Я еду к Пашке. Мой синяк побледнел, точнее, стал одеваться радужным ореолом, и эта интерференция подсказала, что я не безнадежен. Я еще разок злоупотребил Веркиной косметикой и теперь выгляжу почти пристойно. На мне легкие ботинки, светлые просторные брюки, футболка и ветровка. Дилетанту эта одежда ничего не скажет, но искушенный поклонник продукции зарубежной легкой промышленности поймет, что перед ним человек, на голое тело которого наклеено никак не меньше пятисот зеленых бумажек. Как сказал мне продавец, упаковывая этот шикарный наборчик: «Одевайтесь только у Хьюго, и вам не откажет никакая подруга». Я скривился и заметил, что никакая подруга мне совершенно ни к чему, тем более, что когда-то про Адидас было похоже, но складнее. Продавец не растерялся и парировал убийственным: «Хотите стать боссом? Одевайтесь у Хьюго Босса. И не задавайте лишних вопросов». Я понял, кивнул и удалился. Мой печальный опыт диктовал необходимость подобного приобретения, потому что в редакциях, куда я захаживал, встречали всегда по одежке. Хотя я и понимал, что вряд ли это могло мне помочь. Сейчас я еду к Пашке, и мне хочется соответствовать.
Пашка более чем благополучен. Благополучие настигает его как лавина, сорвавшаяся со счастливых гор, и бережно несет на своей спине, чем бы он ни занимался и какие бы проекты ни претворял в жизнь. Когда-то он жил на Щелковке, недалеко от пруда, окружающего кольцом старинные постройки. Я доезжаю до Первомайской и, решив прогуляться, иду по улице, обгоняемый гремящими трамваями и фыркающими авто. Дверь открывает Пашкина мама, тетя Нина. Она ойкает, увидев мое лицо, но тут же спохватывается, обнимает и целует в здоровую щеку. Из кухни выглядывает Пашка, приветствует меня гортанным криком, проглатывает что-то и тащит за собой.
– Ну, ты старик даешь! – возмущается он. – Я тебя не дождался, решил пообедать. Присоединяйся. Что это у тебя с лицом?
– Рецензия на последнее произведение от одного из почитателей моего таланта, – шучу я.
– Не связывайся с критиками, – советует Пашка, наливая мне наваристого борща. – Критики – это волки. Писатели – травоядные. Травоядные не должны вступать в дискуссию с волками.
– Лучше бы я был плотоядным писателем, – отвечаю я, прихлебывая борщ.
– Будь, – откликается Пашка. – Однажды я спросил себя, Павлик, хочешь ли ты быть богатым? Хочу, сказал я себе. А хочешь ли ты быть счастливым, спросил я себя. Тоже хочу, ответил я. Так будь, сказал я себе, будь богатым и будь счастливым. И вот я, – Пашка откидывается назад на стуле, – вот я – богатый и счастливый.
– Ну и как ты себе это представляешь в моем случае? – интересуюсь я.
– Ну, только не так, как это делаешь ты, – возмущается Пашка. – Ты оделся в фирменный прикид, но выражение лица у тебя такое, будто для того, чтобы купить это, ты продал собственную квартиру. Мы все ищем удачу. Только немногие знают, что удача вот здесь.
Пашка тыкает себя пальцем в грудь и многозначительно кивает. Черт возьми. Он знает, о чем говорит.
– Это твой «Лексус» под окном? – спрашиваю я его.
– Да, – Пашка вскакивает с места и льнет к стеклу. – Нравится?
– Нравится, – говорю я. – У тебя вся жизнь, как этот «Лексус».
– У меня все o'key, – смеется Пашка. – Заметь. Я сказал бы тебе то же самое, даже если бы все было отвратительно. Что ты говоришь себе, когда бреешься по утрам?
– Я говорю себе: ну и задница мелькает передо мной в зеркале.
– Идиот. Кому нужна твоя правда? Ты должен постоянно говорить про себя и вслух самому себе только одно: я самый, самый, самый. Самый сильный, самый красивый, самый талантливый. Судьба – мнительная, но внушаемая девица. Я просто уверен, что ты даже и в эти свои редакции приходишь с таким же кислым выражением лица, с каким рассматриваешь по утрам свою «задницу» в зеркале. Ты просто просишь их этим выражением: – Откажите мне, пожалуйста. И они отказывают. Отказывают?
– Отказывают, Павлик. Хочешь новость? Ритка нашлась.
Пашка аккуратно доедает борщ. Молча ставит тарелку в раковину.
– Павлик, Ритка нашлась, – повторяю я.
– Ну и что? – спрашивает Пашка.
– Павлик. Ритка нашлась, – еще раз повторяю я. – Через пятнадцать лет.
– Как я завидовал тебе, – говорит Пашка. – Ты единственный человек в этом мире, которому я завидовал. Тут прыгаешь, как чертик из табакерки всю жизнь, в надежде поймать хоть перо от синей птицы, а в твое окно она просто залетела. И даже прожила целых три года. Я вообще этому поражался. Не живут синие птицы в неволе. А ты.… А ты ее упустил. Зря. Такие женщины встречаются один раз в несколько жизней.
– Я знаю, – говорю я.
Пашка кладет на наши тарелки по большой котлете по-киевски, добавляет гарнир в виде румяной картофельной стружки, салат и жестом предлагает продолжить трапезу.
– А ты? – спрашиваю я его. – А ты женишься хоть когда-нибудь?
– Когда-нибудь, – соглашается Пашка, – ведь нужен же мне еще кто-то, кроме тебя, кому я смогу не говорить, что у меня все o'key. Ведь на самом деле так не бывает.
– А как бывает?
Пашка отодвигает тарелку, откидывается назад и закуривает, выпуская дым в сторону приоткрытого окна.
– Расстроил ты меня…
– Чем же?
– Риткой своей. Я никогда, ни до, ни после не встречал такой женщины, как твоя Ритка. Ничего в ней, кажется, не было. Ни красоты какой-то особенной, ни потрясающего ума. Если только особенный какой-то шарм. Ей бы принцесс играть в кино. Которые горошину под вагоном матрацев чувствуют. Понимаешь? – Пашка щелкает пальцами, вылавливая из воздуха подходящее слово. – Она была как смысл жизни. Как философский камень. Всего-то и надо было нести ее и не расплескать. А ты, как дурак, споткнулся и все разлил…
– Я не спотыкался, Павлик.
– Кому ты говоришь? – машет рукой Пашка. – Ты как о себе всегда думал? Вот я такой талантливый, почиваю на лаврах или витаю в облаках, а там внизу подо мной одним из моих апостолов Ритка. А на самом деле она никогда не была меньше тебя, глупее тебя, менее талантлива, чем ты. Вы были всегда равны. Я-то чувствовал это. Как на чашках весов. Ты со своим талантом, она со своей любовью… Она улетела, твоя чашка пошла вниз. Ты же все, что сумел опубликовать, написал именно тогда, когда с тобой была Ритка. А знаешь, почему она улетела? Потому что почувствовала, что улететь можешь ты…
– С чего это ты взял, что я могу улететь? – спрашиваю я.
– Ну, конечно, – кивает Пашка, – улететь ты не мог. Ты же не Вовчик. Ты мог спрыгнуть. Спрыгнуть и уйти. Но ты не спрыгнул. Знаешь, что ты сделал?
– Что?
– Ты остался. Есть такая способность у тебя – исчезать, никуда не уходя. Ритка улетела, твоя чашка грохнулась об землю, и ты сидишь в ней один и не можешь подняться, потому что тебе некого любить, а допрыгнуть до противоположной чашки никто не может. Она слишком высоко!
– Не может или не хочет, – говорю я. – Ты поэт, Павлик.
– Я приезжаю сюда погрустить, – затягивается дымом Пашка, – и ты мне в этом неизменно помогаешь. Как тебе котлеты?
– Тетя Нина! – кричу я в коридор. – Это не котлеты, это полет в стратосферу!
Тетя Нина отзывается из глубины квартиры каким-то ласковым восклицанием. Пашка встает и собирает тарелки.
– Искусным кофеварам-кудесникам кофе не предлагаю, будем пить чай.
– Давай, – соглашаюсь я. – У тебя вода хлоркой не пахнет?
– Забудь про водопроводный кран, – он опять начинает учить меня жизни. – Сейчас все уважающие себя и клиентов специалисты готовят кофе из привозной воды.
Я встаю, чтобы заглянуть через его плечо.
– Э, нет, – осаживает он меня. – Не подглядывать. Нечего разгадывать мое ноу-хау. Тем более, если это ноу-хау выстрадано двадцатью годами холостяцкой жизни. Элемент тайны необходим, особенно в приготовлении пищи. Был такой уже старый итальянский фильм. Там главный герой владел секретом приготовления пуленепробиваемого стекла. Представляешь, никто не мог отгадать состав смеси, которую он применял, а он просто тайком плевал в чан с этим стеклом.
– Надеюсь, ты не у него украл рецепт заварки чая?
– Обижаешь! – возмущается Пашка и ставит чашки на стол. – Вот.
Я второй раз за сегодняшний день вдыхаю чайный аромат. Пашка пьет чай, зажмурившись от удовольствия. Я вижу морщины у него на скулах и спрашиваю:
– Годы идут, Павлик. Неужели у тебя так никого и нет?
– Да как тебе сказать, – мнется Пашка, – есть, конечно. Чудо. Просто чудо. Сюда просилась со мной. Только, понимаешь, ей всего восемнадцать. Чувствую себя рядом с ней старым дураком. И вижу, что влюбилась она без памяти. Смотрит на меня преданными собачьими глазами. Но она девчонка, понимаешь, еще девчонка.… А я старый дурак.
– Мы ровесники, – говорю я. – Называя себя старым дураком, ты оскорбляешь меня.
– Ты вообще трухлявый пень, – снова машет на меня рукой Пашка. – Вот что ты сам сделал для того, чтобы стать счастливым?
– Счастье – это миг, – отвечаю я, – следовательно, «быть счастливым» нельзя.
– Так лови этот миг, балда, – стучит себя по голове Пашка. – Лови и живи этим мигом. Вот честно. Только честно. Тебе сорок. Что ты еще хочешь в этой жизни? Ну, чего? Славы? Известности? Успеха? Денег? Ладно, слава и известность отпадают, это и есть успех. Денег? Что?
– Деньги, к сожалению, вещь необходимая, – говорю я, – но и деньги, и все остальное – это вторично. Вторично по отношению к чему-то иному.
– По отношению к чему иному? – не отстает Пашка.
В кухню на минуту заходит тетя Нина и ласково говорит Пашке:
– Павлик, отстань от Вадима. Дай поесть человеку.
– Спасибо, тетя Нина, мы уже пьем чай. Котлеты и борщ были замечательные.
– Мама, – вмешивается Павлик, – ты ничего не понимаешь. Твоя стряпня настолько вкусна, что мне постоянно приходится отвлекать его, чтобы он не подавился или не захлебнулся.
– Тетя Нина! Все по высшему разряду!
– Кроме одного, – вздыхает, уходя, тетя Нина, – боюсь, что я не успею побыть бабушкой.
– Слабак, – говорю я Пашке.
Пашка хмурится, достает из шкафчика бутылку водки и наливает ее в два маленьких зеленых стаканчика.
– Я думал, что ты меня покатаешь, – разочаровываюсь я.
– Покатаю, – отвечает Пашка. – Ты пей. Я мамке еще не сказал, но, похоже, все идет к тому.
– К чему «к тому»? – не понимаю я.
– Насчет внуков, – шепчет Пашка. – Я, собственно, на разведку приехал. Собираюсь через неделю Наташку сюда привезти.
– Зачем? – опять не понимаю я.
– Идиот, – повторяется Пашка. – Мы уже на шестом месяце. А она только-только перешла на второй курс. Родители ее ничего не знают. Отболталась чем-то, что на каникулы не приехала. А ведь и рожать еще. И не расписаны мы. Ей восемнадцать. Кошмар!
– Павлик! – хлопаю я его по плечу. – Молодец, старый развратник! Это же здорово! А где ее родители?
– Да тут недалеко, – снова закуривает Пашка. – Камышин. День ехать. Даже меньше.
– И чего ты волнуешься? – спрашиваю я. – Рожайте ребенка и туда. Что? Не поймут?
– Поймут, конечно, – Пашка бросает недокуренную сигарету в окно. – Только ее родители младше меня. Отец – на два года. А мать – на три с половиной. Что предлагаешь делать?
Я развожу руками. Пашка закуривает снова, наполняет кухню клубами и, открыв окно, машет створками.
– Мама не любит дым, – объясняет он. – Кстати, Наташка тоже. Нет жизни курящему мужчине. О чем ты задумался? Ты меня слушаешь? Да я тебе бесплатно такие сюжеты раздаю!
– Да с таким сюжетом, Павлик, романов с тысчонку будет.
– И как они заканчиваются?
– В основном трагически.
– Ерунда. Я не умею трагически, – говорит Пашка, вновь наливая водку. – Что бы я ни делал в этой жизни, у меня всегда получается или весело, или хорошо.
– Лучше хорошо, чем весело.
– Весело тоже неплохо. Вот ты о чем сейчас пишешь?
– Так… Историю с несколькими действующими лицами….
– И кому это интересно?
– Во-первых, мне…
– Ты не относишься к категории потребителей. Весь секрет твоих неудач, что ты не являешься источником положительных эмоций. Стране нужен положительный герой. Вадик. Напиши про меня роман. Ну, хотя бы повесть. Я профинансирую издание. Тысяч десять тиража гарантирую.
– Нет, Павлик, я не хочу работать над образом положительного героя. Я не знаю, что это такое. И ты не совсем положительный герой, Павлик. Ты чего-то не договариваешь. Ты не был удивлен, когда я сказал, что нашел Ритку.
Пашка снова бросает недокуренную сигарету. Подходит к окну и долго смотрит в сторону верхушек деревьев, корпусов гостиницы «Измайлово» и туманной дымки, съедающей многоэтажки Преображенки.
– Ты понимаешь, – он впервые смотрит мне в глаза. Впервые с того момента, как я заговорил о Ритке. – Понимаешь, это я помог им с визами и документами. Я не мог сказать тогда тебе этого. Я дал ей слово. Ты понимаешь?
«Понимаю», – думаю я.
– Ты же знаешь. Мне было еще тяжелее. Я всегда любил ее. Я и не женился поэтому. Но я любил и тебя. И люблю.
«Я знаю», – думаю я.
– Ну, скажи мне какую-нибудь гадость, – просит он.
– Дурак ты, Павлик, – говорю я ему.
Я проснулся рано утром в квартире Верки, но не встал, а лежал и слушал, как собирается на работу в свое любимое Мячиково Вовчик, как позвякивает посудой на кухне Верка, как ноет Серега, чтобы его взял с собой на работу отец. Наконец они завтракают, Вовчик уходит, забрав с собой осчастливленного пацана, а я все еще не встаю. Верка в отпуске. Ее отпустили еще в пятницу, Вовчику предстоит «довкалывать» эту неделю, а в предстоящую субботу они сядут на поезд и отправятся в далекий город Приозерск к Вовкиным родителям, где будут почти целый месяц кормить комаров, удить форель и прыгать по скользким камням Ладожского озера. Они уедут, а я загружу на дискету свой последний неоконченный литературный шедевр, чтобы этот месяц восхищаться стремительным текстовым редактором на Серегином новеньком пентиуме, кормить канарейку и выгуливать бешеную таксу. Если только собака не добьется своим виляющим детектором лжи такого же Вовкиного расслабления, какого неизменно добивается Серега. Они поедут на поезде. Вовчик терпеть не может самолеты, если не он в кабине пилота. На поезде спокойнее. По крайней мере, у него не возникает желания растолкать всех и вытряхнуть «этих бездарей» из самолета.
Я открыл глаза и встал. Щебетала канарейка. Чем-то похрустывала на кухне собака, сама напоминающая кусающийся батон колбасы. Мне постелили на диване, когда вчера вечером, точнее, глубокой ночью, меня сбросил здесь, в Перово, у сестры Пашка, не рискнув везти домой через всю Москву. Довез бы, конечно, но влетело бы это ему даже и не в копеечку. Где-то под вечер, когда все то, что и так было с нами ясно, стало еще яснее ясного, мы вышли на улицу. Пашка рвался завалиться в какой-нибудь ночной клуб, но я уверил его, что не получу от этого никакого удовольствия и уговорил заехать в Измайловский парк. Мы вырулили на главную аллею, свернули на какую-то просеку и погасили огни. В кронах чахлых деревьев мерцали редкие звезды. Мы оперлись спинами о теплый металлический бок Пашкиного «японского мерседеса» и, прислушиваясь, как отдаются в этом безжизненном лесу ночные вздохи Москвы, говорили обо всем подряд. Только не о Ритке. Обо всем, пока я не захмелел окончательно, и Пашка не разыскал, несмотря на мои бессмысленные указания, в переулках между обозначенными номерами Владимирскими улицами нужный дом. Он затащил меня на пятый этаж и сдал на руки с облегчением вздохнувшей Верке. Вовчик сделал круглые глаза и сказал, пикируя на Веркину голову:
– Я не удивлюсь, если завтра у твоего братца будут подбиты оба глаза.
Каким-то краем отключающегося рассудка я с ним не согласился и попытался спорить, но все уже плыло куда-то через меня, и я не запомнил больше ничего: ни как ушел Пашка, ни как меня несли из коридора и укладывали на диван, ни кто меня раздел и сложил одежду аккуратной стопочкой на стул. Я взял в руки футболку и вдохнул запах свежевыстиранного и выглаженного белья. Эх, Вовчик. Какой же клад тебе достался в лице моей сестры. Верка выглянула из кухни:
– Эй? Алкоголик? Чай или кофе? Или водочки?
– А, – согласился я, – давай кофе.
– Ты же считаешь, что я не умею готовить кофе? – удивилась Верка.
– Делай, как можешь, – обреченно ответил я и пошел в ванную.
В ванной я вновь обнаружил в зеркале помятую и небритую физиономию сорокалетнего мужика с явными признаками деградации. Ничего. Хоть что-то в этой жизни остается стабильным. Я намылил щеки Вовкиным гелем для бритья и стал медитировать, декламируя:
– Я самый красивый. Я самый талантливый. Я все могу. У меня все получается!. Женщины от меня без ума. Я пишу гениальные книги. Успех меня не покидает. Я самый…
Верка постучала и заглянула в дверь:
– Что случилось?
– Ничего, – невозмутимо ответил я, – где моя зубная щетка и бритва?
– В шкафчике, вверху слева, – ответила Веерка. – Ты чего стонешь?
– Тебе показалось, – сказал я и повторил еще раз, глядя на вопросительное Веркино лицо. – Тебе показалось!
– Ну-ну, – ответила, скрываясь за дверью Верка. – Глазом об дверную ручку. Кажется, галлюцинации становятся для меня нормой.
Что-то должно было произойти. Назревающее событие стояло в воздухе, предчувствие клубилось под потолком, но пока не открывалось. Я чувствовал это всем: и больной головой, и побаливающим еще синяком, и почему-то слегка дрожащими руками. В комнате прозвенел звонок. Это?
– Кто это? – заорал я, вынырнув наполовину из ванной. – Верка, кто это?
– Это был Пашка, – сказала Верка из-за двери, проходя на кухню. – Едет в Питер. Сейчас проезжает поворот на Новгород. Желает тебе скорейшего выздоровления.
– Спасибо, – сказал я упругой водяной струе, бьющей меня из крана по подъему правой ноги. Нет. Не это.
– Ты будешь пить кофе или нет? – закричала Верка из кухни.
Я кое-как смыл с себя пену, завернулся в Вовкино бескрайнее полотенце и проник в Веркино царство. На столе дымились две чашечки кофе.
– Что это тебя так понесло? Последнее мальчишество? – спросила меня Верка.
– Далеко не последнее, – протянул я. – Вера, ты считаешь, что это кофе?
– Я считаю, – сказала Верка, садясь напротив меня и подпирая подбородок маленькой волшебной рукой, – что тебе нужно завести ребенка.
– Может быть, сначала завести женщину? – осторожно спросил я.
– Женщину нельзя «завести», – объяснила мне Веерка. – Она или есть, или нет.
– А откуда же возьмется ребенок? – не понял я.
– Подбери другой глагол относительно женщины, горе-писатель, – посоветовала Верка.
– Горе-писатель описывает горе, – сказал я. – Счастье-писатель – описывает счастье. Зло-писатель описывает зло. Писатель-повар пишет кулинарные книги. Вера, дай чего-нибудь поесть?
– Изменяешь своим принципам? – засуетилась Верка. – Ты же ничего не ешь с утра?
-Оказывается, ем, – ответил я, начиная расправляться с неестественно толстым импортным окорочком.
– Ты ничего не забыл? – спросила Верка, ставя на стол бутылку водки и наливая в два стаканчика по капле. – Сегодня тот день.
Я посмотрел на грустное Веркино лицо, на эти два стакана и не смог вспомнить.
– Какой день? – спросил я у Верки.
– А я-то думала, что в этом году ты начал его заранее отмечать, – сказала Верка, поигрывая стаканчиком в руке и заставляя водку переливаться изнутри с одной его грани на другую.
– Так сегодня… – начал догадываться я.
– Да, – сказала Верка, – сегодня день рождения Риты. И сегодня пятнадцать лет, как она исчезла.
Сестра молча смотрела на меня. Смотрела с тем выражением, с каким смотрят на фотографии давно умерших родственников, боль утраты которых уже растворилась, и осталась только светлая печаль и отстоявшаяся нежность. Она смотрела на меня, а я сидел с непроглоченным куском курицы во рту и думал, что эта моя паршивая жизнь движется по спирали, и сегодня как раз тот день, когда я как никогда близок к давно прошедшему мгновению моей жизни, в котором, придя вечером домой, я не обнаружил ничего, кроме этого комочка туши и слипшейся кисточки в картонной коробочке. И этот комочек туши вместе с этой кисточкой уже пятнадцать лет стоит у меня в горле непреодолимым комком, ни проглотить, ни выплюнуть который я не могу. Я с трудом разжевал и проглотил кусок курицы и поднял глаза на Верку. Она сидела с невыпитой водкой в руке, и слеза, скатываясь с кончика ее носа, все никак не могла угодить в центр стаканчика.
– Сеструха! – шепнул я ей. – Все будет нормально. Ритка-то нашлась!
Всему свое время. Обычно события, которые выпадают нам в жизни, совершаются неторопливо и последовательно, поочередно бросая нас то в жар, то в холод, то приподнимая над землей, то расплющивая о землю. Но порой вздрагивает незримая рука бросающего кости, и события начинают наслаиваться друг на друга. Кому-то этот сумбур кажется черной полосой, кому-то – белой, а кто-то понимает, что только в этом психическом бардаке, когда разум не успевает осознать и смириться, возможно пережить все, что выпадает, и не потерять рассудок. Я просидел у Верки долго. Она достала три огромных старомодных альбома, большую коробку фотографий, и мы ползали на коленях по полу, раскладывали эти бесчисленные свидетельства ускользающего времени по кажущейся нам хронологии, и наклеивали их белым клеем на картонные листы. Я смотрел на фотографии и чувствовал, что чем дальше назад, тем реже мелькают среди них цветные, и мое черно-белое прошлое кажется проще и искреннее, чем настоящее. Потом, когда фотографии кончились, а альбомы распухли, когда остыл утюг, которым мы через полотенце прижимали наши лица к картону так, что вафельные шашечки оставались на детских щеках и челках, когда закипел чайник, и запах бергамота пополз по комнате, тогда мы сели и стали смотреть. С самого начала. С коричневых дощечек фотографий начала века, на которых стояли неведомые нам наши предки. Со строгих лиц наших юных бабушек и дедушек, вытянувшихся по стойке смирно в прошедшее дикое время. С младенческих улыбок родителей, трущихся животиками о дешевые пеленки. С наших наивных глаз, смотрящих на свое предполагаемое безоблачное будущее. Все дальше и дальше, пока время по причудливой параболе не вывело нас на нас сегодняшних, находящихся у окончания лучшей половины своей жизни и только теперь понимающих, в какой момент нами были утеряны чудесные путеводные клубки. Мною утерян, не Веркой. Верка счастлива. Ведь все ее слезы всегда были связаны только со мной.
Вечером пришел громадный Вовчик с разомлевшим за день, но счастливым Серегой. Их квартира сразу стала меньше. Вовчик поцеловал Верку в щеку, затем взял меня за подбородок, рассмотрел зеленый синяк и сказал, что от этого еще никто не умирал. Потом мы сели за стол и стали ужинать. Серега, размахивая руками, делился впечатлениями, Вовчик сдержанно, но сурово улыбался, а я думал, что, наверное, этот редкий Вовкин поцелуй дороже и слаще для моей сестры, чем тысячи более страстных и более жадных поцелуев, от которых уберегла ее судьба. Мы поели, они сели смотреть сделанные нами альбомы, а я уехал, оставив их наедине со своим счастьем.
Летний день уже наливался серостью, когда я вошел во двор, поднялся по лестнице и открыл дверь в квартиру. Щелкнул выключатель, и мне показалось, что жилье задышало с моим приходом, как грудная клетка умирающего, чье сердце разбудили разрядом тока. Я включил компьютер и посмотрел, что делают мои герои. Они как будто ожили, но не двинулись с места. Тогда я вложил в уста одного из них ничего не значащую фразу. Он сказал ее с видимым усилием, но его партнеры не шелохнулись. Рано. Пусть поразмыслят. Я разобрал постель, лег на прохладное белье и, закрыв глаза, стал переживать заново придуманную историю, рассчитывая, что она перейдет в сон, и во сне я увижу, какие слова должен произнести главный герой.
Я проснулся от настойчивого звонка в дверь. Мой главный герой растворился в утреннем свете. Набрасывая на себя халат, спотыкаясь в одном нащупанном босой ногой тапке, я открыл дверь. На площадке стояла возбужденная Евдокия Ивановна.
– Нет! Вы представляете? – воскликнула она, разводя руками. – Лешка-то съехал!
– Какой Лешка? Куда? – не понял я, просыпаясь на ходу.
– Сосед наш из седьмой квартиры!
– Куда? – спросил я.
– Откуда я знаю? – возмутилась Евдокия Ивановна. – Съехал! Лешку-то я не видела, а брат его был. Этот, который в дорогом костюме. Машину пригнали, погрузили кое-какую немудрящую мебель, чемоданы и съехали.
– Все увезли? – спросил я.
– Откуда мне знать, я в квартиру не заходила. Может, они имущество делить стали? По крайней мере, ни дамочка эта в розовом платье, ни сын его не появлялись. Я так думаю, что скрылись они. Уехали. Вот приедут, а ни вещей, ничего…
Я слушал Евдокию Ивановну, смотрел на обшарпанную дверь квартиры Алексея и испытывал то же чувство, какое испытывает рыбак, когда неведомая рыбина плавно сойдет с крючка, не показав ни огромного хвоста, ни облитого солнечной чешуей бока. Сиди и гадай, что это было. И еще обиду. Обиду не за злополучный заслуженный удар в лицо, а за неисполненное обещание Алексея. Я терпеливо выслушал неугомонную соседку, вернулся в квартиру и подошел к окну. Ни «ауди», ни «пассата» во дворе не было. Падающая звезда пересекла небо, погасла в кустах и не принесла никакой пользы. Кажется, я опять не успел загадать желание.