История России с древнейших времен. Том 24

Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 24

Все это было справедливо: помощник Шаховского по управлению госпиталем генерал-майор Коминг и госпитальный комиссар распорядились помещением больных и прачек в пивоварне без ведома генерал-кригскомиссара; и потом Шаховской узнал, что комиссар имел сношение с присланным из Петербурга чиновником Дворцовой канцелярии и, как нарочно, перед самым приездом гвардейского офицера ввел больных и прачек в пивоварню. Как бы то ни было, указ был исполнен и Шаховской должен был две недели содержать в своем доме больных и прачек, пока не пришел ответ на объяснительное письмо его к императрице. Ив. Ив. Шувалов написал ему благосклонное письмо с выражениями глубокого сожаления о случившемся и уверял от имени императрицы, что «ее величество, увидя его, Шаховского, оправдание, сожалеет, что так скоро и неосмотрительно с ним учинено». Когда потом Шаховской приехал в Петербург, то доброжелатели рассказали ему, как произошла эта неосмотрительность; по их словам, члены Главной дворцовой канцелярии постарались отомстить Шаховскому с помощью графов Шуваловых, Петра и Александра, сердившихся на него за несогласие удовлетворять их требованиям по войскам, находившимся под их начальством. Вот как передает этот рассказ сам Шаховской: «Граф Петр Ив. Шувалов по обыкновенному искусству чрез свою супругу графиню Мавру Егоровну, которая тогда, в великой у ее величества милости и доверенности находясь, во дворце жила, так как и прочие свои надобности по желанию произвел и хитро домогся от ее императ. величества мне такого решения, употребляя еще к тому своего услужника, тогда бывшего при дворе и в милости у ее величества находящегося обер-мундшенка Бахтеева. Таким образом, роли свои начали они при первом к тому способном случае: будучи во внутренних покоях пред лицом ее величества, отошед к окну, умышленно начали с важными и удивительными видами разговаривать; ее величество, то приметя, подошед к ним, спросила: о чем они так важно разговаривают? Оба они замолчали, дая вид, якобы для опасности своей в такие дела вмешиваться и донесть ее величеству не осмеливаются. Она такие их скромности, за нечто важное приняв, повелительным образом требовала, чтоб они о всем том, и коего они, больше ее боясь, скрывают, обстоятельно сказали. Графиня Шувалова ответствовала: „О, боюсь, матушка, что сей удачливый в своих предприятиях человек, которому все по большей части трусят и уступают, меня иными посредствами обругает. Ежели б так муж мой сделал, много бы на него вашему величеству доносителей в том было, а на этого смельчака никто не смеет“ – и при том указала на обер-мундшенка Бахтеева: „Вот-де ему об этом должно вашему величеству представить, да и он-де трусит“. Ее величество, то выслушав, уже с большею нетерпеливостью и восхищением гнева спросила: „Что то за дело и кто такой вам паче меня страшен есть?“ Господин Бахтеев (как сказывал мне тот, которому при всем том быть случилось) с робким видом и как возмог увеличил в мое повреждение тот мой поступок о занятии пивоваренного двора, и якобы я в те каморы, где разливают и купорят бутылки для ее величества в употребление, поместил больных с гнусными болезнями и прачек для мытья снимаемого с них белья. И тако сии бессовестно злоковарные добродетельное сердце к решению противу меня приготовили, что в тот же момент ее величество, проговоря: „Вот я вам докажу, чтоб вы не боялись сего смельчака“, призвав графа Александра Ив. Шувалова, который, как бы нарочно, на тот час неподалеку находился, соизволила повелеть ему, нимало не мешкав, нарочного офицера с высочайшим ее ко мне указом в Москву отправить».

Вследствие всей этой истории велено в московском госпитале сделать пристройку; но Шаховской представил, что госпиталь находится вблизи дворца и выше по течению Яузы, поэтому нечистоты по реке и дурной запах может по ветру доходить и до дворца: так не лучше ли построить вновь каменный корпус на берегу Москвы-реки, недалеко от Новоспасского монастыря или близ дома крутицкого архиерея, и здесь помещать не только больных унтер-офицеров и солдат, но и прочих чинов людей военных и статских, находящихся в неизлечимых болезнях и дряхлости, также сирот, оставшихся после убитых на войне, и незаконнорожденных младенцев; и на содержание, если госпитальных доходов доставать не будет, брать из доходов с синодальных вотчин, также остатки от расходов в архиерейских домах и монастырях, ибо относительно построения при монастырях госпиталей и странноприимниц многие указы не исполнены; а хотя в монастыри отставные офицеры и солдаты и посылаются для пропитания, но они там по большей части без надлежащего призрения и довольства содержатся, и от них на монастырские власти, и от властей на них происходят частые жалобы в разных приключениях и ссорах; настоящий же госпиталь может служить казармою для лейб-компании или для других дворцовых надобностей. Когда это представление было прочтено в Сенате, то генерал-прокурор князь Трубецкой и граф Петр Ив. Шувалов объявили, что на учреждение инвалидных домов на таком же основании, как представляет Шаховской, уже есть высочайшее соизволение; поэтому приказали: принять мнение князя Шаховского, а место для госпиталей и инвалидных домов Сенат признал удобным на берегу Москвы-реки близ Данилова монастыря, и архитектору князю Ухтомскому начертить план и составить смету.

Но на приведение в исполнение таких обширных построек было мало надежды по состоянию финансов во время войны. Граф Петр Шувалов представлял конференции: «Капитала запасного нет; те миллионы, которые казне приобретены, издержаны; по установленному способу надбавка на цену вина, и соли сделана, умноженные доходы истощены, взаймы пожалованный миллион также. Способ приобрести деньги надежный: определенную для копеечной монеты по 8 рублей из пуда медь, 437500 пудов, переделать в грошовую, копеечную, денежную и полушечную монету по 16 рублей из пуда, и вместо обращающихся в народе медных денег 7397910 рублей будет обращаться по этому моему плану в государстве 12502154 рубля. Подданные ту выгоду иметь будут, что они шестнадцатирублевою в пуде монетою не так в провозе будут отягощены, как теперь; прежняя монета такою низкою ценою установлена с целью пресечь привоз из чужих краев, но теперь эта предосторожность считается излишнею. Укажут, правда, другие способы для собрания большого капитала по примеру иностранных государств, например лотереи или банк; но у нас эти учреждения не годятся, потому что такую большую лотерею, чтоб получить шесть миллионов, не только скоро, но и едва ли вовсе набрать возможно, особенно когда у нас самая идея лотереи неизвестна. Что же банка касается, то от подделывания банковых билетов опасность, и бумажки вместо денег народу не только дики покажутся, но и совсем кредит повредится, потому что при употреблении банковых билетов в торгах всякие помешательства и обманы могут происходить».

В Сенате Шувалов предложил, что по его изобретениям с 1750 года до сих пор казна получила прибыли более пятнадцати миллионов рублей (15671172 рубля 53 копейки); из новых доходов устроен Дворянский банк; но это полезнейшее дело может повести к крайнему разорению дворянских фамилий, ибо для уплаты назначен только трехгодичный срок и многие дворяне не могут в три года выплатить, занять же им негде, особливо находящимся при армии, и, таким образом, принуждены лишаться недвижимых имений: нужно срок уплаты продолжить. Сенат согласился продолжить срок еще на год. Велено в Штатс-контору под видом займа отпустить с. Монетного двора 275000 рублей с уплатою таможенными ефимками, которые приказано поскорее в передел употреблять, чтоб на Монетном дворе не последовало в деньгах недостатка; из разных других мест велено выдать в Штатс-контору 39490 рублей. Кроме военных издержек найдено необходимым производить безостановочно работы в Кронштадте: после канала там строили купеческую и среднюю гавани, на что отпущено было 97000 рублей. Смотрели, как бы сократить расходы, и опять напали на бесконечные комиссии. Генерал-прокурор предложил: в Ярославле по корчемным и прочим делам, а в Новгороде о непорядочных поступках верных сборщиков учреждены комиссии, но дела в них продолжаются немалое время за спорами и подозрениями на членов, а потому надобно раздать эти дела по соответствующим учреждениям: в Камер-контору, Юстиц-коллегию, и если там не смогут решить, то в Сенат, чтоб приказные понапрасну жалованье не получали и виновные без наказания не оставались. Сенат согласился.

Так как управление финансами сосредоточивалось в Сенате, то в низших учреждениях думали, что о всяком самом мелочном распоряжении в области финансов должно доносить Сенату. Московский магистрат донес, что он наложил пятидесятикопеечный оброк на анбар, построенный купцом Ефимовым для торговли горшками; Сенат велел магистрату прислать ответ, зачем он утрудил Сенат таким неподлежащим делом. Но никто не находил неподлежащим делом, что разрешение открыть герберг или гостиницу зависело от Сената. В Москве был уже герберг, содержимый савояром Берлиром в Немецкой слободе, а теперь позволено было основать другой – в селе Покровском, что в Елохове; позволение было дано петербургскому купцу Цыгинбейну, у которого был герберг и в Петербурге. Сенат позволял также Московскому университету иметь под собственным своим смотрением, обержу или герберг для иностранных профессоров, магистров и учителей. В конце года запрещено было иметь в Петербурге более 2000 извощиков по причине дороговизны фуража.

Из явлений областной жизни по-прежнему особенное внимание возбуждали крестьянские волнения. Евдоким Демидов опять жаловался, что для усмирения его крестьян в Алексинском и Лихвинском уездах послан был прапорщик с командою; но крестьяне прапорщика не послушались, команде запрещали ходить в село Русаново, грозясь бить до смерти; два священника и крестьяне сказали, что Демидова и детей его слушать не будут. Против взбунтовавшихся крестьян Новоспасского монастыря Шацкого уезда сел Спасского и Введенского отправился подполковник Хатунский; вследствие сопротивления спасских крестьян он принужден был употребить артиллерию и ружья и силою ворвался в село: крестьяне разбежались; потом отыскано было в селе и сами явились 62 человека, а в селе Введенском – только 10 человек; так как бунт произошел вследствие обид от монастырских управителей и слуг, то для исследования дела учреждена смешанная комиссия из членов Сенатской и Синодальной контор.

 

Малороссийского гетмана успели наконец выпроводить из Петербурга в Глухов; по всей дороге, на каждом почтовом стану велено было выставить по 200 подвод; по примеру приездов гетмана Скоропадского Разумовскому дано было вместо кафтана и запоны 1116 рублей 52 копейки, а чиновникам, бывшим при нем, вместо соболей и камок: генеральному судье – 250 рублей, другим – по 60 рублей. Главную заботу со стороны малороссийской Украйны составляли по-прежнему запорожцы. Здесь атаман минского куреня Шкура да ирклеевского куреня атаман Кишенский возмутили козаков разных куреней, взяли насильно котлы и, ударяя в них поленьями, собрали раду; набежало козаков больше 300 человек, подняли крик, ухватили две палицы, кошевого и судейского стола, и первую отнесли Шкуре, а вторую – Кишенскому, и Шкура стал кошевым, а Кишенский – судьею; но потом собрались атаманы и определили быть по-прежнему старому кошевому и войсковой старшине. Гетман послал взять под караул Шкуру, Кишенского и других зачинщиков и привезти в Глухов. Но атаманское определение, как видно, оказалось непрочно: старый кошевой и старшина сочли за нужное отказаться от своих должностей под предлогом старости и выбраны были новые. Гетман, узнавши об этом, писал в Запорожье, что за такое дело Войско Запорожское весьма достойно быть под истязанием и штрафом и чтоб впредь не смели под опасением высочайшего гнева сами собою увольнять кошевого и старшину и выбирать новых. Гайдамаки оговорили кошевого и старшину, что они брали у них в цодарок грабленые вещи.

Мы видели, что русский министр в Варшаве Гросс получил извещение о надеждах малороссийских эмигрантов, живших в Крыму. Когда это извещение было переслано в Петербург, то отсюда, разумеется, пошла грамота к гетману, чтоб удвоил внимание. Разумовский испугался, но не эмигрантских происков, могших нарушить спокойствие вверенной ему страны, а того, что в Петербурге испугаются этих замыслов и не позволят ему покидать Малороссию. В отчаянии он писал вице-канцлеру Воронцову: «Вашему сиятельству яко другу моему открываюсь, что сие дело есть совсем несбытное и неосновательное; я больше почитаю, что вымышленное моими известными приятелями такого свойства, каковы были мнимые шпионы от короля прусского, единственно только для того, чтоб сделать мое присутствие здесь нужным, важным и весьма необходимо полезным, дабы чрез то вложить мнение государыне, какая опасность от сего краю быть может, в наблюдение чего, чтоб меня засадить в сем скучном месте и затворить бы путь к моему возвращению в Петербург, ежели пожелаю».

Но малороссийские эмигранты были существа действительные, а не мнимые, и потому Разумовский придумал средство против людей, которые могли помешать его поездкам в Петербург. «Последний рескрипт, – писал он Воронцову, – заставил меня думать, каким бы образом истребить сей канал, откуда сии вести приходят, которые смущают тех, которым дела сии вверены, а наводят на сей край недоверенность в то время, когда ни одна душа здесь такого безбожного мнения не имеет, но, напротив того, все пребывают в непоколебимой верности к ее импер. величеству, в чем ваше сиятельство твердо уверяю. Для пресечения сего, мне кажется, можно способ употребить, чтоб двух или трех бездельников истребить, которые в Крыму исстари живут и, будучи заражены старинными мыслями, по-старинному пишут и рассуждают, забыв то, что Украйна после того времени, можно сказать, что совсем переродилась и совсем не то правление, не такие правители, не те, почитай, люди и, следовательно, не те уже и мысли в них пребывают. Для успокойствия всего, мне кажется, что можно сих плутов оттуда украсть или каким способом истребить, о успехе которого уверить заподлинно вас не могу, только старание удобовозможное употреблено будет. Итак, вас прошу дать мне знать, что вы о сем думаете».

Воронцов ответил, что «хотя весьма желательно бы было, дабы известные два злодея, находящиеся в Крыму, могли каким случаем истреблены или украдены быть, но как сей способ есть весьма ненадежный, к тому ж и может за собою неприятные следствия нанести, я думаю, что лучше бы было совсем в презрении оставить, толь более что никакого опасения от их каверз иметь не можно, и они уже престарелые люди и скоро в гроб пойдут».

Из Новой Сербии Хорват доносил, что население идет быстро: в три месяца, от января до апреля, пришло обоего пола душ 822. Но стали приходить доносы на Хорвата, что он населяет Новую Сербию непозволительными средствами. Гетман Разумовский прислал в Сенат копию с допросов сотника Мовчана да осадчика новой Черноташлыкской слободки Савранского; из допросов оказывалось, будто бы Хорват приказывал Савранскому собрать запорожских козаков-оxотников, идти с ними в Польшу, перегнать силою тамошний народ на эту сторону Буга и населить им новозаведенную слободу, почему Савранский с запорожцами в Польше был и из села Вербовец, принадлежащего Мнишку, пригнал 35 семей в свою слободу. Мовчан показал, что Хорват в присутствии поручика Булацела приказывал сотнику новопоселенной слободки Добрянки Табанцу, который жаловался на обиду от поляков, чтоб он взял охотников из запорожских степей и попугал поляков, только тайно, не разглашая, а я, сказал Хорват, в том ответчик, и руку Табанцу дал; Табанец и был в Польше, на ярмарке отбил больше 300 лошадей и зарезал 30 человек. Сенат приказал: гетману велеть поступить с Табанцом и Савранским по их винам за разбой и переход за границу; а показаниям на Хорвата не верить, ибо эти показания сделаны приличившимися в воровстве.

Далее на восток в украинных местах перемещение жителей происходило другим способом. В конце года правительство узнало, что из Тамбовского и Козловского уездов разных помещиков крестьяне, забирая свои пожитки и лошадей, бегут, а другие разглашают, что эти беглые, собравшись в Царицыне и переправясь через Волгу, порыли себе землянки, живут в них и впредь будут принимать к себе всяких прихожих людей; а некоторые крестьяне бегут и явным образом, объявляя, что идут для поселения в Царицын и в Камышенку к шелковому казенному заводу, где для принятия их определен майор Парубуч.

Из оренбургской украйны доходили отголоски борьбы между старыми жителями, башкирцами, и русскими насельниками, пришедшими на разработку рудных богатств страны. Заводские конторы жаловались на башкирцев, будто те притесняют заводы, останавливают производство работ на них; мало того, кругом заводов пускают пожары, на заводы и рудники наводят волшебные дымы, отчего происходит смертельный воздух, так что на Овзянопетровском заводе почти все больны, а немалое число и померло; также своею ложью остановили отмежевание земель, купленных у башкирцев с лесом и угодьями, у находящихся при заводах крестьян немало лошадей отогнали. Неплюев по поводу этих жалоб подал мнение: «В Оренбурге, кроме этих известий, не предвидится ничего, что бы могло подать повод к башкирским волнениям; о пожарах и лошадиных отгонах точного исследования сделать нельзя, потому что никого не поймано, а что касается мнимых волшебных дымов, то ясно, что это от суеверия написано».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ. 1758 ГОД

Падение канцлера Бестужева. – Отношения великой княгини Екатерины Алексеевны к императрице. – Сношения с Австриею насчет военных действий. – Занятие Восточной Пруссии русскими войсками. – Движение Фермора к Одеру. – Бомбардирование Кистрина. – Битва при Цорндорфе. – Движение Фермора в Померанию. – Замечания конференции насчет его распоряжений. – Письмо к нему Воронцова. – Отступление Фермора к Висле. – План кампании будущего года. – Сношения с союзными дворами австрийским и французским. – Сношения с Англиею и Польшею. – Саксонский принц Карл получает герцогство Курляндское. – Дела турецкие. – Распоряжение относительно Черногории. – Поведение черногорцев в Москве. – Внутренняя деятельность правительства. – Финансовые распоряжения. – Торговля. – Волнения монастырских крестьян. – Вопрос об управлении церковными имениями. – Составление Уложения. – Комиссия об однодворцах. – Дела на украйнах.

Начало 1758 года было ознаменовано важным событием, которое подготовлялось уже два года, – свержением великого канцлера графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина.

Мы видели, в какое затруднительное положение был поставлен канцлер переменою европейской политики в 1756 году, англопрусским союзом, с одной стороны, и австро-французским – с другой. Самолюбие, нежелание признать свою ошибку, отвердевшая в старине система, по которой Франция вследствие противоположности интересов никогда не могла быть союзницею России, закоренелая ненависть к Франции и боязнь пред ее послом не позволили Бестужеву вдруг переменить своих отношений: отвернуться от Англии и стать ревностным поборником французского союза; он слишком явно защищал Англию, слишком неохотно соглашался на сближение с Франциею и этим стал подозрителен в глазах императрицы; кредит его упал; вице-канцлер Воронцов мимо его производил самые важные сношения, через него последовало сближение с Франциею, и французский посол приехал в Петербург, остереженный от своего двора опасаться более всего канцлера и его интриг. Австрия враждебно относилась к Бестужеву за его сопротивление французскому союзу. Кауниц, который считал этот союз своим делом и ждал от него бесчисленной пользы, – Кауниц выразился пред французским послом в Вене, что не забудет тех затруднений, которые делает ему Бестужев. Таким образом, кроме русских врагов у Бестужева в Петербурге было еще теперь два сильных врага иностранных – Эстергази и Лопиталь, а помощи ниоткуда.

Легко понять, как при таких обстоятельствах должен был осторожно действовать Бестужев. Мы видели, как обеспокоили его толки о медленности Апраксина и как он старался побудить его идти как можно скорее. Еще более должно было обеспокоить отступление Апраксина после победы, возбудившее бурю в Петербурге. От 13 сентября канцлер писал ему: «Я уже, ваше превосходительство, имел честь чрез Петра Ив. Панина поздравить одержанною над неприятелем победою. А теперь на ваше писание ничего иного ответствовать не имею, кроме того, что я крайне сожалею, что армия под командою вашего превосходительства, почти во все лето недостаток в провианте имея, наконец хотя и победу одержала, однако ж принуждена, будучи победительницею, ретироваться. Я собственному вашего превосходительства глубокому проницанию предаю, какое от того произойти может бесславие как армии, так и вашему превосходительству, особливо ж когда вы неприятельские земли совсем оставите».

Но Апраксин отступал, и ожесточение против него становилось все сильнее и сильнее. Из французского и австрийского посольства пошли слухи об интриге, и пошли по всей Европе. Бехтеев писал Воронцову из Парижа 26 сентября: «Мы во всю сию неделю были в великом беспокойстве; после 19 августа писем мы из Петербурга не имели, а из Голландии такие получали ведомости на двух почтах, что только об них подумать, так ужас берет. Одним словом, все несчастия по тем ведомостям у нас сделались; по причине оных и армия пошла из Пруссии с великою торопостию, будто уже ретировалась, оставя множество пушек. Весь город наполнен был сим дурным слухом». Основанием дурного слуха послужил припадок, случившийся с императрицею. 8 сентября, в праздник Рождества Богородицы, Елисавета, жившая в Царском Селе, пошла к обедне в приходскую церковь, в начале службы почувствовала себя дурно и одна вышла из церкви, но, не дошедши до дворца, упала на землю и более двух часов лежала без чувств. Этот случай привели в связь с отступлением Апраксина, начали догадываться, толковать, что Бестужев дал знать о нем Апраксину и потребовал возвращения его в Россию с войском, которое было нужно канцлеру для приведения в исполнение его намерений относительно престолонаследия. Разумеется, кто мог внимательно и спокойно вникнуть в дело, тот должен был понять, что догадка не имеет никакого основания, что припадок с императрицею случился 8 сентября, а отступление решено было на военном совете 27 августа; что если бы была возможность остановиться и идти вперед, то как мог Апраксин не сделать этого по получении стольких строгих указов и узнавши, что императрица оправилась? Что Апраксин ничего не делал сам собою, а только исполнял решения военного совета и как было предположить, что из всех генералов и полковников, подававших голоса на совете, не было ни одного честного человека и патриота, что все они требовали отступления, хотя и знали, что войско может идти вперед, не нуждаясь в провианте и фураже? Но много ли было таких, которые могли вникнуть в дело внимательно и, главное, спокойно? Известно, как падка толпа на предположения, что при каждом важном и неприятном событии действовала интригу злой умысел. А тут сколько было побуждений для подобного предположения: иностранные союзники были озлоблены на Апраксина, отступление которого расстраивало их планы, облегчало Фридриха II, поднимало его дух, освобождало от боязни русского нашествия, давало Левальду возможность переведаться с шведами, а русские вторили иностранцам вследствие оскорбленного патриотизма.

 

Апраксин во дворце и в конференции нашел себе сильного защитника в графе Петре Ив. Шувалове; но сильнее всех нападал на него канцлер Бестужев, во-первых, из желания прекратить толки о своем участии в отступлении, во-вторых, из враждебного чувства к Апраксину, которое явилось в нем именно вследствие сильного заступничества Шувалова: канцлеру было ясно, что Апраксин очень близок и дорог Шувалову, следовательно, Шувалов считал его вполне себе преданным. Враги Бестужева толковали, что канцлер замешан в дело об отступлении, а Бестужев толковал, что виноват во всем Шувалов; он так защищает Апраксина перед императрицею, что тот не боится никакой ответственности и делает что хочет.

Шувалов, несмотря на всю свою силу, не мог отстоять Апраксина, который должен был сдать начальство над армиею генералу Фермору. Мы видели, что новый главнокомандующий совершенно оправдывал старого и многие были недовольны этим назначением, говорили, что дурные советы Фермора были виною отступления Апраксина и что гораздо лучше было бы дать главное начальство генералу Броуну. Назначение Фермора объясняли единственно особенною милостью к нему императрицы. Но кроме милости было и другое основание назначению: первые военные успехи – занятие Мемеля и Тильзита – были соединены с именем Фермора.

18 октября 1757 года Апраксин получил указ ехать в Петербург и писал императрице, что указ этот «совершенно отчаянную жизнь вновь ему возвратил». В начале ноября Апраксин приехал в Нарву и получил чрез ординарца лейб-кампании вице-капрала Суворова высочайшее обнадеживание монаршею милостию, причем приказано ему отдать все находящиеся у него письма. Причиною этого отобрания писем были письма к Апраксину великой княгини, о которых проведали таким образом: Бестужев, получая их от Екатерины для пересылки Апраксину, показывал их саксонскому советнику посольства Прассе и приезжавшему в Петербург австрийскому генералу Буккову для успокоения их насчет доброго расположения молодого двора к общему делу, потому что в них Екатерина убеждала Апраксина спешить походом. Букков рассказал об этих письмах Эстергази, и теперь, когда захотели повредить Апраксину и Бестужеву вместе, Эстергази сообщил об этой переписке великой княгини с Апраксиным самой императрице, представив это дело очень опасным.

Прошло месяца полтора после отобрания писем; Апраксин все жил в Нарве. 14 декабря он решился написать умилостивительное письмо императрице: «Последнейший ваш раб, представя бедность моего состояния, в котором я, бедный, чрез шесть недель здесь пребывая, не только совсем своего лишился здоровья и потерял разум и память, но и едва поднесь мой дух сдержаться во мне мог, и поднесь едва ногою владеть могу, приемлю дерзновение, не принося никаких оправданий, высочайшего и милосерднейшего помилования просить. Как пред Богом вашему величеству доношу, что если мною что погрешено, то всеконечно разве от неведения и недостатка разумения; причем и то могу донести, что во всей армии не было ни одного такого человека, который бы не хотел пролить последней капли своей крови за соблюдение высочайших интересов и во исполнение воли вашего величества, и во все советы, где только важность и обстоятельства требовали, призыван был весь генералитет, который, не исключая никого, все свои старания распространял к пользе, и ничего мною в противность примечено не было. Правда, что до соединения с генералом Фермором генерал Ливен по испытанному знанию в военном искусстве во всех советах был мне довольным советником; но по соединении с генералом Фермором, с коего времени пошли главные дела, по особливой его ко мне ласке и ежедневному два раза ко мне приезду, паче же по известной мне вашего императорского величества к нему особливой милости и доверенности, я ничего не предпринимал, не поговоря и не посоветовав наперед с ним, еже во многих генералах, как еще и генерал Лопухин жив был, немалую произвело зависть; но я, елико моему смыслу и рассуждения было, столько умеривал, что не допустил ни до чего дальнего и никаких ссор и неудовольствий не токмо не видал, ниже слышал. А в наилучшее доказательство сего осмелюсь еще то донести, что и о возвращении нашем от Аленбурга я первому открыл генералу Фермору и, посоветовав с ними и не открывая никому, с ним одним согласно сие положа, созвав военный совет и приглася полковников, уже сие предложение сделал, почему и согласно от всех положено поворотить к Тильзиту. Я во всем том самим Фермором свидетельствуюсь».

Понятно, что ссылка на Фермора служила Апраксину лучшим оправданием: нельзя было у одного отнять звание главнокомандующего за то самое, за что другого возводили в это звание. У Фермора не нужно было спрашивать, правду ли говорил Апраксин о согласии его на отступление. Запискою 14 октября Фермор решительно признал распоряжения Апраксина необходимыми, и те, которые говорили против назначения Фермора, были последовательны. Но о последовательности не могло быть речи: Апраксин не подвергался опале за отступление, он был жертвою, принесенною для успокоения союзников, для поддержания общего дела; разумеется, Апраксин был бы достаточно вознагражден за эту роль жертвы, если б все дело состояло в отступлении. Но дело состояло теперь в переписке великой княгини с Апраксиным. Письма сами по себе не могли бы быть поставлены в вину ни писавшей, ни получившему их; но зачем сношения, переписка между этими лицами? Не было ли каких-нибудь других внушений со стороны Екатерины? Канцлер, подозрительный канцлер служил посредником!

В январе 1758 года начальник Тайной канцелярии Александр Ив. Шувалов отправился в Нарву поговорить с Апраксиным насчет переписки, как видно, ничего особенного не вышло из этих разговоров: носился слух, что Апраксин дал клятвенное заявление, что он никаких обещаний молодому двору не давал и никаких внушений в пользу короля прусского от него не получал. На этом дело должно было остановиться. Императрица обходилась холодно с великой княгиней, холодно с канцлером. Против Бестужева кроме переписки были и другие причины неудовольствия. Польско-саксонский двор, принимая в соображение неудовольствие императрицы и требования Франции и Австрии, решился отозвать Понятовского из Петербурга, но Бестужев воспротивился этому и настоял на своем; кроме того, Бестужев выхлопотал польский орден Белого Орла для тайного советника Штамке, заведовавшего голштинскими делами при великом князе, и было известно, что Штамке – доверенный человек Бестужева. Рассказывали и о проекте канцлера относительно престолонаследия, говорили, что конференц-секретарь Волков, бывший долго доверенным человеком у Бестужева, открыл теперь о существовании этого проекта врагам канцлера. Но все эти догадки, что Бестужев удержал Понятовского, выхлопотал Штамке Белого Орла, слух, что у Бестужева есть какой-то план относительно престолонаследия, – все это еще не могло повести к свержению канцлера, все ограничивалось раздражением и неприятными толками. Но Англия, которая подкопала значение Бестужева в 1756 году прусским союзом, – Англия должна была дать повод и к окончательному низвержению главного ее доброжелателя в России. Пришло известие, что Англия не хочет оставить петербургский двор без своего представителя после отъезда Уильямса и назначила Кейта, бывшего послом в Вене. Это известие, разумеется, должно было страшно встревожить французского и австрийского послов в Петербурге, особенно первого; как прежде Уильямс волновался от приезда французского посла, так теперь Лопиталь волновался от приезда Кейта; помешать приезду Кейта не было никакой возможности, потому что Россия не разрывала с Англиею, надобно было готовиться к ожесточенной борьбе; борьба не была бы так опасна, если б Кейт не встретил в Петербурге могущественного союзника в главном лице по дипломатическим сношениям – в великом канцлере. Нельзя освободиться от Кейта, да Кейт один и не опасен, – надобно освободиться от Бестужева, возможность есть: он заподозрен, императрица не благоволит к нему более, он окружен могущественными врагами, враги сами нейдут на явную борьбу, потому что не чувствуют в руках хорошего оружия для верного поражения противника; надобно их заставить сковать оружие, надобно их напугать, заставить действовать по инстинкту самосохранения. Нападение было сделано удачно, потому что выбрано для него самого слабое место. Как только узнали в Петербурге, что Кейт уже в Варшаве, то Лопиталь едет к Воронцову и представляет ему необходимость нанести последний удар Бестужеву; а если Воронцов не хочет принять в этом участия, то он, Лопиталь, едет сейчас же к Бестужеву, открывает ему все и соединяется с ним для низвержения Воронцова. Испуганный Воронцов соглашается действовать вместе, поддерживать у императрицы внушения Лопиталя против Бестужева. Так рассказывает Кейт в донесении своему двору. Но есть другое известие, в сущности нисколько не противоречащее первому; по этому известию, Лопиталь является к Воронцову и говорит ему: «Граф! Вот депеша, только что полученная мною от моего двора; в ней говорится, что если в пятнадцать дней великий канцлер не будет заменен вами, то я должен обратиться к нему и не иметь более сношения с вами». Это известие вероятнее в своих подробностях: Лопиталь попадал в самое чувствительное место Воронцова, настаивая на деле самом простом и понятном, не выставляя никакого личного отношения, а защищая достоинство своего двора, требуя для себя выхода из странного положения: до сих пор французский посол должен был вести дело с вице-канцлером, а не с канцлером, что было неблаговидно, казалось чем-то подпольным; временно можно было на это согласиться в ожидании перемены главного министра вследствие перемены политики, но если все останется по-прежнему, то французский посол должен вести дело с канцлером. Что же касается до угрозы открыть все (что все?) канцлеру и соединиться с ним для свержения Воронцова, то эта угроза слишком груба. По второму известию, Воронцов, задетый за живое, отправился к Ивану Шувалову, и вместе представили императрице, что ее слава страдает от кредита Бестужева в Европе, т. е. что канцлеру приписывают более силы и значения, чем самой императрице. Но понятно, что это представление, ловко бившее на самолюбие Елисаветы и подкрепленное указанием на дело Понятовского, не могло быть одно. Надобно было убедить Елисавету, что против Бестужева существуют важные подозрения; удалить его от дел по одним подозрениям нельзя; но уличить его можно, только арестовавши его, захвативши бумагу и доверенных людей. Арест канцлера и следствие над ними были решены. Есть другое известие, показывающее, каким образом Елисавета была еще подготовлена к этому решению, раздражена против Бестужева. Эстергази доносил своему двору, что великий князь обратился к нему с жалобами на канцлера и Эстергази дал ему совет обратиться прямо к императрице. Елисавета была очень тронута, что племянник обратился к ней по-родственному, с полною, по-видимому, откровенностию и доверенностию; никогда она не была так ласкова с ним, и Петр, раскаиваясь в прошедшем своем поведении, складывал всю вину на дурные советы, а дурным советником оказался Бестужев.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru