался одним из немногих, у кого хватало силы воли и упрямства сохранять здравомыслие и верность принципам в творящемся вокруг бедламе. Он жил на даче, возделывал огород, собирал грибы, ездил на старенькой, трескучей, чиненой-перечиненой «Яве», ловил рыбу (удочкой и спиннингом, а не донками и сетями, как это нынче стало модно) и долгими вечерами читал взятые в библиотеке детективные боевики. Авторы писали эту белиберду быстрее, чем Иван Алексеевич успевал ее прочитывать, и это была, пожалуй, единственная примета времени, которая его целиком и полностью устраивала. Отождествляя себя с непобедимыми героями, Твердохлебов начинал чувствовать что-то вроде надежды – а может, мир все-таки состоит не только из одного дерьма? А вдруг он не один, вдруг такие люди действительно существуют? Ведь были же они рядом с ним в Афгане, ведь не все же погибли, умерли, покончили с собой, продались за грязные буржуйские деньги!..
Хотя как знать. Даже Серега Сухов незадолго до смерти стал почти таким же, как все, а кое в чем, пожалуй, и хуже. Уж как Иван Алексеевич его просил, как уговаривал остановиться, пока не поздно! Даже приказывать пытался, но времена давно переменились, и авторитет боевого командира, по всему видать, превратился для сержанта Сухова в пустой звук. Для него были важнее другие авторитеты – зеленые, с портретами американских президентов. И результат, как водится, не заставил себя долго ждать. Эх, боец, боец! Где ты сейчас, каково тебе там?
Иван Алексеевич поднял голову и сквозь ажурный полог сосновых ветвей посмотрел в безоблачное голубое небо, словно и впрямь рассчитывая встретиться взглядом со своим взводным сержантом Сергеем Суховым. Увы, даже если «товарищ Сухов» в данный момент взирал на бывшего майора Твердохлебова из заоблачных высот, Иван Алексеевич этого не заметил, что, по его мнению, служило лишним подтверждением его полной вменяемости: если б он был не в себе, так сейчас непременно увидел бы среди небесной голубизны знакомое смешливое лицо на фоне широких белых крыльев…
– С небес слетает он, как ангел, зато дерется он, как черт, – пробормотал Иван Алексеевич старую присказку про десантника и, тяжело вздохнув, тронулся в обратный путь.
По дороге он опять обдумывал идею окончательно переселиться в лес, которая казалась ему все более заманчивой. Времени до осенних дождей и холодов было еще хоть отбавляй, что позволяло наладить какой-никакой, пусть самый спартанский, быт и сделать запасы на зиму. А что? Ведь это ж подумать только, что бывает такое блаженство: на многие километры кругом только деревья, птицы, лесное зверье и ни одной, ну, ни единой человеческой рожи!
Оставалось только расплатиться по счетам. Майор Твердохлебов – не какой-нибудь там шаромыжник, а советский офицер. А советский офицер всегда вовремя и сполна отдает долги и никому не позволяет плевать себе в физиономию. И еще: сам погибай, а товарища выручай. А если выручить не удалось, хотя бы отомсти тем, кто виновен в его смерти…
Иван Алексеевич уже начал платить по длинному счету, который весь, до последней запятой, хранился в его памяти. То, что было блестяще начато в центре Москвы, а затем аккуратно и вполне логично завершено на Каширском шоссе, являлось только первым в длинной серии запланированных платежей. Всех деталей плана Твердохлебов не знал, да его это и не интересовало: в начавшейся шахматной партии он был не игроком, а всего лишь фигурой, хотя и крупной. Пожалуй, он был ферзем, который только что взломал оборону противника, снеся с доски несколько черных пешек. Это было проделано блестяще, и теперь белый ферзь отдыхал на запасной позиции, ожидая, когда опять наступит его очередь сделать ход. Шахматы – великая игра, и главная ее прелесть заключается в том, что короля в ней не уничтожают физически, а загоняют в крысиный угол, откуда нет выхода, и вынуждают позорно капитулировать. Не так давно, что-то около полугода назад, мат поставили Сергею Сухову, и теперь его бывший командир твердо намеревался проверить, так ли хорош игрок, который это сделал.
Он прошел мимо тропинки, в конце которой из кустов выглядывали металлическая сетка ограды, распахнутая настежь калитка и шиферные крыши дач. Идти через поселок ему не хотелось – это означало встречаться с людьми и, быть может, даже поддерживать какие-то никчемные разговоры. Например, про грибы – что вот-де, погода стоит, казалось бы, самая что ни на есть грибная, и рожь уже вышла в колос, а белых все нет как нет, да и сыроежки что-то не торопятся…
Описав длинную дугу лесом, Твердохлебов вышел к заброшенному пионерскому лагерю. Утонувшие в кустах и березовом молодняке двухэтажные корпуса из силикатного кирпича слепо таращили пустые оконные проемы. Все, что можно было из них выломать, было выломано; все, что можно было уволочь, давно уволокли. Кто-то не поленился вырыть из земли даже силовые кабели и трубы – не только водопроводные, но и, черт возьми, канализационные, и теперь среди высокой травы тут и там опасно зияли до половины заполненные тухлой стоячей водой, заваленные мусором траншеи.
Он шел, поглядывая по сторонам, – здесь, в лагере, неплохо росли подберезовики и сыроежки, – но тут уже кто-то прошелся до него, и Твердохлебову попадались лишь белеющие пеньки да перевернутые червивые шляпки. Среди травы и почерневших прошлогодних листьев там и сям валялись яркие шарики – желтые, оранжевые, голубые и даже двухцветные: пустующие каменные постройки облюбовали игроки в пейнтбол, для которых здесь было настоящее раздолье. Они приезжали из города шумными компаниями на трех – пяти машинах, ставили их всегда в одно и то же место на обочине, некоторое время с гиканьем бегали по лагерю, паля друг в друга из заряженных желатиновыми шариками с краской пневматических маркеров, а после, перекусив и обменявшись впечатлениями, уезжали обратно в город. Одно время эти любители пострелять друг в друга (их бы на недельку в Афганистан или, на худой конец, в Чечню, чтоб раз и навсегда отбить охоту целиться в людей даже из пальца) повадились оставлять после себя груды мусора и пустых бутылок, но с этим Твердохлебов разобрался быстро. Пару раз изорвав в клочья покрышки своих дорогих авто на хитро замаскированных в траве, ощетинившихся острыми гвоздями досках, «стрелки» поняли намек и стали убирать за собой, старательно поднимая с земли и увозя в город даже окурки.
В частично заслоненном кустами просвете между двумя лагерными корпусами мелькнул кусочек дороги. Игроки в пейнтбол стояли около своих машин и, пересмеиваясь, натягивали поверх одежды непромокаемые камуфляжные штаны и куртки, примеряли диковинного, футуристического вида шлемы с прозрачными пластиковыми забралами. Камуфляж у них был двух расцветок – у одной команды зелено-коричневый, армейский, а у другой – серочерный, милицейский. До Твердохлебова донесся лающий голос организатора данного увеселения, который, корча из себя большого начальника и крутого парня, с ненужной, сильно утрированной грубостью проводил инструктаж. «Дорвался, козел, – неприязненно подумал об инструкторе Твердохлебов. – Небось вспомнил, как его сначала сержанты в учебке, а потом деды в части прессовали, а теперь отрывается на дураках за их же денежки…»
Продравшись через густую заросль березового молодняка на месте бывшей спортивной площадки, Иван Алексеевич спустился с заросшего косогора по размытой, почти превратившейся в настоящий овраг дороге и свернул направо, к своей даче. Его дом стоял на краю заливного луга, над рекой, и был третьим с краю. Дачи вокруг него пустовали; на одну из них время от времени приезжали хозяева, остальные были заброшены уже много лет подряд. Твердохлебова такое положение вещей вполне устраивало, ибо позволяло жить, почти не видя людей. В самом деле, дачный поселок был, можно сказать, уникальным в смысле малонаселенности; глядя из окна своей дачи, Иван Алексеевич, как какой-нибудь граф, видел заливной луг, реку и лес на другом берегу, а вовсе не уставленные в зенит зады соседей.
В силу перечисленных выше причин Иван Алексеевич немного удивился, увидев стоящую посреди их пыльной и ухабистой, заросшей высокой сорной травой улочки машину. Машина представляла собой белый микроавтобус марки «форд»; приглядевшись, Твердохлебов увидел, что «форд» стоит не где-нибудь, а прямо перед его крыльцом и что из-за его широкой кормы выглядывает краешек багажника какого-то легкового автомобиля.
– Эге, – вполголоса произнес бывший майор ВДВ, командир десантно-штурмового батальона Твердохлебов и, боком скользнув в заросли облепихи, заполонившей пустующий соседний участок, двинулся по широкой дуге, заходя в тыл своей дачи.
Была суббота, десять тридцать утра, когда обуреваемый честолюбием, охотничьим азартом, а также иными как более, так и менее благородными чувствами майор уголовного розыска Свинцов отдал по рации приказ разворачиваться.
Предпринятая майором авантюрная вылазка стала возможной по двум причинам: во-первых, у него сегодня был выходной, а значит, начальство, по крайней мере теоретически, не должно было его хватиться; во-вторых же, майора связывала давняя дружба с капитаном ОМОНа Назмутдиновым, коего равные ему по званию коллеги, а также приятели, не имевшие чести служить в милиции, для краткости именовали просто Наза. Как-то раз, тому уж лет пять, если не все шесть, капитан Наза, мужчина крепкий и ловкий, но, увы, не слишком сообразительный, от большого ума встрял в очень некрасивую историю. Светило ему тогда как минимум увольнение из органов, причем не по собственному желанию, а с большим треском, с помпой – словом, наглядно-показательное; о том, что ожидало бравого капитана «как максимум», лучше было вообще не думать. Свинцов, который в ту пору был с ним едва знаком, посчитал небесполезным иметь в ОМОНе своего человека и умело, по всем правилам искусства, отмазал попавшего впросак капитана. Сделано это было ценой немалых усилий и жертв; жертвы были, разумеется, из числа мирного населения: какой-то алкаш, не сумевший вспомнить, где и как провел ночь, сел на восемь лет. Свинцов по этому поводу не переживал: в приговоре упоминалось принудительное лечение от алкоголизма, а это было именно то, что требовалось осужденному. Если бы не срок, тот, скорее всего, уже через год загнулся бы от цирроза печени или просто захлебнулся во сне собственной блевотиной. Так что майор Свинцов с чистой совестью мог утверждать, что спас не одного, а сразу двух человек.
Но бог с ним, с алкашом, что о нем вспоминать! В конце концов, кто виноват? Не хочешь становиться козлом отпущения – не напивайся до беспамятства, а еще лучше вообще не пей и фиксируй каждый свой шаг – в письменной форме, за подписями трех законопослушных свидетелей и с печатью нотариуса.
Словом, с тех пор майор Свин и капитан Наза подружились. Дружба их была накрепко сцементирована хорошо припрятанным компроматом – с мясом выдранными из дела свидетельскими показаниями, интересными фотографиями и иными бумажками, которые, при всей своей легковесности, могли утащить омоновца на дно.
Поэтому, когда Свинцов позвонил приятелю по телефону и сообщил, что завтра с утра ему потребуется десяток бойцов в полной выкладке, Назмутдинов даже не пикнул. Утром в условленном месте Свинцова поджидал набитый омоновцами, как стручок горошинами, белый пассажирский микроавтобус «форд» с удлиненной базой и с хмурым Назой на переднем пассажирском сиденье.
Они немного поплутали по пыльным проселкам, отыскивая забытый богом дачный поселок, дважды заезжали в какие-то глухие лесные тупики (причем один раз «Волга» с оперативниками Свинцова безнадежно застряла в гигантской луже, и ее пришлось выволакивать оттуда на буксире), наглотались пыли, промочили ноги, крепко пострадали от комаров и порядочно остервенели. Но все когда-нибудь кончается, и, покинув Москву в семь утра, в десять двадцать семь они прибыли на место. Сняв с приборного щитка «Волги» укрепленную в уютном пластиковом гнездышке рацию, Свинцов отдал приказ разворачиваться. Омоновцы покинули стоящий под прикрытием буйно разросшихся кустов облепихи автобус, по одному бесшумно нырнули в колючие заросли и, казалось, растворились там, как рафинад в крутом кипятке.
Свинцов кивнул водителю, и «Волга» осторожно, на первой передаче, подвывая движком, крякая амортизаторами и то и дело с глухим стуком цепляя брюхом какие-то бугры, подползла к воротам дачи, которая, согласно оперативным данным (то есть по словам одного из аборигенов), принадлежала отставному майору Твердохлебову. Тормоза взвизгнули, как крыса, которой прищемили хвост; водитель до конца опустил стекло и выставил в окошко простодушную загорелую физиономию.
– Эй, – позвал он, – народ! Живые есть?
В ответ чирикнула какая-то пичуга. Она сидела на столбе линии электропередачи, с любопытством разглядывая незваных гостей. Это была ласточка или, возможно, стриж – Свинцов скверно разбирался в этих орнитологических тонкостях. Над дачей, широко распахнув огромные крылья, беззвучно спланировал в сторону заливного луга аист.
– Не нагадил бы сверху, – озабоченно сказал, втягивая голову обратно в машину, водитель. – Была охота капот отмывать! Вы видали, как эта пташка какает? Я видел. Одним махом добрых полведра удобрения! Если с хорошей высоты долбанет – ей-богу, в крыше вмятина получится… Не отзываются, – оборвав себя, сказал он, перехватив хмурый взгляд Свинцова. – Дома, что ли, никого нет?
Свинцов посмотрел на ворота. Ворота, как и забор, были криво сколочены из набитых в два ряда, потемневших от непогоды досок. Доски были струганые, обрезные; кое-где на них еще можно было разобрать оттиснутые черным по трафарету надписи – какие-то «брутто», «нетто», «Moscow» и даже «Frankfurt». Перед этим забором, производившим такое впечатление, будто его строили ночью, впотьмах и в огромной спешке, точно зная, что на рассвете дача подвергнется неприятельскому штурму, стоял другой – низенький, аккуратный, из сваренных в незатейливый узор арматурных прутьев, некогда выкрашенных в неброский черный цвет, а ныне облезлых, пятнистых от проступившей сквозь облупившуюся краску ржавчины. Внутренний забор был поставлен вплотную к внешнему, который, судя по всему, с некоторых пор перестал устраивать хозяина ввиду своей излишней прозрачности.
«Паранойя, – глядя на этот забор, подумал Свинцов. – Точно, это вот и есть берлога нашего клиента».
Ему подумалось, что клиент, который проживает за этим кое-как сколоченным из разобранных тарных ящиков забором, даже если и виноват в убийстве пяти человек, ни за что не сядет в тюрьму. Его ждет психушка; с таким диагнозом, какой занесен в его историю болезни, ни один суд не признает парня ответственным за свои действия. Интересно все-таки получается: на то, чтоб стрелять в людей из снайперской винтовки, у него ума хватает, а на то, чтоб нести за свои поступки предусмотренную законом ответственность, – нет, кишка тонка. Хорошо устроился!
А с другой стороны, что с него возьмешь? Восемь лет в Афгане, восемь ранений, тяжелейшая контузия – ну, куда его, такого, в тюрьму? Он свой ад уже прошел – так сказать, авансом. И какая разница, где он будет догнивать – на зоне или в психушке? Главное, что стараниями старшего оперуполномоченного Свинцова социально опасный тип будет изолирован, а высокое начальство, глядишь, наконец-то спохватится, что прямо у него под носом пропадает, оказывается, отличный специалист, грамотный, инициативный работник…
Подчиняясь повелительному взгляду майора, один из оперативников выбрался из машины и, приблизившись к калитке, громко в нее постучал.
– Хозяева! – едва не на весь поселок заголосил он. – Есть кто дома?
Подождав ответа, он толкнул калитку, которая, как и ожидал Свинцов, оказалась запертой, повозился с мудреной щеколдой, открыл калитку и осторожно просунул вовнутрь голову.
– Люди, ау! – послышался оттуда его голос. – Как к речке проехать, не подскажете?
Если водителю ответила ласточка (или стриж, кто их там разберет), то на голос оперуполномоченного Зайцева откликнулась, несомненно, сорока. Ее стрекотание, похожее на частую дробь скорострельного пулемета, послышалось из кроны старого дуба, что рос на довольно крутом склоне, отделявшем участок Твердохлебова от поросшего высокой некошеной травой заливного луга. С верхушки липы, не уступавшей дубу ни высотой, ни пышностью кроны, отозвалась другая сорока, и это было все. Оперативник потоптался на месте, совершая сложные и довольно потешные, если не принимать во внимание серьезность момента, эволюции оттопыренным задом, и наконец протиснулся в калитку целиком. Оружие он так и не вынул, и Свинцов мысленно отдал должное самообладанию своего подчиненного. Его собственный пистолет уже давно был у него в руке; пластмассовая рукоятка сделалась скользкой от пота, указательный палец нервно теребил спусковой крючок, а большой не менее нервно оглаживал рубчатый флажок предохранителя, готовый при первых признаках опасности сдвинуть его вниз.
Спохватившись, Свинцов завертел ручку стеклоподъемника, открывая окно, а потом, словно этого было мало, приотворил дверцу. В салоне «Волги» – еще далеко не старой, довольно комфортабельной, построенной с учетом прежних ошибок, а также новейших (доступных по цене) достижений науки и техники, – так отчаянно воняло дешевым бензином, словно это была не современная «тридцать один – десять», а древняя «двадцать четвертая», если вообще не «двадцать первая». Налетевший со стороны реки порыв теплого ветра принес запахи разогретых солнцем спелых трав и речной тины; захотелось раздеться – ну, хотя бы до пояса – и, плюнув на все, подставить голую бледную спину живительному летнему ультрафиолету.
Сквозь открытую калитку был виден только кусок клумбы перед парадным крыльцом дачи. Земля на клумбе была желтовато-серая – типичный лесной подзол, – и торчавшие из нее сине-фиолетовые цветы с мясистыми стеблями, названия которых Свинцов не знал, на этом мертвенном фоне казались неестественно яркими, будто искусственные. Майор отметил про себя, что на клумбе нет не то что лебеды, но даже мельчайшего росточка вездесущего пырея. Он подумал, что многим умалишенным, особенно параноикам, свойствен педантизм в самых неожиданных мелочах; потом он вспомнил, что у Твердохлебова не так давно умерла жена, и преисполнился уверенности, что отставной майор старательно ухаживает за клумбой в память о ней. Это выглядело глупо и вместе с тем трогательно; отбросив совершенно неуместные сантименты, Свинцов сосредоточился на доносившихся со двора звуках.
Звуки были самые обыкновенные: хруст шагов по посыпанной гравием дорожке, скрип рассохшихся деревянных ступенек и спустя минуту громкий, отчетливый стук в дверь.
Свинцов невольно сжался в ожидании выстрела. Все-таки псих, да притом еще и «афганец», вооруженный винтовкой Драгунова, – это вам не шутки. Вот как пальнет сейчас через дверь, а потом поднимется в мансарду и – прямой наводкой по машине… А? Тогда что?
Оперативник постучал снова, еще раз повторил насчет дороги к речке, а потом, потеряв терпение, заголосил, барабаня в дверь чем-то твердым – не иначе, рукояткой пистолета:
– Откройте, милиция!
Вскоре под его ногами опять заскрипели ступеньки, захрустел гравий дорожки, и в проеме открытой калитки показалась физиономия, выражение которой красноречиво свидетельствовало о том, что ее хозяин целиком и полностью удовлетворен ходом событий. В самом деле, ему-то что? Пулю не поймал, и слава богу. А куда подевался хозяин дачи и что в связи с этим предпринять, пускай начальство думает – ему за это деньги платят…
– Похоже, нет никого, товарищ майор, – доложил оперативник.
– Может, в сортире сидит? – предположил водитель, который, как подавляющее большинство профессиональных водителей, считал себя умнее всех на свете.
Свинцов, точно знавший, что если в сортире кто-нибудь и сидит, так разве что один из бойцов Назмутдинова, в ответ лишь сердито дернул щекой и полез из машины.
Вопреки его ожиданиям – а может быть, напротив, в полном согласии с ними, – двор и огород на участке Твердохлебова оказались аккуратно и где-то даже любовно ухоженными. Земля здесь была скудная, тощая – почти что голый песок, – но зеленый лук, укроп и прочая зелень из нее так и перли. Аккуратнейшим образом подвязанные томаты стояли ровными рядами, как солдаты роты почетного караула, и среди темно-зеленой листвы уже там и сям проглядывали белесоватые шарики наливающихся плодов. Яблони, груши и прочие плодоносящие деревья были мастерски, с большим искусством обрезаны и побелены настолько единообразно, что в голову сама собой приходила мысль: а не пользовался ли Твердохлебов, помимо кисточки и ведра с известкой, еще и плотницким метром? Темная, сочная картофельная ботва вытянулась ровными рядами, как выстроенный для прохождения торжественным маршем батальон; вообще, порядок в огороде царил армейский – в лучшем смысле этого слова.
Зато дом, когда-то красивый, украшенный резными наличниками с петухами и прочими финтифлюшками, заметно обветшал. Светлые сосновые доски, которыми он был обшит, облезли и потемнели; там, где их больше всего доставали дождь и ветер, они стали почти черными. Крыльцо опасно покосилось, но оконные стекла были отмыты до полной прозрачности, а на посыпанной гравием дорожке не было видно ни травы, ни сора. На крыльце ровным рядком стояла обувь – видавшие виды резиновые сапоги с заплатой на правом голенище, старые, разбитые, носившие на себе явные следы многочисленных ремонтов белые кроссовки «Адидас» и растоптанные, но аккуратно вычищенные армейские бутсы. Вылинявший почти добела веревочный половичок под дверью был потертым, но чистым, и было решительно непонятно, является весь этот порядок следствием свойственного параноикам педантизма в мелочах или въевшейся в плоть и кровь армейской дисциплины.
Справа, под ветхим навесом, виднелся какой-то накрытый брезентом продолговатый предмет весьма знакомых очертаний. Свинцов кивнул в ту сторону подбородком; один из оперативников, подойдя, жестом фокусника сдернул линялый брезентовый чехол, и взорам присутствующих предстала красная «Ява-350» с тронутыми ржавчиной никелированными крыльями и накладками на бензобаке. Номер – черные цифры и буквы на белом фоне – был тот самый, что врезался в память Свинцову, казалось, на всю оставшуюся жизнь.
– Опаньки, – сказал один из оперативников. – Прямо новогодний стол заказов. Товарищ майор, а может, это какая-то подстава? Ведь так просто не бывает! Съездил на мотоцикле на дело, вернулся домой и поставил драндулет на место… Осталось только винтовку под кроватью найти!
– Поживем – увидим, – недовольно проворчал Свинцов, которому все это тоже не очень-то нравилось. В конце концов, даже последний псих мог бы, кажется, сообразить, что оставлять такую улику посреди двора ни к черту не годится. Того и гляди, окажется, что в день, когда было совершено преступление, Твердохлебов пьянствовал в теплой компании друзей, которые в один голос подтвердят его алиби… – Наза, ты где?
Из кустов сирени под забором с треском выбрался похожий на пятнистого серо-черного медведя капитан Назмутдинов.
– Упорхнула птичка? – спросил он.
Назмутдинов прожил в Москве без малого двадцать лет, но до сих пор не избавился от акцента, который с первых слов выдавал в нем уроженца солнечного Татарстана. Вместо «сделал» он говорил «сделиль», вместо «цапля» – «цапл»; над ним посмеивались, но исключительно за глаза, поскольку Наза был вспыльчив и управлялся с кулаками куда более ловко, чем с языком.
– Посмотрим, – угрюмо буркнул Свинцов. – Давай, дорогой, работай захват.
Назмутдинов с подчеркнутым сомнением покосился на хлипкую дверь дачного домика.
– Без ордера? – сказал он. – Без санкции? Скажи, Саня, ты хорошо подумал?
– Я карашё падумаль, – не отказав себе в удовольствии передразнить капитана, неприязненно сообщил Свинцов. – Ты омоновец или прокурор? Санкцию ему подавай… Преступник вооружен и очень опасен – этого тебе мало?
Как и ожидал майор, Наза не осмелился с ним спорить. Еще больше помрачнев, он махнул рукой в сторону двери. Сейчас же, будто из-под земли, у крыльца появился здоровенный, больше Назмутдинова, сержант. Примерившись, он ударил по двери в районе замка подошвой своего высокого ботинка, и та распахнулась с треском и грохотом, уронив на веревочный половичок длинную, острую белую щепку. Выставив перед собой автомат, сержант нырнул в полутемные сени (или веранду, или прихожую – у этих дачников никогда не разберешь, где сортир, где кладовка, где сарай для инструментов, а где спальня). С обратной стороны дома послышался звон стекла – подчиненные капитана Назмутдинова в полном соответствии с наукой штурмовали дом со всех сторон одновременно, не оставляя подозреваемому никаких шансов.
На протяжении какого-то времени в доме осторожно скрипели половицами и стучали распахиваемыми дверями. Затем на крыльце показался давешний сержант. Куцый милицейский автомат он держал под мышкой, трикотажная маска была небрежно сдвинута на лоб.
– Чисто, – сообщил он, ни к кому конкретно не обращаясь, и длинно сплюнул в клумбу. – Успел свалить, падло.
Назмутдинов что-то пробормотал в микрофон рации, и спустя минуту к крыльцу подкатил и остановился, едва не упираясь бампером в багажник «Волги», микроавтобус, на котором приехали омоновцы.
– Грузимся? – спросил капитан у Свинцова.
На его широком и плоском лице с узкими щелочками раскосых восточных глаз читалось неприкрытое облегчение. Дело вышло пустяковое, без стрельбы, мордобоя и далеко идущих последствий. Ну, вломились без ордера в дом, так поди докажи, что это были они, а не какие-нибудь бомжи, вечно шарящие по дачам в поисках поживы!
Свинцов мысленно пожал плечами. Что ж, на нет и суда нет. Это была просто еще одна мелкая неудача в длинном ряду неудач, которые преследовали его всю жизнь. Конечно, глупо было надеяться, что преступник, так явно засветившись со своим приметным, чуть ли не антикварным мотоциклом, станет сидеть дома и ждать, когда за ним придут. Он давным-давно скрылся в неизвестном направлении, а может быть, его постигла та же участь, что и других исполнителей: сделал дело – получи пулю в затылок и не чирикай. Похоже, таинственный заказчик был не дурак. Ох не дурак! Напел чего-то в уши больному человеку, у которого к тому же имелись старые счеты с охраной «Бубнового валета», подписал инвалида на мокрое дело, а когда нужда в нем отпала, просто шлепнул без лишних разговоров. Отсюда и та легкость, с которой Свинцову удалось выйти на Твердохлебова. Ведь что он, в сущности, нашел? Пустую дачу и старый мотоцикл, от которого, сколько его ни пытай, свидетельских показаний все равно не добьешься…