bannerbannerbanner
История России с древнейших времен. Том 27

Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 27

«Диссидентское дело очень важно, ибо основано на статье торжественного договора, – отвечал Обрезков. – Целые пятьдесят лет русские министры, находящиеся в Варшаве, беспрестанно домогались прекращения гонений на диссидентов, и все понапрасну; мирные средства были все истощены, и потому введено войско; и это сделано не для притеснения чьего-либо, а единственно для охранения республики от междоусобной и неизбежной войны».

Лето прошло спокойно. Но в октябре молдавский господарь донес Порте, что в Подолию, поблизости к турецким границам, вступило большое русское войско с осадною артиллериею и бомбами, и тогда же получены были три письма из Польши: одно – от киевского воеводы Потоцкого, другое – от Солтыка, третье – от каменского епископа Красинского. Во всех трех письмах говорилось одно: что Порте уже известно, с которого времени Польское королевство терпит притеснения от русских войск и каким образом эти войска препятствуют естественному течению вольности и действиям древних уставов королевства. После Бога Польша не имеет другой надежды получить помощь, как от Порты, на нее прямые сыны отечества возлагают все свое упование и надеются найти безопасное убежище в близости границ турецких. Покорнейше умоляют они Порту приказать крымскому хану и другим пограничным начальникам подать притесненным руку помощи. Эти письма сильно встревожили Порту и повели к образованию двух партий. Министерство продолжало утверждать, что надобно смотреть равнодушно на действия русских в Польше; но другие влиятельные лица, и особенно духовенство, стали говорить, что не в интересе Порты терпеть такое долговременное господство России в Польше. Обрезков деньгами привел в действие разные потаенные пружины и довел до того, что ему сделан был запрос насчет донесений молдавского господаря, которые, разумеется, он мог легко опровергнуть. Его ответ снова успокоил Порту, которая не удостоила ответом Потоцкого, Солтыка и Красинского, а хану предписала не принимать никакого участия в польских смутах и только дать знать полякам, что Порта не потерпит приближения русских войск к своим границам, но чтоб и поляки остерегались производить беспокойство в ее границах. Но в конце октября Порта начала опять беспокоиться вследствие известий о ходе сейма, об арестах Солтыка с товарищами и вследствие ропота многих на нерадение правительства, позволяющего занятие Польши русскими войсками. Вследствие этого беспокойства хотинский гарнизон велено было усилить. Французский посол подал записку, в которой говорилось, что Польша и равновесие Европы находятся в опасности, что Россия еще со времен Петра Великого стремится к уничтожению в Польше liberum veto; Петр не успел достигнуть своего намерения и оставил эту идею в наследство своим преемникам. По смерти короля Августа III русский двор возвел известными средствами на польский престол свою креатуру и возжег усобицу между поляками для своих выгод, наполнивши страну своими войсками. Порта в собственных интересах не может быть равнодушна, и единственное средство для нее к отвращению зла – это заключение союза между нею и Франциею. Хан прислал татарина, только что возвратившегося из Варшавы, с вестями, что Россия совершенно привела Польшу в свою зависимость, так что это королевство должно почитать погибшим, если Порта не поспешит спасти его; что Россия, окончив по своему желанию настоящие дела, вынудит у поляков уступку областей, лежащих в турецком соседстве, и для этого сорокатысячное русское войско останется в Польше на неопределенное время; что князь Репнин принудил республику наложить на поляков новую подать для содержания русского войска и обложил этим войском Варшаву так, что съестные припасы не впускаются в город без его билетов; что поляки желают, чтоб Порта прислала какого-нибудь агу в Варшаву под предлогом поздравления короля: ага этот должен препятствовать на сейме успеху вредных русских предприятий. В Константинополе не подвергали критике подобных известий, не спрашивали, мог ли крымский татарин быть хорошим наблюдателем варшавских событий и привезти одни верные вести. Великий визирь, как только татарин кончил свои россказни, закричал: «Кто этого ожидал? Слушай после того русские уверения! Как теперь донести это государю? Непременно дела должны запутаться!» Начались советы, долго рассуждали, наконец положили: прежде чем принять какое-нибудь решение, потребовать у Обрезкова разъяснения дела, и если это разъяснение окажется неудовлетворительным, то Порта объявит себя защитницею вольности и прав Польши и отправит туда посланника.

3-го декабря Обрезков имел тайную конференцию с рейс-эфенди. Разговор продолжался четыре часа; Обрезков, по его словам, «всякий пункт в своем месте очистил и объяснил таким образом, что рейс-эфенди казался о истине быть уверенным и довольным». Рейс-эфенди сказал: «Если вы меня уверяете в том, что Россия не имеет намерения увеличить свои владения на счет Польши, то взаимно и я вас обнадеживаю, что Порта до окончательного решения польских дел не будет обращать внимания ни на какие подущения, происки и клеветы, в бесчисленном количестве до нее доходящие; Порта не сделает никакого поступка, который мог бы еще более затруднить польские дела или отдалить их окончательное решение; но Порта обещает это с одним условием, что русские войска по окончании всех дел должны выступить из Польши в 15 или много в 20 дней и, кроме того, чтобы были освобождены все арестованные». Обрезков, не видя, по его словам, в предложениях турецкого министра ничего несправедливого и неразумного, согласился на эти два условия.

Такая же борьба между русским и французским послами шла на севере, в Швеции. Швеция приняла предложение России высказаться в пользу польских диссидентов-протестантов, несмотря на сопротивление французской партии, которая говорила, что диссидентская конфедерация есть простое возмущение, которого поддерживать не следует. Для поддержания русской партии, которая настояла на отказе от французских субсидий, надобно было доставить Швеции английские субсидии, но Англия не соглашалась платить их. Императрица по этому поводу написала для Панина на депеше Остермана: «Все на нас они (англичане) валят, и истинно сердиться хочется, что они столь слабо и слепо поступают. Дайте г. Макартнею сие почувствовать; чрез подобные поступки мало приобретут себе уважения». А между тем Остерман доносил, что французский посланник Бретейль имеет частые тайные свидания с королевой в комнате фрейлины Горн. Бретейль отправлялся к фрейлине под видом простого визита, но встречал тут королеву, которая приходила скрытым ходом из своих внутренних покоев. Король имел частное свидание с французским послом и посланником испанским в деревне камергера графа Делагарди, куда король пригласил их для охоты на оленей; свита была небольшая – одни французские креатуры; а незадолго перед тем французский посол видался с королем в арсенале вследствие как будто нечаянной встречи. Остерман кончил свою переписку этого года с Паниным известием о средствах, которые употреблял шведский двор, чтобы воспрепятствовать стокгольмскому обществу, особенно молодежи, собираться у русского посла: как скоро двор узнавал, что у Остермана званый ужин, немедленно рассылались приглашения знатным особам, мужчинам и женщинам, то к королю, то к наследному принцу. На святках Остерман дал бал; при дворе в тот же вечер назначен был розыгрыш лотереи; тогда приглашенные Остерманом гости объявили ему, что приедут к нему к ужину после лотереи; но когда при дворе узнали об этом, то вместо лотереи назначен был бал, продолжавшийся и после ужина. «Я мог бы избежать этих неприятностей прекращением званых вечеров, – писал Остерман, – но, зная, что король и королева нарочно поступают так для усиления своей партий, для отнятия у меня способа привлекать молодых людей к нашим видам и прямо об этом объявляют, говоря, что не привыкли зависеть в своих забавах от русского ига, я думаю продолжать до самого Великого поста угощения и балы, дабы, не имея возможности иметь избранных, угощать в своем доме хотя оглашенных». Панин заметил на письме: «Всегда была сия политика у французских партизанов, и всегда с успехом»

Генерал Философов доносил в марте из Копенгагена, что барон Бернсторф по секрету сообщил ему о переводе из Франции 500000 ливров в Швецию к Бретейлю для подкрепления французской партии, что по получении этих денег Бретейль имел два свидания с королевою в комнатах ее камер-фрейлины, но что между королевою и послом происходили частые несогласия относительно употребления этих денег. Говоря об этом, Бернсторф заметил, что эти слабые попытки нисколько не воскресят убитой французской партии и никакие интриги не будут в состоянии довести до созвания чрезвычайного сейма. Философов поставил на вид необходимость для России и Дании, преимущественно для последней, действовать в Швеции в неразрывном союзе, необходимость для Дании не искать себе там других друзей, кроме приверженцев России. Бернсторф отвечал, что хотя их министр в Стокгольме Шак уже снабжен особым повелением на этот счет, но это повеление еще ему будет подтверждено, и даже просил Философова назначить сроки для исполнения этого предписания (в подлиннике: «…и отдает мне на волю термины избрания предписать»). «Я, – доносил Философов, – оставил на воле сего благоразумного и совершенно преданного вашему в-ству министра новый подтвердительный указ королевский Шаку отправить, чтобы оный во всем согласно с графом Остерманом содействовал».

Но этому благоразумному и совершенно преданному России министру грозила большая опасность, которую Философов вместе с Сальдерном должны были предотвращать. Сальдерн писал Панину в январе о своем разговоре с министрами английским и прусским, которые прямо стали приглашать его к содействию в низвержении Бернсторфа. Сальдерн в ответ расхохотался и сказал: «Разве вы, любезнейшие мои господа, здесь для того, чтобы низвергать датское министерство? По крайней мере я здесь не для того». Те замолчали, и прусский министр не возобновлял разговора; но английский начал опять, и Сальдерн дал ему дружески почувствовать всю смешную сторону этого предложения. Прусский министр Боркен, по словам Сальдерна, был известный интриган, человек злобный и лжец. Бернсторф объявил Сальдерну, что Боркен часто внушал королю пагубные мысли, что он, Бернсторф, считает его человеком опасным. Сальдерн начал наблюдать, разведывать и вследствие этих разведываний сообщил Панину, что Фридрих II говорил английскому министру в Берлине Митчелю; король говорил, что он недоволен посольством Сальдерна к нему и хочет жаловаться на Сальдерна Панину, что он смотрит на Сальдерна как на человека, помешанного на своей Северной системе, а что он, король, считает эту систему вредною для Великобритании и Пруссии. Сальдерн сообщал, что Митчель, преданный безгранично прусскому королю и помешанный на необходимости самого тесного союза между Пруссиею и Англиею, внушает лондонскому кабинету, что слишком тесный союз между Россиею и Даниею, над которым работает Сальдерн, даст перевес России; надобно, чтобы Англия соединилась с Пруссиею, чтобы помешать России сделаться центральным и главным государством на Севере. Русским министрам в Копенгагене надобно было противодействовать движениям Пруссии и Англии; для этого надобно было поддержать Бернсторфа, надобно было действовать на короля. Король, по отзывам Сальдерна и Философова, был очень дурно воспитан. Он был неглуп, имел сведения, но был слишком жив, слишком легок и потому непоследователен в своих действиях. Притом естественно для человека, освободившегося от рабства, заблудиться на свободе, которая так близко граничит с своеволием. Король видит себя выше законов, которых природы и силы он не знает; он не доверяет, удаляется от министров отца своего и презирает придворную молодежь, которая все ниже его по способностям. Сальдерн сообщил Панину свое убеждение, что король будет иметь доверие к Бернсторфу, не имея к нему дружбы. «Король, – писал Сальдерн, – любит поговорить и часто разговаривает со мною; я не скрываю от него истины, когда нахожу удобный случай ее проповедовать. Французский министр бесится, а прусский кусает себе губы, потому что прежде он пользовался этим преимуществом».

 

22 февраля является к Сальдерну и Философову Бернсторф и с ужасом объявляет по секрету, что король предпринял произвести большие перемены в войске, отнимает главное управление военным департаментом у зятя своего принца гессенского и поручает фельдмаршалу С. Жермэну; почти все прежние члены этого департамента будут сменены, и полковник граф Герц получит департамент кавалерии; но своевольный и бесчестный характер Герца пугает его, Бернсторфа: он посредством интриг может овладеть королевским сердцем и довести государя до жестоких поступков; этот самый Герц старался склонить короля к совершенному изгнанию принца гессенского из государства, в этом он не успел, но все же принц удаляется штатгалтером в Шлезвиг. Русские министры заметили Бернсторфу, что под принца гессенского подкопался Герц не один, а вместе с прусским посланником Боркеном. Но замечание, разумеется, не уменьшило опасений Бернсторфа, который высказал свое отчаяние, что внутренними средствами нельзя предотвратить эту ужасную бурю. Тогда русские министры предложили ему себя орудиями для отстранения таких неприятных обстоятельств, они готовы именем императрицы ходатайствовать у короля за принца гессенского, и в случае если король не согласится исполнить их просьбы, то пригрозить ему разрывом с Россиею. Бернсторф отвечал, что русские министры – единственные существа, которые могут подействовать на короля. Не медля нимало, Сальдерн послал просить аудиенции под предлогом, что, выздоровевши, он хочет поблагодарить короля за частые осведомления его величества о ходе болезни. Король назначил час, и Сальдерн «по известному своему дару убедительно говорить» (слова Философова) успел показать королю весь вред, могущий произойти от удаления принца гессенского, так что король тут же переменил намерение удалить принца в Шлезвиг. Восхищенный Бернсторф называл Сальдерна и Философова ангелами-хранителями Дании. Можно было выхлопотать только оставление принца гессенского в Копенгагене, но военным министром стал С. Жермэн, с которым Философов и Сальдерн должны были бороться для поддержания преданных себе людей.

В самом конце августа месяца Бернсторф тайно, чрез третье лицо, дал знать Философову, что король по внушениям С. Жермэна согласился принять в свою службу прусского посланника Боркена и если русский министр не заставит короля именем императрицы отменить это решение, то падение министерства неминуемо. Философов немедленно потребовал аудиенции и прямо объявил, что Боркен противен императорскому двору, а если он будет принят в датскую службу, то союзный договор между Россиею и Даниею никогда не будет подписан. Аудиенция продолжалась до трех часов; король оправдывал себя, уверял, что ему и в голову никогда не приходило сделать что-либо противное императрице, что фельдмаршал С. Жермэн ни в какие политические дела не мешается и никаких внушений ему никогда не делал. Тогда Философов потребовал торжественного обещания, что король никогда не примет Боркена в свою службу и никогда не приблизит Герца к своей особе. Король отвечал, что он никогда и не хотел этого делать; но Философов настаивал, чтобы он дал обещание и вперед никогда этого не делать; наконец король дал обещание в этих словах: «Наиторжественнейше королевским своим словом ее величеству обязуюсь Боркена никогда в свою службу не принимать и Герца к своей особе не приближать и притом прошу императрицу употребить сильное содействие к тому, чтобы прусский король скорее отозвал Боркена от датского двора». Выходя с аудиенции, Философов сказал королю: «Оставляю в. в. в уверенности, что данное вами обещание будет всегда для в. в. священно и ненарушимо». «Призываю небо в свидетели, – отвечал король, – что обещание это почитаю столь же для себя обязательным, как и подписанный договор». «И, несмотря на все это, – писал Философов Панину, – легкомысленный нрав короля и усиление противной партии внушают мне опасение, что все может перемениться, настоящее министерство падет и наши переговоры будут разорваны. Настоящее министерство крайне робко; оно не только не смеет делать королю сильных представлений, но даже боится показать наималейший вид своего согласия со мною; исключая одного конференциального дня в неделю, я по просьбе Бернсторфа принужден избегать свиданий с ним и все сообщения и мнения получаю от него чрез статского советника Шумахера. Напротив того, С. Жермэн отважно делает королю свои внушения и тем берет верх над остальными министрами». Бернсторф дал знать Философову, что к союзному договору между Россиею и Даниею необходимо прибавить сепаратную статью, в которой бы король обязался никогда Боркена в свою службу не принимать и Герца к своей особе не приближать. Императрица написала Панину по этому поводу: «Надобно так сделать, чтоб прусский король отозвал Борка. Правда, что секретный артикул будет странен и не сделает чести королю датскому».

Философов известил императрицу о выражениях глубочайшей благодарности со стороны Бернсторфа по поводу получения торжественного королевского обещания: он обвинял министров в робости, короля – в легкомыслии. Но Сальдерн в письме своем к Панину в конце года старался оправдать короля и сильно обвинить министров в неблагодарности, хотя Философов удовлетворительно объяснял их поведение тою же робостью. «Мы сделали невозможное, – писал Сальдерн, – не только для удаления грозившей опасности, но и для отыскания дороги к сердцу короля, чтобы сделать постоянным и твердым все то, что им сделано не вследствие страха и насилия, но по убеждению и добровольно. Король – молодой человек, чрезвычайно живой и страстный, склонный к удовольствиям не по темпераменту, но из какого-то легкомыслия и из желания узнать все собственным опытом. Он достоин сожаления. Он хочет добра, лишь бы ему оставили его маленькие дурачества. Он хочет добра не на словах только, видно, что он делает добро. Несчастие в том, что ни один из его министров не обладает его доверием; но большее несчастие в том, что ни один из них не дает себе труда снискать его уважение и доверие, получить доступ к его сердцу, которое непременно будет послушно, если министры немного более будут применяться к фантазиям государя и будут иметь более ловкости в приобретении его доверия. Таково мое мнение. Оно основано на собственном опыте: я знаю, что, польстя немного его самолюбию, можно взять над ним власть, надобно дать вид, как будто он действует по собственной воле и по собственному разумению. Но я не могу умолчать, что здешние министры, поддерживаемые нами, оказываются неблагодарными. Ни один из них не поблагодарил нас приличным образом за нашу ревность к их пользе, тогда как мы первые их поздравили с их торжеством. Ни один не отдал нам лотом визита; едва граф Бернсторф со своим обычным двоедушием сделал нам в третьем месте знак рукою, что знает, чем нам обязан, а граф Ревентлау, человек грубый и тщеславный, не обнаружил к нам ни малейшей признательности».

Датским посланником при русском дворе был Ассебург, который выставляется как друг Панина и приверженец Пруссии. Генрих Шерлей, заведовавший делами английского посольства в России по отъезде Макартнея, отзывался об Ассебурге, что его скорее надобно считать министром прусского, чем датского, двора. Это была дурная рекомендация перед английским министерством, которое приписывало Фридриху II все неблагоприятные внушения в России относительно Англии, что было и справедливо, как мы знаем. Совершенно справедливо писал Шерлей своему двору об отношениях прусского короля к России: «Я убежден, что он не входит искренне в виды этого двора; что он вовсе не приверженец Северной системы; что одна необходимость (союз Австрии, его естественного врага, с бурбонским домом) может заставить его искать убежища под покровительством России; что если бы он мог действовать открыто с безопасностью для себя, то он немедленно составил бы сильную оппозицию намерениям императрицы; что он с большим неудовольствием смотрит на быстроту, с какою она увеличивает свою власть и значение. Стоит внимательно наблюдать его поведение в Константинополе, Польше, Дании и России, чтобы видеть, как он боится России, а вовсе не предан ее интересам; хотя он не станет объявлять себя открыто, а действует только под рукою, однако он делает все возможное, чтобы только помешать успеху панинской системы. Нет сомнения, что с великою досадою увидал бы он союз между нашим королем и императрицею». Это справедливо, но странно было бы предполагать, как это делали англичане, что Россия по внушениям Фридриха II не соглашается заключать союза с Англиею с исключением Турции из случая союза. Екатерина хотела прежде всего мира, сильно тяготилась смутами польскими: и шведскими, тем менее могла желать войны с Турциею. Будучи убеждена, что Австрия и особенно Франция не упускают случая делать Порте враждебные внушения против России, Екатерина хотела, чтобы Англия, напротив того, употребляла все усилия для удержания турок от войны, что та непременно и делала бы из собственного интереса, если бы по союзному договору обязалась помогать России в случае нападения турок на последнюю. Вот почему и Шерлей слышал от Панина прежнее, что с исключением Турции союз заключен не будет.

И Шерлей также внимательно следил за судьбою Панина. От 9 мая 1767 года до нас дошла любопытная записочка Бецкого к Екатерине, где выражается сильное нерасположение к Панину, сильное неудовольствие на его важное значение: «Вижу, что у вашего величества Никитка – велик человек, кланяться ему поеду сегодня, то же и другим присоветую». От конца того же мая Шерлей пишет своему министерству, что зависть Орловых к Панину вспыхнула с новою силою, что они ищут его погибели, употребляют все средства, чтобы очернить его в глазах императрицы. Внушают, что нельзя в одном лице соединить и надзор за воспитанием великого князя, и заведование иностранными делами, необходимо Панина назначить канцлером, а воспитание наследника поручить другому лицу, и указывали на Ив. Ив. Шувалова; но удаление Панина из дворца будет знаком его падения. Екатерина противится, старается мирить Панина с Орловым; и, к счастью Панина, опасно заболевает граф Алексей Орлов: если и останется жив, то будет принужден ехать лечиться за границу, а без него Григорий Орлов ничего не сделает.

В начале 1768 года в Петербурге могли думать, что тяжелое польское дело окончено. «Теперь для нас настало время спокойствия», – сказал Панин Сольмсу. И в Варшаве король опять стал думать о преобразованиях. В конце февраля (5 марта н. с.) Станислав-Август писал императрице: «Так как все сделалось в Польше по вашему желанию, то все полезные Польше установления и все личные выгоды, мною полученные, составляют новое право на мою благодарность к в. и. в. Я признаю эти права и всегда буду признавать их так же открыто, как содействую исполнению ваших желаний. Неизменная прямота моего характера в то же время предписывает мне беспрестанно возобновлять пред в. в. настоятельные просьбы относительно предметов, которые, по моему убеждению, необходимы для счастья Польши. Оставьте мне надежду, что вы будете соглашаться на них постепенно, что от вас я получу рано или поздно эти бесценные блага». «Радуюсь, – отвечала Екатерина, – что я помогла республике получить конституцию, постоянную, неизменную и выгодную для всех сословий».

 

Радость императрицы, что дана была «постоянная, неизменная» конституция, могла показать, что ему трудно надеяться на содействие России в изменении этой конституции, по крайней мере в существенных ее частях. В Петербурге прежде всего хотели докончить дело, показать, что нельзя безнаказанно быть ложными друзьями России. В Петербурге увидали ясно, что Чарторыйские и под их влиянием король хотели употребить Россию орудием для изменения конституции и, когда русский двор в надежде на преданность к себе русской партии захотел употребить Чарторыйских орудиями для достижения своих целей, те отказались помогать, что сочтено было вероломством. Отношения к фамилии таким образом определились, и на будущее считали необходимым освободить короля и страну совершенно от влияния Чарторыйских. Приехавший из Москвы в самом конце 1767 года полковник Игельстром передал Репнину желание Панина, чтобы старший Чарторыйский, великий канцлер литовский, был выжит из министерства. Репнин охотно взялся за дело и через разные каналы, между прочим через дочь старика воеводину виленскую, сделал ему внушение, чтобы на старости лет не дожидался несчастий, какие могут с ним случиться, а заранее добровольно сложил бы с себя свой чин, в противном случае он потеряет этот чин вследствие суда конфедерации по обвинению в возмущении отечества интригами. Вся фамилия, не исключая и короля, сильно встревожилась угрозами Репнина, потому что осуждение судом конфедерации считалось очень позорным. Король сказал Репнину, что он просит императрицу не допускать до этого суда и не класть пятна на его ближайшего родственника. Репнин с суровым видом отвечал, что донесет об этом императрице, но не может между тем остановить исполнения полученных им предписаний подкреплять конфедерацию в ее действиях. Тогда все Чарторыйские начали старика уговаривать, чтобы предупредил несчастье сложением своего чина; но старик отвечал, что скорее подвергнется суду и осуждению, чем изъявит робость. «Итак, не знаю, – писал Репнин, – удастся ли мне его застращать и через то из министерства выпихнуть; коль же нет, то сделаю вид, что на них сжалился и что е. и. в. из единственного милосердия до сего поступка повелела не допускать». Потом Репнин донес, что Чарторыйский согласен лучше претерпеть всевозможные бедствия, чем сложить свой чин, ибо последнее действие могло бы иметь вид признания, что он достоин какого-либо наказания. Но и терпеть какие-нибудь бедствия старику также не нравилось, и потому он дал знать Репнину, что не только он, но и брат его, воевода русский, тотчас после сейма отправятся из Варшавы в свои деревни и более ни в какие дела мешаться не станут, желая окончить остающееся им время жизни в совершенном спокойствии и тишине. Репнин высказывал по этому поводу такое мнение, что, унизив уже достаточно этих стариков, лучше оставить их в покое, иначе совершенным их падением могут слишком подняться их противники и выйти из русской зависимости, как вышли из нее сами Чарторыйские, будучи возвышены чрез меру покойным графом Кейзерлингом, слишком полагавшимся на их преданность. Императрица согласилась оставить Чарторыйских в покое.

Но в то же время Репнин получил неприятное письмо из Константинополя от Обрезкова, в котором тот уведомлял его о своем обещании, данном Порте, что русские войска немедленно выйдут из Польши по окончании диссидентского дела и все захваченные будут освобождены. «Признаюсь, – писал Репнин Панину, – что меня менее удивила неумеренность Порты в ее требованиях, чем робкая уступчивость г. Обрезкова, который еще этим и доволен, будто успехом. Не министр теперь говорит в. сиятельству, а солдат: мне кажется, принимать такие обязательства и давать такие обещания можно, только проигравши несколько сражений. Что же касается освобождения известных арестантов, то никак нельзя выпустить епископа краковского, ибо вся публика стала бы смотреть на него как на Бога, он привел бы в ненависть всех других и возвысил свое значение на развалинах их значения. Конфедерацию или сейм, где большинство сумасбродных фанатиков, нельзя довести до того, чтобы они судили Солтыка как преступника и лишили достоинства, ибо на таких судей стали бы смотреть в народе как на богоотступников, а к народу я причисляю и три четверти шляхты. Для удовлетворения требованиям Порты я не вижу другого средства, как объявить, что епископ краковский умер, и заслать его на веки веков туда, откуда вести бы не было, что он жив. Если в. в-ству покажется это немилосердым, то осмелюсь представить, что еще немилосерднее было бы, выпустя его, отнять значение у людей, нам служивших, навести на них ненависть и всю землю привести в замешательство; наконец, если б внимание наше было отвлечено, то и все диссидентское дело будет подвергнуто опасности. Точно то же я должен сказать и о гетмане польном графе Ржевуском, который заражен неумеренным честолюбием и страстию к интригам, по знатности своего чина будет опасен, будет обожаем и наших приверженцев приведет в презрение, ненависть и бескредитицу. Двоих остальных можно выпустить по окончании сейма: епископ киевский – враль, не пользующийся никаким уважением, а молодой граф Ржевуский, староста долинский, сам по себе не имеет значения, к дерзостям получал его отец». Относительно выхода войск Репнин считал изнурительным для них зимний поход; считал также неудобным вывести все войска: осенью будет ординарный сейм и перед ним сеймики; чтобы католики, отдохнув, не затеяли чего-нибудь против диссидентов! Панин в своем ответе соглашался, что «Обрезков поступил с излишнею и неуместною податливостью», но объяснял это его болезненным состоянием. «Но теперь, – продолжал Панин, – когда дело сделано и нельзя пособить ему без новых хлопот, надобно для раз вязания так дурно затянутого узла сделать по крайней мере наружное доказательство к исполнению обещанного, ибо, помазав турецкое министерство по губам, можем выиграть время, которое на все в свете лучший поправитель». По мнению Панина, нужно было возвратить войска в мае месяце, а некоторые отряды отправить и зимою, по крайней мере ближайшим к турецкой границе войскам объявить поход тотчас по окончании сейма. Удерживать войска до осени невозможно как по отношению к Турции, так и по отношению ко всем другим державам, ибо оправдать этого нечем. «Я, – писал Панин, – открою в. сиятельству по моей к вам беспредельной доверенности, что не время еще доходить нам с Портою до разрыва».

Репнин должен был признать справедливость этого внушения, когда папский нунций в самых резких выражениях подал протест против всего сделанного с начала настоящего сейма. «Я знаю здешнюю нацию, – писал Репнин, – и не сумневаюсь, что как скоро протест рассеется в публике, то большая часть поляков придет в робость, уныние, а может быть, и в совершенное отчаяние, а малая часть разумных людей, смотрящая на протест с настоящей точки зрения, не осмелится и слово молвить против него. Наконец, я опасаюсь того, что нунций пред самым сеймовым утверждением всего постановленного вдруг объявит отлучение от церкви всем тем, кто решится на это утверждение: тогда все отступятся от диссидентского дела и я не буду знать, как поступить в таких обстоятельствах». Панин советовал послу внушать полякам, как протест нунция оскорбителен для республики, ибо порочит, чернит и злословит торжественные ее узаконения, в которых она никому не должна отдавать отчета. «Натяните, – писал Панин, – все струны для убеждения короля, министерства и всей конфедерации дать папе пространный и сильный ответ в Этом смысле, чтобы не делал он вперед подобных попыток и вы могли бы свободно окончить все наши дела. Не жалейте тут ни обещаний, ни подкупов, ибо оба этих средства не могут быть употреблены в лучшем случае; уверьте короля и всех, что если исполнят они это наше желание, то могут наверное рассчитывать на покровительство ее и. в-ства. Но так как легко статься может, что рассуждения и доказательства ничего не помогут, то вы можете арестовать тех, которые на сейме будут наиболее противиться подтверждению договоров, постановленных делегацией, или нарочно протягивать время для обременения нас новыми хлопотами. Что же касается ватиканского грома, который может поразить и рассыпать целое наше здание в пользу диссидентов, рекомендую вам употребить деньги, ласки, угрозы и всевозможные меры вообще, чтобы привести короля и магнатов к единодушному и одинаковому с вами взгляду на эту опасность, и если она действительно будет настоять, то объявить нунция возмутителем тишины, клеветником и нарушителем народных прав, ибо он опорочивает то, что республика по самодержавной своей власти узаконяет у себя и в чем уговаривается с дружескою соседнею державою; либо засадите его в собственном доме таким образом, чтобы он ни с кем сообщаться и акта отлучения обнародовать не мог; или же, что еще короче и приличнее, постарайтесь вывезть его из границ республики под хорошим присмотром, продолжая сие путешествие, во время которого сейм мог бы утвердить все дела. Если же вам удастся прежде отлучения покончить сеймовые дела, то, кажется, нечего уже будет более заботиться об отвращении отлучений, можно будет оставит собственному рассуждению поляков, будут ли они этим отлучение извергнуты в ад или нет. Весьма нужно вам ободрять и приводить короля и примаса к тому, чтобы они в своих ответах папе внушили ему, что не то теперь время, когда папы управляли делами по своей прихоти; что он неуместною своею горячностью может нанести католической вере вместо пользы большой вред, вывести Польшу из настоящего повиновения римскому престолу; что мы, имея теперь в Польше столько способов и силы всем управлять, можем вследствие его непристойных поступков решиться на истребление там папской власти и на установление независимой иерархии. Можно внушить королю и примасу, что собственная их честь и достоинство республики требуют от них этой твердости, иначе, допустив эту первую попытку папы, они ввергнут себя в крайнее порабощение и тьму невежества, в то время когда все другие католики очищают себя от этой заразы».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru