bannerbannerbanner
Все сначала

Сергей Пархоменко
Все сначала

Полная версия

1990. Револьвер генерала Гомеса
Креольский дуселетт

Площадь Сан-Хуан-де-Диос, Камагуэй, Куба

Центральным экспонатом местного исторического музея оказалось масштабное полотно, изображающее генерала Максимо Гомеса в тот майский день 1873 года, когда он принял на себя командование военным округом провинции Камагуэй, а также знаменитым кавалерийским корпусом, подвиги которого и прославили генерала как одного из виднейших полководцев Десятилетней войны с Испанией за независимость Кубы. Генерал Максимо Гомес был изображен, разумеется, в виде двухметрового гренадера, упирающего огромную шпору на огромном ботфорте в бок циклопического битюга. На голове генерала была широкополая шляпа, за плечами развевался плащ, делавший героя окончательно неотличимым от Зорро в исполнении Дугласа Фэрбенкса. Вот только на лице его несколько неожиданно смотрелись висячие усы с узенькой бороденкой, напоминающие какого-нибудь провинциального интеллигента вроде нашего Мичурина.

Неожиданности, впрочем, на том не заканчивались. Неподалеку от героического полотна обнаружилась стеклянная витрина, в которой был выставлен тот самый плащ. Судя по нему, генерал Максимо Гомес был в действительности сухоньким узкоплечим мужчинкой ростом чуть ниже метра шестидесяти. Под плащом в той же витрине виднелись трогательно потертые замшевые полусапожки генерала, на вид – размера тридцать шестого, не более. Однако экспонат из соседней витрины окончательно развеивал всякое недоумение посетителя. Здесь был выставлен именной револьвер героя. И я вам скажу, доктор Фрейд бы такому револьверу сильно порадовался, ибо клиническая картина открывалась при его осмотре на всю свою глубину. Револьвер был чудовищного размера, с шестигранным стволом длиной в полметра и представлял собою идеальную модель гипертрофированного мужского самолюбия в натуральную генеральскую величину.

Я вышел из полутемного вестибюля музея в полуденное городское пекло и пошел к центру города, в сторону площади Сан-Хуан-де-Диос. К тому моменту я уже знал, что здесь, посреди тропического острова, вдалеке от моря, куда никогда не долетает влажный бриз, нужно ходить медленно, стараясь не вдыхать раскаленный воздух слишком глубоко. А маршрут надо выбирать так, чтобы ни на секунду не покидать теневую сторону улицы.

Это был Камагуэй, город в геометрическом центре Кубы, пустой и оцепенелый в адской залитой солнцем жаре. Когда-то он родился приморским рыбацким городком, одним из первых основанным на острове европейскими поселенцами, но четыреста пятьдесят лет назад, когда мириться с бесконечными пиратскими набегами и грабежами стало уже невозможно, жители перенесли его вглубь суши. Три века спустя Камагуэй оказался столицей богатой скотоводческой провинции. И скучающие владельцы окрестных имений понастроили тут немыслимое количество театров, кабаре и казино, чтоб не приходилось лишний раз тащиться со своими деньгами в Гавану или Сантьяго.

Все это колониальное великолепие, весь этот тропический Лас-Вегас сто пятидесятилетней давности стоял теперь практически в руинах. Стены домов были так густо оплетены разнообразными плющами, циссусами и прочими лианами, что казалось, мощные их канаты проросли в каменную кладку насквозь, а местами сама толща этих стен состояла уже из одной только запутанной узловатой сети лиан, воздушных корней, ветвей и пыльных листьев. Растрескавшаяся краска крупной чешуей отставала от изъеденных жучком дверей и щелястых ставен. Мостовой во многих местах попросту не осталось. Тут и там виднелись подозрительные кучи щебенки, вполне способные оказаться остатками рухнувших фасадов. Даже кое-какие из прежде роскошных театральных залов превратились теперь в подобие курортных кинотеатров под открытым небом: крыши их давно провалились внутрь, а плюшевая обивка кресел и лож истлела под солнцем и дождями, обнажив дощатую основу.

Тем не менее эти руины были непередаваемо красивы, романтичны и увлекательны. Мне чудилось, что сейчас, когда я наконец доберусь до центральной площади этого Макондо, мне предстоит нос к носу столкнуться с одним из бесчисленных Аурелиано или, может быть, разглядеть за приоткрывшейся ставней Ремедиос Прекрасную.

Просторная площадь оказалась, однако, совершенно пуста. Какое-то человеческое движение наблюдалось только на самом краю, под стенами старинного госпиталя Сан-Хуан-де-Диос, куда падала тень колокольни. Там стояла выкрашенная белой краской фанерная тележка на велосипедных колесах под выцветшим полотняным тентом. Над нею что-то такое колдовала пышная тетка в полосатом, словно старый матрас (а скорее всего как раз из старого матраса и выкроенном), балахоне.

Я подошел. Она продавала самодельные креольские сладости.

Ровно два вида: на крышке тележки с одной стороны лежала кучка фунтиков из аккуратно нарезанной газетной бумаги, наполненных мелким желтоватым попкорном, каждое зернышко которого было густо облеплено влажным тростниковым сахаром; с другой виднелось несколько низких картонных стаканчиков с блестящими светло-коричневыми кубиками, похожими на неровно наломанные твердые ириски.

– Келебебе, – сказала мне тетка, ткнув пальцем в фунтик с попкорном.

Я отрицательно мотнул головой.

– Дуселетт, – продолжила она тогда, подвигая мне стаканчик с ирисками. И сочно причмокнула пару раз губами, демонстрируя, как с этими штуками следует поступать.

А, ну да. Это же что-то из французского, должно быть: Гаити-то рядом, да и Мартиника с Гваделупой недалеко. Doucelette – это что-то вроде сластены, сладкоежки…

Я взял стаканчик, вытащил, не глядя, из заднего кармана джинсов какую-то купюру – кажется, целых пятьдесят песо, – сказал: “Грасиас, сеньора” – и пошел дальше через площадь, не обращая внимания на вопли тетки, протягивавшей мне полную горсть сдачи.

Дуселетт оказался отчаянно сладким и в то же время отчетливо отдающим горькой нотой лаймовой цедры. Разгрызть его было невозможно, и он долго-долго таял на языке.

Почти тридцать лет спустя я ясно помню этот вкус. И город помню, со всеми его рухнувшими театрами и надеждами. И измученную, оголодавшую под Фиделем страну, где эти ириски оказались чуть ли не единственным товаром, который я видел в свободной уличной продаже.

С тех пор, говорят, кое-что изменилось. И туристы стали на Кубу ездить, и торговля чуть оживилась, и валюту отпустили ходить в открытую. И Камагуэй, если судить по картинкам в Гугле, чуть подкрасили, подремонтировали.

Но старый револьвер генерала Максимо Гомеса по-прежнему служит самым понятным и точным символом несчастий этой страны, оказавшейся жертвой честолюбия и твердолобости овладевших ею маленьких, если присмотреться, закомплексованных мужчиною

Я подожду. Я, вон, даже и ириски те волшебные теперь сам умею варить: нашел недавно рецепт в одной роскошной Faidon’овской книжке с креольской кухней. Там и делов-то…

В большую толстодонную сковороду с высокими бортами высыпать разом килограмм сахарного песку – лучше бежевого тростникового (только не самого темного, пахучего, а этакого попроще), но в крайнем случае сойдет и обычный рафинированный. Помешивая сахар время от времени, дать ему расплавиться на довольно сильном огне и, едва он станет темнеть, вылить туда же банку сгущенного молока и банку молока кокосового.

Смесь бурно вскипит, подняв шапку пены, потом опадет, и тогда пора будет убавить огонь, чтобы варево только слегка побулькивало. Тут же, не мешкая, всыпать в эту адскую смесь цедру с одного лайма или кислого зеленого апельсина, срезав ее просто ножом для чистки овощей и потом мелко накрошив. Если есть стручок хорошей ванили – пригодится и он: разрезать вдоль, выскоблить кончиком ножа черные зернышки и тоже вмешать их в сироп. Если нет ванили, можно добавить пол чайной ложки свежемолотой корицы.

То, что получится в сковороде, уваривать на небольшом огне минут пятнадцать, пока сироп не станет совсем густым и вместо пены на поверхности его не будут появляться лишь редкие тяжелые пузыри. Когда сироп уже будет с трудом стекать с деревянной лопаточки, а капля его, выложенная на блюдце, будет почти мгновенно застывать в прочную тянучку цвета молочного шоколада – можно выключать.

Теперь застелить дно большого противня вощеной бумагой для выпечки, смазать ее слегка любым растительным маслом без запаха и вылить сироп со сковороды так, чтобы он распределился слоем в полсантиметра или чуть больше. Дать остыть, а когда почти совсем затвердеет, нарезать ножом на квадратики или ромбики и поставить на ночь в холодильник.

Наутро твердый блестящий пласт отделить от бумаги, протереть салфеткой, чтобы удалить остатки масла, и наломать по оставленным вчера разрезам на отдельные крупные ириски. Каждая из них и есть та самая дуселетт.

Пока морок, погрузивший остров в оцепенение и нищету, наконец не отступит совсем, навсегда; пока люди, сублимирующие свои жалкие комплексы в огромных уродливых револьверах, которые они таскают – кто в кармане, а кто прямо в душе, – не оставят Кубу в покое, я туда не поеду. Буду терпеть. А пахучие креольские ириски “дуселетт” помогут мне удержать перед глазами видение странного полуразрушенного города, дремлющего далеко, далеко, далеко, на дальнем от меня краю Земли.

DOUCELETTE – КРЕОЛЬСКИЙ ВОСТОРГ

(на целую компанию детей и взрослых)

1 кг сахарного песку, лучше тростникового

Стандартная (на 400 г) банка сгущенки

Банка кокосового молока такого же объема

1 лайм или зеленый апельсин

Стручок ванили или пол-ложки молотой корицы

Ложка подсолнечного масла для смазки

1992. Прямая улица в старом городе
Свиной рулет с черносливом

Христианский квартал Баб-Тума, Дамаск, Сирия

– А дальше вот что: “Господь же сказал ему: встань и пойди на улицу, так называемую Прямую, и спроси в Иудином доме тарсянина, по имени Савла; он теперь молится, и видел в видении мужа, именем Ананию, пришедшего к нему и возложившего на него руку, чтобы он прозрел”.

 

Вадим разворачивает меня за плечи к стене и тычет пальцем в табличку, укрепленную высоко над головами прохожих, с надписями на трех языках.

– Это тут. Видите?

Сначала по-арабски что-то непонятное, потом по-английски Midhat Pasha Street, а ниже по-французски – rue Droite. Ну да, Прямая улица – так с тех пор и называется, ничуть кривее за последние две тысячи лет не стала.

Люди в Дамаске давно живут. Давно обустроили здесь себе город, как удобно, и с тех пор незачем особенно было его перетряхивать, перекраивать. Та же Прямая улица – античный Декуманус, традиционная центральная ось римской городской планировки. А великая мечеть Омейядов, третья, как говорят, в мировой иерархии исламских святынь, после Мекки и Медины, стоит на фундаменте, сложившемся – именно не сложенном, а сложившемся, как складываются, наплывая друг на друга и друг в друга прорастая, геологические слои, – из остатков византийской базилики во имя Иоанна Крестителя, построенной на руинах римского храма Юпитера Дамасского, выросшего когда-то на развалинах арамейского святилища, навеки сокрывшего следы доисторического капища, отметившего собою, говорят, точное место, где Каин когда-то поднял руку на бедного, доверчивого своего брата.

– А ковры вот эти, которые по всему полу, знаете, отчего так пружинят? – без всякого перехода от несчастного Авеля продолжал свою бесконечную лекцию Вадим, выводя меня из полумрака гигантского молельного зала. – Оттого что тут ковров этих слой – чуть не метр. Новые сверху кладут, старые в глубине спрессовываются, истлевают в пыль. Получается такой слоеный пирог: сам себя поддерживает в одной и той же толщине. Тысячу лет. Понимаете?

Понимаю, а как же. Всё слоями: везде и у всех, если вдуматься. Вопрос только, много ли слоев успевает накопиться, куда нижние деваются и хороши ли эти, последние, что на виду. А так – всё слоями, чего уж там.

Вадим не был профессиональным экскурсоводом, но за двенадцать лет, что просидел корреспондентом большой газеты тут, в дамасском корпункте, научился водить гостей по городу мастерски. Я ему достался по профессиональному, так сказать, признаку: нас и было-то два журналиста на всю делегацию, сплошь составленную из матерых “торговцев смертью”.

Министр внешэкономсвязей приехал выбивать из сирийцев старые советские долги за поставки военной техники. Впрочем, какие уж старые: 92-й год, только-только времена и перевернулись. Ну, и за спиной у него – для демонстрации единства позиции – по представителю от каждой знаменитой оружейной “фирмы”: дескать, договоритесь сначала со мной, то есть с государством, господа сирийские генералы, а дальше – валяйте, торгуйтесь с частниками. Что угодно для души: хоть МиГи вам, хоть “Сухие” в ассортименте, хоть системы залпового огня, хоть бронетехника новая, хоть зенитные комплексы – выбирайте, только платите сразу

Эпоха была жесткая. Деньги были нелегкие, но их гуляло немало.

– Пойдемте, коллега, свининки, что ль, съедим по куску, а? – Вадим все-таки умел эффектно и вовремя перескакивать с темы на тему.

Мы стояли под входной аркой гигантского базара пряностей аль-Бзурия. Я инстинктивно оглянулся, не слышит ли кто.

– Да не бойтесь вы, отличная свинина. Эта вот Прямая улица тем концом в христианский квартал впадает: называется Баб-Тума, Восточные ворота. Там один умелец лавочку держит: конина и свинина во всех видах и состояниях. Могут с собой завернуть, могут на месте отрезать. Христиане местные в нем души не чают, а арабы ему витрину бьют раза два в год, минимум. Но ничего, держится. Между прочим, из наших.

Мы пошли по Прямой улице. Вадим бубнил, не меняя тона, как музейный экскурсовод:

– Прилетел тут один лет семь назад: еле-еле за тридцатник перевалил, а уж майор. Вундеркинд, говорят: на всех типах штурмовиков миговских мог летать. Очень хотел евреев бомбить. Чего-то не любил сильно евреев, да. Ну, и слетал с сирийцами инструктором раза три. Потом что-то вроде показательного шоу было, для Асада, так он при заходе на посадку зацепил антенну на крыше хибары какой-то. Машина стала прямо в воздухе разваливаться на куски. Катапультировался. Плохо вылетел из кабины – головой вроде приложился обо что-то. Приземлился живой, но слепой уже: глаза целы, моргают, а не видят даже яркого света. Сказали, в Союз везти нельзя, непонятно, как полет перенесет, вибрации, то-се. Положили тут в католический госпиталь. И ходила за ним одна монашка: так месяца через три, когда зрение вернулось, он из госпиталя свалил, а сестричку из обители увел. Женился на ней. Асад сказал – у него орден боевой сирийский, мы его вам не выдадим. Действительно, не выдал. Наши побесились немного – и плюнули: пусть живет. Тут вот они с монашкой и придумали за свинину взяться. А что – идея отличная.

Мы протиснулись в крохотную лавчонку, разгороженную пополам широким оцинкованным прилавком. По ту сторону его стоял здоровенный дядька, похожий на Луспекаева из “Белого солнца пустыни”. С усами и седой, в заляпанных белых полотняных штанах и такой же рубахе без воротника. И сверху – просторный голубой фартук. Как он при таких габаритах в кабину штурмовика раньше влезал, не поймешь.

Свинина и правда оказалась шикарная. Луспекаев нам отвалил по паре здоровенных ломтей запеченного рулета, и мы съели их тут же за столиками, с больших картонных тарелок, запивая сирийским пивом.

Все, в общем, понятно.

Снять с ребер толстый кусок свиной корейки, срезать жир почти начисто и острым ножом спиралеобразно прорезать мясо параллельно волокнам по всей длине куска – таким образом, чтобы можно было потом развернуть в прямоугольный пласт двухсантиметровой толщины. Этот пласт щедро посолить, посыпать свежемолотым острым чили, толченым кардамоном, мелконакрошенным лавровым листом. Равномерно рассыпать по всей поверхности пяток зубчиков чеснока, нарезанных тонкими монетками. Сбрызнуть оливковым маслом, прикрыть пленкой и дать так часок полежать в холоде.

Тем временем смешать по горсточке чищеных грецких орехов, крупного белого изюма, чернослива без косточек, еще каких-нибудь жестких сухофруктов вроде сушеных груш – или вот бывают теперь у нас тоже на рынках такие маленькие засахаренные цельные мандаринчики. Все изрезать мелкими кубиками, с ноготь мизинца, и запарить неполным стаканом кипятка. Когда жидкость впитается, добавить пару ложек жидкого меда, столько же оливкового масла и тщательно перемешать.

Теперь равномерно разложить эту пасту по всей поверхности мяса и свернуть его в плотный рулет, подпихивая с боков все, что вывалится. Туго-на-туго перевязать в нескольких местах хлопчатобумажным шпагатом. Снаружи густо попудрить неострой паприкой для праздничности цвета, смазать опять-таки маслом и уложить рулет в заранее сильно разогретую духовку: сначала минут пятнадцать подержать так, потом укрыть фольгой, жар убавить градусов до ста двадцати и оставить до тех пор, пока сок из прокола не будет течь прозрачный. Напоследок убрать фольгу и зарумянить до красивой корочки под сильным грилем, отлакировав смесью меда и лимонного сока.

Вот. Ничего особенного, как видите.

Когда мы расплатились, попрощались и вышли снова в толпу, я не удержался и спросил:

– Савлом вашего мясника зовут, наверное?

– Почему Савлом? – скосился на меня Вадим. – Павел он. Пал Николаич.

Нуда, именно, Павел. С улицы так называемой Прямой. Слоями всё. А как же.

ЗАПЕЧЕННЫЙ СВИНОЙ РУЛЕТ, КАК В ДАМАСКЕ

(на восьмерых)

2 кг или больше постной свиной корейки

500 г смеси изюма, чернослива и других сухофруктов

Горсть чищеных грецких орехов

Полголовки чеснока

Полстакана меда

Полстакана оливкового масла

Лимон

Соль, сухой острый чили, кардамон, лавровый лист, паприка

1993. Пограничный инцидент
Курица по-чикагски

К северу от Гайд-Парка, Чикаго, США

– Этого у мне шесть футы, девять дюймы, – извиняющимся тоном сказал профессор Холмс, складывая свое нескончаемое тощее тело, кажется, в четыре раза, чтобы забраться на водительское сиденье. – Я длинно, очень длинно, да. В нормальных машине сажаться не могла. Покупаем старая полицейскую “Шевролет”, потом покрасить опять новый – тогда незаметно стал, как простой. Полицейское машина – страшно большой, все ж меня можно ехала посидеть, но тоже коленка торчат на рулю.

Профессор Холмс, в сущности, очень хорошо говорил по-русски: свободно и бегло, слов подыскивать ему никогда не приходилось, и любую мысль он мог выразить без затруднений. Вот только морфология, как видно, совершенно ему не давалась: падежи, роды, времена и числа, лица глаголов и формы прилагательных употреблялись им совершенно произвольно, в кучу, навалом, что, впрочем, придавало его говору неожиданное обаяние. Росту в профессоре действительно было, на глаз, этак под два-десять, и даже огромный перекрашенный полицейский рыдван, к которому он подвел меня на аэропортовском паркинге, был ему и правда мал.

Стивен Холмс возглавлял в знаменитой Юридической школе Чикагского университета группу исследователей “проблем становления и развития конституционного права в странах Восточной Европы периода крушения социалистической системы и распада СССР”. К началу зимы 1993 года, через два месяца после московского мятежа, тема его научных изысканий достигла пика актуальности. Университет вопреки принятой процедуре увеличил финансирование холмсовской кафедры, даже не дожидаясь начала нового семестра. И профессор неожиданно смог позволить себе маленькие академические излишества: например, оплатить нескольким московским знакомым поездку в Чикаго для участия в семинарах с его аспирантами…

Среди прочих совершенных им тогда роскошных жестов было и приглашение одного политического хроникера из популярной и прогрессивной московской газеты – рассказать об эволюции российской журналистики в драматическую революционную эпоху. Этим приглашенным лектором оказался я.

Три лекции за три дня – всего-то и работы. Атмосфера спокойная и почти семейная: на скамьях небольшого амфитеатра неизменно располагается человек восемь прилежных аспирантов, почти исключительно – стажеров из разнообразных университетов стран свежеразвалившегося соцлагеря. Им даже и переводчик не нужен – можно спокойно говорить по-русски. Ну, и в задних рядах каждый раз устраивалась еще компания слушателей из юридической магистратуры со своим синхронистом, почти беззвучно шелестящим им в уши перевод. Эти уже посерьезнее, повзрослее: полноватые брюнетки с выраженной средиземноморской внешностью, худощавый красавец мулат с приветливейшей улыбкой, пара китайцев, обязательный в любой университетской аудитории индус. Вопросы доброжелательные, всегда в финале – вежливые аплодисменты, в общем: не слишком шумный, но зато стабильный успех. Не поездка – а санаторий.

Отговорив очередные два академических часа, я отправлялся бродить по изумительно красивому университетскому кампусу, в начале века застроенному на деньги Рокфеллера неоготическими имитациями оксфордских и кембриджских дворцов, замков и соборов. В эту первую декабрьскую неделю Чикаго был накрыт небом сумасшедшей синевы и глубины. С озера почти непрерывно летел ледяной ветер, но он почему-то не жег лицо и уши, как у нас, а только помогал набрать полную грудь холодной, прозрачной свежести.

Холмс сказал, что по кампусу и по окружающим кварталам, застроенным потрясающими виллами, среди которых имелись, между прочим, несколько проектов Фрэнка Ллойда Райта, можно ходить в любое время суток совершенно спокойно. С одним условием: никогда – вот именно ни при каких обстоятельствах и ни в каком случае – не пересекать рубеж 47-й улицы на севере и 61-й на юге. Между этими улицами – все в порядке. Немедленно за ними начинался совсем другой мир. Считалось, что там располагается самое настоящее черное гетто, через которое можно только проезжать насквозь как можно быстрее, не задерживаясь даже на светофорах и внимательно следя за тем, чтобы окна в машине были задраены.

Все эти предостережения звучали, конечно, совершеннейшей чушью: я вон мимо Черкизовского рынка однажды ночью шел – и ничего…

Однако после шести, когда на роскошный парк быстро опускалась густая ночь, становилось и правда тоскливо. Кампус мгновенно вымирал, делать тут было абсолютно нечего. Где-то должны, наверное, существовать какие-то кафе и рестораны, но я ничего не мог найти: вся здешняя инфраструктура оказалась как-то умело спрятана среди спящих псевдо-средневековых замков. До центра Чикаго было далеко и непонятно как добираться. Холмс вежливо желал спокойной ночи, прощался до завтра и укатывал в своей чудовищной колеснице.

На третий – и последний – вечер я часам к девяти вдруг понял, что совершенно оголодал. В уютном, но скромном бед-энд-брекфасте, где поселил меня профессор, никакого ужина не предполагалось.

 

В общем, я отправился на промысел. Завернул за угол и пошел наугад, в темноту, на свет каких-то перемигивающихся неоновых трубок, который все-таки просматривался где-то впереди. В счете пройденных кварталов почти сразу сбился.

Неоновая реклама оказалась тем самым, что я искал: вывеской заведения, предлагавшего каких-то немыслимо прекрасных жареных цыплят фирменной системы “Чикен-Чикаго”. Ну хорошо: почему бы и не курочки жареной?

Внутри заведение – абсолютно безлюдное в этот час – было освещено несколько истерическим розоватым светом, но пахло там по-настоящему хорошо. Я остановился перед широким окном в кафельной перегородке, из которого открывался вольный вид на всю кухню забегаловки. Навстречу мне поднялась полусонная тетка, явно не слишком обрадованная моим появлением. Я кое-как объяснил, что хочу самую большую порцию ассорти из этих их хваленых “ Чикаго-Чикенов ”.

Дальше у меня на глазах развернулось нечто вроде хорошо отрепетированного балета, в котором каждое па строгой танцовщицы было выверено, отточено бесконечным повторением.

Я увидел, что она разбила в миску три яйца и, плеснув туда же немного молока, быстро, буквально несколькими движениями взбила их при помощи металлического венчика. Потом выложила в эти взбитые яйца несколько куриных крылышек, цыплячьих голеней, в просторечии называемых барабанными палочками, и нарезанных длинными брусочками грудок, посолила, поперчила из мельницы и отставила миску в сторонку

Затем она поставила на несильный огонь глубокую сковородку и, не добавляя ни капли масла, высыпала в нее по горсти чищеного, а потом дробленного в крупу арахиса и обыкновенных овсяных хлопьев вроде нашего геркулеса, подбавила немного желтоватой, видимо, кукурузной, муки. Минуты за три довела эту смесь, энергично помешивая и болтая в сковородке туда-сюда, до приятного бежевого колера и отчетливого орехового запаха. Тут она пересыпала все в большой пакет из коричневой крафт-бумаги, бросила туда же щедрую щепотку крупномолотого чили, еще соли и черного перца. В последнюю очередь – пяток мелко порубленных зубчиков чеснока.

Дальше достала из миски со взбитым яйцом несколько ножек и крылышек, опустила их в тот же пакет, аккуратно сложила и завернула его горловину, сильно перетряхнула, мотая пакет из стороны в сторону, и тут же выложила на доску готовый к жарке полуфабрикат: куриные запчасти были очень равномерно и плотно покрыты слоем ореховой панировки, прочно прилипшей к смоченной яйцом поверхности.

Подготовив всю курицу так, небольшими порциями, она сильно разогрела на той же сковороде изрядную порцию какого-то малопахучего масла и аккуратно, на расстоянии один от другого, разложила там несколько первых кусочков. Панировка тут же стала пухнуть и топорщиться красивыми румяными хлопьями, и хозяйке оставалось только осторожно поворачивать курицу с боку на бок, стараясь не раскрошить эту хрустящую оболочку. Готовая курица выкладывалась на дно широкой картонной коробки, застеленной крафтом, впитывавшим лишнее масло. Такие коробки тут были вместо тарелок.

Я засмотрелся на теткину работу и, только когда принимал у нее свой ужик, понял, что она смотрит не на меня, а куда-то над моим плечом, за спину Обернувшись, я увидел стоящего вплотную ко мне полноватого черного парня, похожего, разумеется, на молодого Фореста Уитакера (такие почти всегда на него похожи), только гораздо менее обаятельного. Молодой человек не глядя протянул руку, вытащил из моей коробки жареное крылышко и принялся, не говоря ни слова, задумчиво его обгладывать.

– Э! – сказал я наконец недовольно и тут сообразил, что совершенно не понимаю, как бы мне продолжить разговор с молодым человеком, так бесцеремонно обходящимся с моим крылышком.

Он подцепил губами с косточки последний кусочек мяса и, по-прежнему упершись глазами мне прямо в переносицу, засунул эту косточку в нагрудный карман моего пиджака.

Я почувствовал, что окончательно потерял нить так и не начавшегося разговора. В принципе, мне было понятно, что беседа, видимо, теперь уж и не начнется, а выбор, перед которым я оказался, максимально прост: или немедленно врезать этому Уитакеру между глаз, или сейчас же уносить ноги.

Тем временем на улице у витрины остановилась машина. Внутри сидел человек и, не вылезая, наблюдал через ветровое стекло и витрину забегаловки нашу немую сцену.

– Э! – сказал я опять с той же неопределенностью, повернулся опять к Уитакеру и обнаружил в сложившейся обстановке нечто новое. В поднятой на уровень груди руке этот парень держал вилку.

Вообще-то в заведении никаких вилок не было, даже пластмассовых: здешних чикенов полагалось, видно, есть исключительно руками. Но тут вилка, самая что ни на есть настоящая, стальная, была, несомненно, налицо. Причем она отличалась некоторыми крайне неприятными особенностями: два средних ее зуба были напрочь отломаны, но зато два крайних остро отточены и тщательно выпрямлены. Короче говоря, эта вилка явно предназначалась не для еды. Прежде, чем я успел в третий раз сказать свое “Э!”, Уитакер, по-прежнему не произнося ни звука, ловко, легко, практически без нажима воткнул эту вилку мне в левое бедро.

Боли я никакой не почувствовал. Дело в том, что как раз там, на этом бедре, располагался карман джинсов, а в кармане лежал кожаный бумажник со всеми моими наличными деньгами, визитными карточками и кое-какими полезными в пути клочками бумаги. Именно в этот бумажник Уитакер и воткнул свой кошмарный инструмент.

Он слегка пошевелил вилкой вверх-вниз, и бумажник в моем кармане, проколотый насквозь, тоже подвинулся. Нам обоим стало совершенно ясно, что этот бумажник теперь уже принадлежит не мне, а чернокожему молодому человеку, и то, что он до сих пор находится в моем кармане, совершенно ничего не меняет в данном очевидном обстоятельстве.

В эту минуту дверь с улицы открылась, и в заведение вошел тот самый человек, что разглядывал нас с улицы, из машины. Я моментально его узнал: это был мулат-аспирант, который три дня подряд приходил на мои лекции.

– Убери, брат, – сказал он просто и убедительно, показывая глазами на вилку, воткнутую в мое бедро. Уитакер нерешительно подвигал еще своим бумажником в моем кармане и, кажется, воткнул вилку поглубже: на сей раз я почувствовал несильный, но отчетливый укол.

– Брат, убери, – повторил аспирант еще более веско и продолжил: – Человек приехал в эту страну впервые, он здесь гость, не знает наших порядков, и мы не должны с тобой, брат, испортить ему впечатление от нашего города и от Америки.

Он говорил не спеша, веско выговаривая каждое слово, и я без затруднений понимал его речь.

– Мы только хотели вместе поесть этой курочки, – соврал Уитакер.

– Мне кажется, наш гость с удовольствием и сам поделился бы с тобой своей курицей, но ты поступил невежливо. Так с гостями не знакомятся, брат, как ты это делаешь.

Уитакер тем же легким и точным движением вытащил зубья своей вилки из моей ляжки и спрятал инструмент в рукав. Бумажник в моем кармане тихо скрипнул, сообщая, что опять принадлежит мне.

– Какие-то еще гребаные правила! – громко возмутился Уитакер, картинно воздев к небу исцарапанные и сбитые кулаки. – Мы что, должны для каждого из них придумывать какие-то особенные слова? Что еще за дерьмовые манеры? Кому это надо?! Кто это может?!

– Мы можем, – ответил аспирант. – Да, мы можем, – повторил он с нажимом и со значением в голосе. – Мы все можем, если захотим. Мы тут, в Америке, в нашем городе, умеем принимать гостей.

Потом он повернулся ко мне и сказал очень неодобрительно:

– Заберите с собой вашу курицу, сэр, и поужинайте ею дома. Это не лучшее место для вечерних прогулок. Вам ведь, наверное, говорили про Сорок Седьмую улицу? А вы пришли уже на Сорок Третью. Надо смотреть, где вы гуляете, сэр.

Я хрипло сказал ему: “Тэнкью” – и вышел, прижимая коробку к груди. И придя домой – вы не поверите – съел этого проклятого “Чикаго-Чикена”. И он мне, честное слово, понравился.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru