А это ведь что вновь открытую звезду назвать твоим именем. Конечно, если судить с точки зрения романтика…
Причалив, Стас и Женя не стали даже ставить палатку, а перекусили, разогрев по банке тушенки на костре, взяли бур геолога и пошли дырявить «крышу». Хвойный лес над россыпью был еще повален зимой, частью его вывезли, а частью столкали бульдозерами в огромные бурты по границам участка. Поэтому верхний слой грунта на солнцепеке оттаял, влажный суглинок бурился легко, так что сильно пониженная в должности из-за рукоприкладства практикантка редко когда позволяла себе помочь – только если бур заклинивало галькой. Они брались за ручки вдвоем, тянули штанги, почти соприкасались щеками, но увлеченный Рассохин поначалу этого не осознавал, пока случайно не уловил запах ее дыхания.
И вдруг на минуту зазвенело и закружилось в голове, как бывает по неопытной молодости, если хватишь спирту, но сразу не проглотишь из-за перехваченного дыхания и чуть дольше, чем следует, подержишь во рту. А он, говорят, начинает усваиваться в кровь через слизистую и сразу хмелит. После этого Стас и посмотрел на отроковицу глазами не временщика, не увольняющегося человека, коему все уже здесь обрыдло, все до лампочки и до фени, лишь бы срок оттянуть. И узрел, что глаза у нее чуть навыкате от изумления, и это непроходящее чувство ее невероятно молодит, делает юной, а горбинка на носу не уродует – красит, создавая классический профиль богини Афродиты. И тонко очерченные, припухлые губы олицетворяют не презрительность, но неуемную, тайную страсть взрослой женщины, как и зовущий, манящий запах ее дыхания. На миг почудилось, что ее нежные на вид руки не бур вытягивают из земной весенней хляби – обнимают, сомкнувшись на шее до болезненного истомного стона…
Рассохину от сего воображения жарко сделалось, а по телу пробежала непроизвольная конвульсивная судорога, как одинаково бывает от крайней степени омерзения и неуправляемого, восхищенного восторга.
В следующее мгновение, охваченный не юношеской робостью, но мужским смущением, он встряхнулся и выдохнул из себя отраву мимолетных чувств.
– На сегодня все, – сказал, вбивая обухом последний кол. – Мы им чуть ли не центнер отмеряли.
Пробный участок специально отвели там, где было самое богатое содержание, залезли в середину россыпи, что, в общем-то, делать не полагалось, но так уж хотелось удивить высокое начальство в канун праздника Победы.
И Стас заметил, как Женя вздохнула свободно, словно он только что выпустил ее из крепких, удушающих объятий.
«Что же это такое? – с удивлением, но не без удовольствия думал он вслух, когда ставил палатку на прошлогоднее жердяное основание, заваленное свежей подстилкой из пихтолапки. – И что это значит?».
Женя тем часом хлопотала возле костра – варила царскую уху сразу из четырех нельм, поставленных стоя хвостами вверх. Скорее всего, от старания и недогляда она схватилась за закопченое ведро, а потом мазнула себя по лицу, верно, сгоняя редких еще комаров, и на лбу нарисовалась запятая. И руки у отроковицы были в саже, и даже рукава новенькой штормовки, выданной как спецодежда для ИТР. Это было смешно, и в другой раз, при иной обстановке Стас непременно бы поржал, но перед ней, взрослой, внезапно физически ощутил, как взрослеет сам, и то, что вчера показалось бы невинной студенческой забавой, сегодня совсем не веселило. Ни слова не говоря, он достал белый пробный мешочек, которыми геологи пользовались как носовыми платками, послюнил и стал вытирать ей лоб.
– Что? – спросила испуганно Женя, однако же повинуясь его руке.
– Сажа, – обронил он, вновь улавливая запах ее дыхания даже через дым костра.
Она позволила стереть запятую, и Рассохин ощутил, что это простенькое внимание ей приятно, однако Женя точно угадала миг, когда нужно уклониться от его млеющей руки.
– Уха готова, – сказала буднично и пошла умываться на золотоносную речку Рассоху.
В это время он и уловил едва слышный шорох в глубине пихтача – характерный шелест, как веткой по одежде. Тишина была – ни одна лапа на вершинах не колыхнется. Через несколько секунд звук снова повторился, причем двигался в сторону разлива, куда ушла отроковица. Стас вынул из полевой сумки казенный револьвер, проверил патроны в барабане и, крадучись, двинулся на шелест, чуть его опережая. Мягкий хвойный подстил глушил шаги, в кедровнике было темновато, свет проникал лишь в прогалы между крон, и вдруг в одном из них мелькнуло что-то серое – не понять, зверь или человек. Однако Рассохин выстрелил вверх, для острастки, будь там хоть кто: пусть знают, здесь люди вооружены и всегда начеку. Эхо приглушенного щелчка откликнулось над разливом, но все равно показалось, кто-то треснул сучком, убегая.
Назад он вернулся, когда Женя была уже на стане, и хоть выстрел слышала, но оставалась совершенно спокойной.
– За кем ты охотился? – спросила она, между делом разливая в миски уху. – За медведем?
– Глухарь в кедровнике был, – отмахнулся Стас. – Здесь ток недалеко…
– И где добыча?
– Промазал!
– Эх ты! – усмехнулась отроковица и похвасталась: – У меня, между прочим, первый разряд по пулевой стрельбе.
– Ого! А по боксу?
Она все поняла, рассмеялась и сказала с намеком, почти словами Репнина:
– Если что – узнаешь, какой!
Но он не услышал угрозы; напротив, прозвучало как зазывное предложение определенных условий игры, и это вдохновило. Рассохину так вдруг захотелось похвастаться и месторождением, и этой речкой имени себя, однако практикантка упорно ничего не спрашивала, а на созвучие его фамилии с названием драги, верно, внимания не обратила. А он ощутил яростную потребность возмужания, солидности, даже степенности, чтобы дотянуться до высот ее опыта и взрослости. И тогда он неторопко, со сдержанными чувствами, стал рассказывать байки о строптивом Карагаче, который пока еще не покорили, и то, что драга завтра может начать добычу, еще ничего не значит. Стас подремонтировал прошлогодний жердяной стол, положив на него капот от носового багажника лодки – чтоб кружки не переворачивались, и хотя ничто не предвещало дождь, натянул брезентовую крышу, поскольку старую берестяную бичи пустили на растопку. Было уютно и настолько приятно, что хотелось прожить и запомнить каждую минуту, особенно те мгновения, когда Женя слушала, забыв о пище, и глаза ее расширялись от изумления. Он же мужским, интуитивным и уже зрелым нюхом чуял, как тают льдистые забереги[10] между ними, и испытывал страстное желание восхищать ее, отрывать от земли и поднимать на крыльях ввысь, чтобы у нее закружилась голова…
Он чуял, как становится ей интересен, и мысленно соглашался со старой истиной, часто повторяемой Репниным, которому было уже тридцать пять и который давно казался пенсионером.
– Запомните, отроки, – говорил Репа, – женщины любят ушами! А у опытных есть даже третье ухо. Если отроковица его напрягла, у нее открывается третий глаз. Но не во лбу, пацаны, в другом месте. И маленький, как у птички.
К этому можно было добавить, что женские уши, в свою очередь, как отраженная волна, стимулируют творческий азарт мужчины. Рассохин никогда красноречием не отличался, напротив, считал свой язык слишком наукообразным, особенно подпортив его, когда зимой писал, по сути, монографию, позже превращенную в «полиграфию». Где-то в сознании и в горле торчал колючий залом, мешающий естественному течению мысли; тут же ощутил, как его прорвало, и речь очистилась от тяжеловесного топляка.
Между тем незаметно свечерело, подул теплый южный ветер, и в примороженных руслах стока зажурчали ручьи – в чернолесной тайге таял снег. Стас все еще рассказывал о Карагаче, но и увлеченный, не терял чувства меры, не доводил до того, когда и так уже пресыщенная информацией отроковица помимо воли начнет дремать под его речь.
– На сегодня все, – вновь заключил он. – Пора спать. Завтра надо присутствовать на вскрыше.
– Но ведь еще светло! – воспротивилась она.
– Потому что белые ночи, как у вас, в Питере.
Он точно угадал момент – узрел легкое ее разочарование от недосказанного. Однако Женя послушно встала, и пока Рассохин от воровского греха подальше закатывал бочки с бензином в лес и снимал мотор, она уже в легких сумерках перемыла посуду в речке с мочалкой из сухой травы, затем на минуту пропала в палатке и уже явилась в одном купальнике, с полотенцем на плечах! Вода была еще ледяная, и от одного вида ее становилось холодно, но отроковица смело забрела по отмели выше колена и попросила ведро.
– Ты что, морж? – удивленно спросил он, подавая черпак из лодки.
– Я в Питере до декабря купаюсь, – искушенно проговорила Женя. – У нас команда на Стрелке. И это единственное удовольствие…
И решительно облила себя черпаком воды, однако же уберегая волосы. Стаса передернуло от озноба, а практикантка еще трижды окатилась и выдала себя лишь тем, что слишком поспешно выскочила из разлива и принялась жестко растираться полотенцем.
– Обожаю контрасты, – с каким-то неясным намеком произнесла отроковица, сдерживая внутреннюю дрожь.
Потом она убежала в палатку, откуда через некоторое время высунулась голая рука и развесила купальник на палаточную растяжку. Воображение стремительно утрачивало романтический дух, одолеваемый не менее контрастными, шальными чувствами.
Стас посидел на корточках возле костра, высосал остатки дыма из булькающей трубки и несколько усмирил страсти.
И опять ему почудился шорох в кедровнике, причем довольно близко, может быть, метрах в десяти от палатки. И сразу же отлетели прочь грешные мысли: он взвел курок револьвера и ступил в темный кедровник, куда не доставал свет белой ночи. Постоял, затаившись, и кое-как различил впереди что-то серое, лежащее на земле в пяти шагах. Вот пятно шевельнулось и передвинулось на полметра – к палатке подползал человек! Одежда лишь чуть шуршала о мягкий подстил, движения казались призрачными и замедленными, как у коалы. Рассохин поднял наган, прицелился, но глаз переключился на ствол и потерял цель. Эх, фонарик бы, который сейчас в кармане палатки!..
Стас пригляделся и вновь различил пятно, еще чуть переместившееся с прежнего места. Стрелять наугад – не известно, кто там. Если оголодавший весенний медведь, из револьвера не свалишь, а от подранка не удерешь. Вот позор-то будет! Говорили же ему опытные мужики, в том числе и Репнин – бери карабин, на что тебе эта хлопушка? Так нет ведь, револьвер казался удобнее и круче, похлестаться перед местными можно, и приискатели в Гнилой уважают. А уж полный выпендреж – это маузер, которых, естественно, в оружейке давно не осталось, разве что память, – мол, раньше, в пятидесятых, выдавали всем геологам… Что вот теперь делать? Палить в воздух? Снова глухарем не объяснишь, только отроковицу напугаешь. Подкрасться самому и, если человек, взять живым?.. Это кино, да и не приходилось никого брать, ни живым, ни мертвым…
Держа ствол наготове, Рассохин стал медленно, шажочками, приближаться, сам обратившись в коалу. И вдруг разглядел впереди линзу рябого от павшей хвои снега, оставшегося с северной стороны ветровальной колодины. Тяжелый и зернистый, он подтаивал снизу и оседал с легким шорохом. Рассохин попинал снег ногой, потом набрал пригоршню и умыл лицо…
Когда же вполз на четвереньках в тесную для двоих одноместную палатку и на миг включил фонарик, Женя уже упаковалась в свой спальник, застегнув все деревянные пуговицы. Лицо ее было розовым, расслабленным, блаженно поблескивали глаза – Афродита…
Больше он ничего не заметил, но и то, что на мгновение возникло перед взором, подчеркивало его недавнюю слепоту – как мог сразу-то не увидеть, не рассмотреть?! Почему позавчера не екнуло, а сейчас сердце выпрыгивает и одновременно лихорадит…
Подрагивая от непроходящего озноба, Стас содрал с себя свитер, брезентовые брюки и залез в ледяной мешок.
– Спокойной ночи, – сказал стылым, напряженным голосом.
Спальники были совсем рядом, впритык друг к другу, и должно быть, практикантка ощутила его дрожь.
– А мне тепло, – промолвила радостно и, вероятно, улыбнулась. – И от запаха пихты кружится голова…
«Сейчас позовет к себе!» – осенило и заставило трепетать мысли душу. Стас на миг представил, как сейчас переберется в теплый, нагретый мешок, а старого образца ватные спальники были просторные, вдвоем не тесно, и прикоснется к ее обнаженному телу – перехватило дыхание…
Женя словно услышала его мысли и холодно проговорила, враз остудив взгорячевшую голову:
– Спокойной белой ночи.
Рассохин сжался в комок, стараясь вызволить внутренний жар, перелить его в деревенеющие мышцы, затем резко расслабился – не помогло. Ему показалось – Женя уснула, не стало слышно дыхания, но через минуту она вдруг спросила совершенно бодрым голосом:
– Почему ты уезжаешь отсюда? Ты же любишь Карагач…
Это она сделала такой вывод, слушая пылкие рассказы, продиктованные совсем другим чувством – скорее всего, желанием произвести впечатление. Стас прислушался к себе и ощутил, что согревается, но сказал по-мужски сдержанно:
– Так надо, спи.
– Странно, – через некоторое время задумчиво произнесла она. – Тебя поцеловала богиня Удача, речку называют Рассохой, прииск Рассошинским… А ты уезжаешь.
Репа был мастером разговорного жанра с отроковицами и иногда восхищал тем, как мгновенно находил оригинальный, с налетом скабрезности, ответ.
Сейчас бы он сориентировался и не раздумывая в тон ей брякнул: «Вот если бы ты меня поцеловала, Афродита!»
Но Рассохин этим изящным искусством не владел и считал, что у него «позднее зажигание» – слишком долгой оказалась пауза.
– Это кто тебе сказал? – спросил, полагая, что отроковица об этом и знать не должна. – Про Рассоху?
– В камералке отчет читала… Считаешь, уходить надо на пике славы?
– Ну да, – согласился он с подсказкой, хотя внутренне усмехнулся по поводу славы. – Англичане встают из-за стола с ощущением голода…
– Ты правильно делаешь, – после паузы одобрила Женя. – И вообще ты умница, Стас. Ты такой… необычный. Я рада нашей встрече.
Ему стало жарко! Это уже походило на робкое признание в любви.
Рассохин выпростал руку из спальника – хотел дотронуться до ее волос, но вдруг взматеревшая мужская интуиция остановила движение руки и слишком вольной мысли. Ему хотелось сказать, что он не просто рад – счастлив от всего сегодняшнего дня и теперь жалеет, что сразу не разглядел ее, не почуял зова судьбы, но теперь уже по собственной воле прикусил язык.
Репнин бы его понял и сказал бы еще одну замысловатую фразу: «Чем больше женщину мы любим, тем больше меньше она нас».
И на сей раз Стас с ним согласился, вымолвил бесцветно:
– Давай спать…
В это время рядом с палаткой послышалось разливистое скворчанье ласточки – должно быть, почуяла близость людей, обрадовалась и запела, невзирая на поздний час…
– Ласточка? – Женя встрепенулась и села. – Или мне это снится?
– Не снится, – отозвался он. – Здесь они живут.
– Как у нас на даче!.. Здорово!
Репнин бы в этом случае мгновенно ответил:
– Все для тебя, дорогая!
Рассохин представил, как произносит подобные слова, и ничего не сказал.
– Лиза любит слушать, когда поют ласточки, – печально проговорила Женя. – Считает дни, когда прилетят, ведет календарь. Вообще любит все живое… Она сейчас с мамой, а я здесь… Лиза – это моя дочурка.
И вздохнула так по-матерински грустно, что словно занавес между ними задернула. Он хотел спросить, кто у нее муж, но язык не повернулся. А Женя вдруг встряхнулась и, наверное, улыбнулась.
– Вообще Лиза у меня невероятно везучая! Есть такое поверье… Еще моя бабушка рассказывала… Если поймать маленьких ежат и запереть в клетке на крючок, то мать их обязательно найдет. И попытается вызволить. А чтобы откинуть крючок, ежиха приносит ветку. Надо в это время затаиться и ждать. И как только придет – выдернуть ветку из ее зубов, а клетку открыть и выпустить ежат. Потом этой веткой открываются любые замки, клады. И самое главное – истины. Лиза с бабушкой и проделали это, заперли ежат и все по очереди ждали… И представляешь, ей повезло! Отняла ветку у ежихи!
– Жаль, раньше не знал, – серьезно сказал Рассохин. – У нас в деревне ежиков было!.. А что, геологу бы пригодилась такая ветка.
– Лиза у меня везучая, – удовлетворенно повторила отроковица. – Поэтому оставляю ее и не боюсь. Она только заикается немного…
– А кто у нее папа? – наконец-то нашел он способ задать свербящий вопрос.
– Папа и напугал! – произнесла с нескрываемой злостью и надолго замолчала.
Рассохин даже этому обрадовался – значит, наверняка в разводе, и тоже замолчал.
– Но откуда ласточки? – вдруг по-девичьи изумленно спохватилась отроковица. – Они же селятся всегда возле человеческого жилья?..
– Здесь стояло кержацкое поселение, – отозвался он и сел. – Полвека назад… Говорят, дворов на двадцать, прямо на россыпи. В прошлом году еще были ямы от подполов…
– Людей нет, а ласточки остались?
– Прилетают по привычке…
– Как странно и красиво: таежные ласточки… Может, чувствуют – люди вернутся? Ну не могут же они без людей!
– Могут, выходит…
– Я по утрам сильно чихаю, – вдруг призналась отроковица умиротворенным голосом. – Это аллергическое, реакция на перепад температур… Веди себя хорошо, Стас. Завтра я расскажу тебе историю про зимующую ласточку.
– А такие бывают? – спросил он.
– Бывают, – уже сонно отозвалась Женя.
Несколько минут потом он слушал ее легкое дыхание, перемежаемое восторженным чириканьем ласточек, и под эти звуки он скоро и незаметно уснул сам, хотя, казалось, ни на мгновение не терял ощущения реальности…
К концу второго дня Рассохин уловил сходство Лизы с матерью не только внешнее. Она оказалась достаточно скрытной и очень скупо рассказывала о себе, но даже по отдельным, случайно оброненным словам стало понятно, что сейчас она переживает кризис, в том числе и в чувствах. Ей, как и Жене Семеновой, надоело все, чему еще недавно радовалась, – Питер, работа, друзья, мужчины… И когда сбежал пятилетний сенбернар (она была уверена – поймали и съели китайцы), нахлынуло одиночество, из которого Лиза теперь стремилась вывернуться. И это, пожалуй, была основная причина, что она взялась за розыски матери.
В воскресенье вечером Рассохин собирался провожать Елизавету на вокзал, и в это время принесло Бурнашева – согласовать параметры кладоискательского аппарата ноу-хау. Увидев молодую и симпатичную, он тут же встал в стойку, потом засуетился, дамский угодник принялся отвешивать комплименты, разбавленные прозрачными намеками на их со Стасом отношения. И не ведая, кто она и зачем приезжала, даже задержать пытался, дескать, не боишься оставлять такого мужчину одного? Пока ездишь в свой Питер, уведут, за Рассохиным глаз да глаз нужен. Видишь, какой молодой? В общем, натрепал ворох слов, ввел в смущение Елизавету, разозлил Стаса и увязался с ними на Ленинградский вокзал.
А Рассохин решил перед самым расставанием все же открыть Лизе свою тайну, рассказать про многолетние мучительные сомнения, и про то, что мама ее все же не отличалась кротким нравом и целомудренностью. В общем, рассказать все как есть, чтобы вызвать у нее антипатию, неприятие, отторжение – отрицательные чувства, которые бы враз отмели мнимые надежды на будущие, пусть даже дружеские отношения. Он был уверен: Лиза ужаснется, услышав, как он стрелял в ее мать, и не захочет больше ни звонить, ни приезжать.
Бурнашев спутал все планы, ибо на вокзале от Лизы не отходил и что-то долго нашептал на ушко, когда садили в вагон. Потом поцеловал ручку, погрозил пальцем и, когда поезд тронулся, повертел им же у виска.
– Зачем отпустил, кретин? Такая женщина! А как на тебя смотрела! Надо было брать с ходу!
Бурнашев знал о Жене Семеновой лишь то, что было связано с кержацким кладом, а делиться делами сердечными Рассохин не собирался, да и случая не было.
– Она у тебя ночевала? – с пристрастием допрашивал он. – Ну и как?.. Ничего, или?.. Она вообще кто? И ведь промолчал, хрен моржовый! Праведник! Испугался отобью?.. А хороша! Давно таких не встречал!
– Это дочь Жени Семеновой, – признался Стас, чувствуя, как нереализованное желание исповеди подпирает горло.
– Той самой? С которой загорали? – блеснул Бурнашев памятью и глазами. – Во история! Ну и что? Мамка была старше тебя, а эта моложе. Как раз!.. Не комплексуй, балбес! У тебя же с мамкой ничего не было? Да если бы и было!..
– Я убил ее.
– Кого ее?
– Женю Семенову. Мать Лизы.
– То есть как убил? – ошалел Бурнашев. – Ты что мелешь?
– Из трехлинейки, в упор…
– Ты серьезно или прикалываешься? Рассказывай!
– Потом как-нибудь…
– Нет, заикнулся – говори!
– Не среди улицы же! – Рассохин огляделся. – Поедем на Карагач, там расскажу. Даже место покажу.
– Вот это праведник! – нарочито ужаснулся Кирилл. – Ничего себе заявления! И что? Срок отсидел?
– В том-то и дело, что нет… Ты хоть Саше не говори. Понимаешь, я сам до сих пор не уверен. Иногда накатит, думаю – наяву стрелял, а иногда сомнения, будто во сне видел. Уголовное дело возбуждали… Потом всю жизнь убеждали, будто мне это пригрезилось в бреду. Но убить хотел точно, это помню. И все, больше ни слова!
Бурнашев забыл даже, зачем приходил, нерешительно помахал рукой и стал спускаться в метро. Рассохин тоже забыл и вспомнил, когда ехал в троллейбусе, – согласовать параметры прибора.
Привычная еще со студенческих времен болтовня Бурнашева неожиданным образом вдохновила Рассохина, вернее, сняла некое табу, вставшее сразу же между ним и Лизой; невзирая на сходство, он вдруг перестал воспринимать ее как дочь Жени Семеновой – разъединил их, развел в разные стороны, и образ матери враз отдалился, а дочери – приблизился, перевоплотившись в другую, ни на кого не похожую, неповторимую и реально существующую женщину. Стас был даже благодарен Бурнашеву, что тот не дал возможности рассказать Лизе историю тридцатилетней давности, которая теперь уже казалась совершенно реальной.
Два дня, проведенные вместе, неожиданно и незаметно размыли, прорвали долгое ощущение собственной ненужности, пустив сознание по новому руслу, когда живешь в постоянном ожидании чего-то необычного: кажется, вот-вот отыщется все, что когда-то растерял, и это уже не будет мистикой либо чем-то фантастическим – как-то иначе стала восприниматься действительность.
Утром Лиза позвонила из Питера и после общих слов, вдруг называя на «ты», внезапно сказала фразу, заставившую его встрепенуться:
– Теперь знаю, я на свете не одна. Я верю, мама жива. Знаешь, что я хотела сказать, перед тем, как сесть в поезд? Но твой друг не дал…
– Что?
– Хотела сказать: это хорошо, что между тобой и мамой ничего не было. Иначе бы встал барьер. Теперь его нет!.. А я везучая!
Засмеялась и положила трубку.
Вечером она позвонила снова, уже с домашнего телефона, и они проговорили около часа, но уже почти не вспоминали прошлое – рисовали будущее, правда, каждый свое, но Лиза внезапно с женским просительным капризом сказала:
– А мне можно поехать с тобой в экспедицию?
– В качестве кого? – спросил Стас. – Вот если бы ты была специалистом, например, по древнерусской литературе. Или антикваром-оценщиком.
– Хотя бы поварихой!
– Мы сами готовить умеем.
– Ну неужели никак нельзя?
И тут Рассохина осенило:
– Можно. Только право участвовать в экспедиции придется заработать.
– Я готова! – воскликнула она. – Что нужно сделать?
– У вас в Питере есть профессор Дворецкий. Судя по всему, человек очень тяжелый. Он нам гадит всячески, пишет жалобы. И мы не можем получить разрешение в министерстве. Надо с ним познакомиться и узнать, отчего он такой злой. И сделать его добрым. У тебя получится.
– И это все?
– Мало? Тогда еще придется поработать в архивах.
– Исполню на счет «раз»! – вдохновленно и легкомысленно пообещала Лиза. – И тогда ты меня возьмешь?
Он еще не знал, какие слова и причины найдет, чтобы объяснить товарищам по экспедиции столь оригинальное решение – взять единственную женщину в мужской коллектив, но ответил не задумываясь:
– Возьму.
И позже, задним умом, отыскал аргумент: Лиза поедет не клады копать, а посетить места, где когда-то была мать, возможно, поискать ее следы – в общем, святое, неоспоримое дело.
На следующий день он отправился сначала в архив университета геодезии и картографии, наивно полагая, что там сохранились карты позапрошлого века с нанесенными на них старообрядческими поселениями. Карты были, причем весьма подробные, однако район Карагача представлял одно сплошное белое пятно – ни единого населенного пункта, за исключением Усть-Карагача да двух-трех охотничьих зимовий. Заручившись письмом ректора, Рассохин отправился в архив всезнающей и всемогущей организации – КГБ, где впервые услышал о селении кержаков, но никаких документов ему не показали, ссылаясь, что они есть в местных областных хранилищах и запасниках музеев. И еще посоветовали поработать в архивах Патриархии, де-мол, староверы – категория религиозная, можно сказать, противники современной православной церкви, и там наверняка сохранились исторические документы – следили же они за своими оппонентами.
Две недели, урывая время между лекциями, Стас рылся в папках «единиц хранения», проверял всякое упоминание о кержаках и их расселении в Сибири, и оказалось, что в открытых московских архивах ничего конкретного по Карагачу нет и искать надо в областных, на местах. У Рассохина руки опустились: вырваться даже на три дня, чтобы слетать в Новосибирск, Тюмень или Красноярск, было невозможно, и грядущее лето следовало посвятить не поиску кладов с книгами, а розыску информации по местоположению скитов.
После откровений на вокзале Бурнашев вопросов не задавал, однако стал смотреть на Рассохина как на больного, с неким состраданием. Он уже спаял аппарат, теперь проводил его настройку и испытания, закапывая в землю бочку с учебниками, старыми подшивками газет и кусками меди. Получалось очень даже неплохо: прибор хоть и был громоздким – для управления требовалось два человека, – но зато сканировал полосу в три метра и почти на два в глубину. Только вот искать еще было нечего… В Москве раздобыть информацию по карагачским скитам не удалось, в питерских архивах, где Елизавета зарабатывала право участвовать в экспедиции, тоже ничего существенного не было – везде кивали на регионы, мол, подобные малоценные материалы обычно хранятся там.
Стало понятно, что нужен еще один человек – вольный, ничем не обремененный казак, и Бурнашев предложил задействовать своего соседа, милиционера Галицына, розыскной опыт которого сейчас был кстати. Тем паче полковник был отчасти посвящен в замыслы, поскольку плотно, на житейском уровне общался с Кириллом и назойливо предлагал свои услуги. Многое в нем годилось для предстоящего авантюрного мероприятия: пенсионер сорока восьми лет, прожженный опер, комбинатор и плюс к этому занимался зверовой охотой, рыбалкой, не боялся тайги и гнуса, мог спать у костров и единственный из всех имел весьма положительный опыт кладоискательства – у себя на дачном участке откопал уже с десяток екатерининских монет. Но то ли по природе, то ли от долгой службы в органах полковник любил похвастаться: чего стоило одно утверждение, будто полковник из рода князей Голицыных, мол, при Советской власти одну букву изменили. Иногда так и представлялся. Глядя на отца, сын его, Роман, тоже возомнил себя князем и, несмотря на молодость, со старшими вел себя высокомерно и снисходительно: через две минуты после знакомства стал называть Рассохина Стасом, а еще через три, узнав, что тот доктор геолого-минералогических наук, – «геолухом». За это пришлось оттянуть ему нос и сделать яркую «сливу» в присутствии отца. Парень на вид был крутой, горячий, но кожа у него оказалась нежная, как у девушки. Галицын, правда, извинился за отпрыска и построжился на него, но отношение уже сложилось к обоим «князьям». На проверку оказались Галицыны до седьмого колена крестьянского рода, да ведь старший всю жизнь намекал на свое благородное происхождение и получал дивиденды в виде незаслуженного уважения – приятели, в том числе и Бурнашев, и вовсе именовали его Князем, будучи уверенными, что это так на самом деле. А еще Галицын не по-княжески был говорлив, пристрастен к дармовщине и, будучи разведенным, не очень-то разбирался в женщинах и даже не брезговал услугами проституток, о чем не стыдился рассказывать.
Можно было бы простить ему многие слабости, но больше всего смущала Стаса темная житейская история Галицына, рассказанная его гарантом Бурнашевым. Жена полковника назанимала денег под проценты, создала что-то вроде «пирамиды» и скоро купила новую квартиру, джип мужу, дачу и даже свозила его в Индию, однако в результате села за мошенничество на долгий срок. Он же, многоопытный опер, будто бы оставался в неведении и даже не догадывался, чем занимается супружница и из какой тучи проливается на него эдакая благодать в полуголодные девяностые. Таким образом он не только остался на свободе, но и выслужил положенный срок, получил даже наградной пистолет за усердие и приличную пенсию. Правда, квартиру, автомобиль и прочее барахло отняли в счет погашения долгов, но дача, записанная на кого-то из знакомых, сохранилась. И вот, мол, от пенсионной скуки Галицын купил металлодетектор и, прозванивая свой участок, где теперь жил постоянно, обнаружил монеты, крестики, пряжки и прочую историческую мишуру.
История эта насторожила и озаботила Рассохина, однако Бурнашев стал просить за него, дескать, пропадает мужик, мается, не знает куда себя деть, ведь друзья растерялись, как только уволился из органов. Кроме того, вот-вот должна прийти из заключения жена, с которой он заочно развелся, и можно представить, какая у него начнется жизнь. И так уже пишет из лагеря угрожающие письма, мол, дачу отниму и вышвырну на улицу, за все ответишь. Выпивший полковник иногда становился откровенным и жаловался Бурнашеву, грозил застрелиться из наградного пистолета, ибо смысл жизни утратился вместе с потерей имущества и полковничьего положения – и во всем виновата жена-стерва, а Кирилл как многоженец его оправдывал.
Стас не соглашался брать Галицына и стоял до конца, но оригинально мыслящий Бурнашев был еще тот хитрован. Он отдал решение на откуп третейскому судье, коим сам назначил молодого участника экспедиции, и, главное, финансирующего Колюжного. Рассохин Славке доверял и согласился, а тот выслушал обе стороны и рассудил, что Галицын – самая подходящая кандидатура, и его качества пройдохи, оперативный нюх, умение быстро находить контакт как нельзя кстати.
Колюжный, получивший второе высшее образование в Англии, вообще не усматривал в истории полковника чего-либо предосудительного, ссылаясь на время, обстоятельства и смену нравов. В общем, Рассохина убедили, и Галицын, усвоив подробный инструктаж, что искать в архивах, вылетел в дальнюю точку – Красноярск, чтобы оттуда уже передвигаться на поездах по сибирским областным городам. Через несколько дней от него пошла положительная информация по верховьям Карагача. Самое интересное он сначала пересылал по факсу, но скоро материалов у полковника накопилось столько, что в этом потерялся смысл. Пронырливый опер спокойно попадал и в закрытые архивы, причем умудрялся выносить и копировать подлинники – без разбора, все подряд, следуя инструкции брать все, где есть упоминание о сибирских старообрядцах, местах их расселения и образе жизни. Вникать в смысл документов у него не было времени, да и специальных знаний явно не хватало. За двухнедельный вояж по городам полковник раздобыл полпуда всевозможных копий материалов – от дознаний жандармского управления до периода коллективизации в тридцатых годах прошлого века и, вернувшись, чувствовал себя героем.