bannerbannerbanner
Каждый охотник (сборник)

Сергей Малицкий
Каждый охотник (сборник)

Полная версия

17

Иногда я думал, что нужно было уйти. Когда была только Ксюха. Потом, когда появилась черненькая Ольга, я уже не думал об этом. Я не мог себе представить, что где-то буду я, а где-то отдельно будет все еще родная и желанная Лидка с двумя моими детьми.  Что та же Ольга без меня начнет сначала переворачиваться, потом ползать, потом сидеть, потом ходить. Что Ольга без меня прочитает первую книжку, что не меня будет мучить бесконечными "почему". Что не я буду вставать ночью, сбивать температуру, укачивать, носить на руках. И что все это будет делать одна Лидка – тоже не мог представить.

Хотя, Серега, когда еще был болтуном, как-то сказал, что главное, чего нельзя делать в семейной жизни, это жертвовать собой.

– Почему? – заинтересовался я словами болтуна, который вроде бы никогда не был женат.

– Потому что второй, тот, ради которого приносится жертва, будет придавлен чувством вины, – объяснил Серега. – А уж если твоя жертва фигуральна, так сказать, и ты в виде домашнего экспоната продолжаешь маячить в поле зрения, готовься к глухой ненависти.

– Я не чувствую себя жертвой, – твердо сказал я. – Может быть, немного неудачником. Да и то! Семь дочек!

– Семь? – почему-то повторил Серега, задумался, потом махнул рукой. – Ты не понял. Не ты жертва. Лидка.

– Она? – удивился я.

– А кто же? – хмыкнул Серега. – Женщина отдает себя, вручает. Можно сказать, доверяется. Мол, неси меня, приятель к светлому будущему через желательно светлое настоящее. Но не успевает она оглянуться, как вдруг оказывается запряженной в тяжелую повозку, на которой сидит ее многочисленное потомство, а рядом идет и понукает ее любимый муженек.

– Я не понукаю, – ответил я тогда Сереге. – И не иду рядом. Я тоже тащу.

– Ага, – со смешком кивнул Серега. – Тащишь. Не понукаешь. Лидка в понуканиях не нуждается. Поэтому ты тоже взгромоздился на телегу и дремлешь на облучке.

Тогда я обиделся. Назавтра пошел к Сереге, чтобы разобраться с его словами. Но Серега пропал. Попал, как оказалось, в белый туман. А когда вернулся, ему уже было не до разговоров.

18

Я иду домой. Иду на почему-то подрагивающих в коленях ногах домой. Разуваюсь. Прохожу в спальню, в которой не появлялся уже несколько лет. Открываю шкаф, в котором стоят две стеклянные пивные кружки. На одной еще детской Ксюхиной рукой написано эмалью "мама", на другой – "папа".  В Лидкиной кружке торчит пачка сотенных, не слишком толстая. И счет за свет. Я выцарапываю из кармана пятнадцать тысяч и кладу их в ее кружку. Потом выхожу на крыльцо, сажусь и смотрю на маяк. До него полсотни шагов. До Лидки – полсотни шагов и двести ступеней с поручнями вверх. А если ей до меня, то вниз. Если бы я остался работать на Заводе, то после смерти Рыжего мог бы занять его место. Меня бы откомандировали. Марка же откомандировали. Но я не остался на Заводе. Не смог. Не захотел. Кем только не работал – и сторожем в Музее, и мастером трудового обучения в Школе, и даже пытался торговать пивом. Ничего не получалось. Нет, с работой проблем не было, денег не получалось заработать. Одному бы хватило, а на семью… Так бы и мыкался, пока Лидка не начала нормально зарабатывать на Заводе сама. Тогда и сказала мне, теребя как-то в руках сделанный мною из тростника ее портрет.

– А попробуй. Может быть и получится что-то такое. Сплети жалюзи рулонные нам в бюро. Вдруг, пойдет?

Пошло. Только недолго. В Лидкином бюро десять окон, а не десять тысяч. Кому нужны жалюзи из тростника? Кому нужны циновки?

Я вспомнил Машу и задержал дыхание.

Почему мы не совпали с Лидкой? Да нет же, совпали. Да, не без шероховатостей, но притерлись же. Не хватило благополучия. Мы словно складывали наше счастье из камня, но камни были не слишком тяжелы, и не было благополучия, чтобы промазать швы, чтобы сложить из этих камней монолит. И счастье пошло трещинами. Если оно было. Нет, нас особо не трясло. Счастье пошло трещинами под действием собственного веса. Накопилось. Что-то такое накопилось. Или растратилось. Да, растратилось. И вот пустота.

"Папа, почему ты не бросишь нас?".

Потому что боюсь показаться самому себе еще большей сволочью, чем чувствую себя теперь.

Дверь маяка открывается, и оттуда выбегает Ксюха в темно-зеленом мамином платье. Пробегает мимо меня и недоуменно хмыкает. Значит, одной из точеной фигурок на пляже была Лидка. Она совсем не изменилась. Такая же как и раньше. Значит что-то изменилось во мне. Из маяка появляется Марк. Он медленно идет ко мне. Останавливается в пяти шагах, достает пачку сигарет, выстукивает одну с пятого удара. Закуривает. Ни капли жира, голубые глаза, подбородок, скулы – как на картинках из журнала мод. Но пальцы чуть дрожат.

– Жениться хочу, – говорит глухо. – На Ксении. Зарплата у меня нормальная. Жить есть где.

– Ну, я-то не Ксения, – улыбаюсь я хорошему мужику Марку.

– Это да, – кивает Марк и медленно бредет обратно к маяку.

Ксюха выбегает из дома через минуту – волосы распущены, купальник – две ниточки – одна с треугольничком, другая с чашечками. Дух захватывает.

– Марк хочет на тебе жениться, – говорю я ей.

– Пусть хочет, – кривит она губы. – А я не хочу замуж. За него не хочу. Подумаешь, смотритель маяка. Двести ступеней. Да и рано мне замуж.

– Тогда зачем ты ходила к нему? – не понимаю я.

– Мало ли, – фыркает Ксюха и бежит в сторону пляжа, оборачивается через пять шагов, бросает. – Поцеловаться, потискаться, потрахаться. Я уже взрослая, папочка.

Я несколько минут прихожу в себя. Потом медленно бреду на пляж. На ходу сбрасываю рубашку. Если не снимать брюки, я все еще неплохо выгляжу. Плечи так уж точно не уже, чем у Марка. Подхожу к Лидке, снимаю лист лопуха с ее лица, наклоняюсь, чтобы поцеловать. Она прячет губы.

Она прячет губы.

Отворачивается.

19

Если бы у меня было много денег, я бы купил остров. Большой остров. Метров сто на сто. Или бы нанял землечерпалку. Рабочие бы забили бетонные сваи, а землечерпалка намыла бы ил и завалила им пространство между сваями. Получился бы остров с высокими берегами. Так делают некоторые. Находят мель, забивают сваи, правда, деревянные. И начинают намывать ил. Обычными ведрами. Чаще всего это дело затягивается на несколько лет. Бывает, что сваи выпирает из дна, и ил размывается. А некоторые строят из всякого хлама плоты. Но это не для меня. Мне нужно твердое под ногами.

Чтобы остров был прочным, нужно туда же бросать что-то вроде арматуры или сталистой проволоки, сеток. Но это можно взять только на Заводе, а на Заводе взять что-то не так просто. Тот же Филимон рисковал, воруя подшипники. Если бы я послушался Лидку, то работал бы на Заводе охранником. Филимона я бы подстрелил точно. А когда бы сменялся со смены, то сам бы притащил кучу подшипников. И притаскивал бы что-нибудь каждый день. И подстреливал кого надо. А тот, кого не надо подстреливать, платил бы, и я бы имел две или три зарплаты сверху. И ведь никакой ответственности. потому что Завод и предназначен для того, чтобы с него все красть. Лидка так и не простила мне того, что я отказался от этой работы.

Но если бы я был богат, и купил бы остров, то устроил бы его так, чтобы с одной стороны был пляж. А с других сторон высокий берег. Я посадил бы на нем ивовые кусты, чтобы они скрепили ил корнями. И несколько сосен, чтобы они пришпилили мой остров ко дну озера опять же корнями. И построил бы большой дом, в котором и у Лидки, и у каждой дочери была бы большая комната. И отдельная кухня, мало ли, заведут семьи. И очень большая общая кухня. И теплые сортиры. И даже сауна. И много еще чего-то такого, о чем я даже не подозреваю. И еще я бы купил Лидке небольшой катер. И снегоход на зиму. И открыл бы счета в банке на каждую дочь с очень приличной суммой денег. А потом бы умер.

Умер бы.

Нет, уехал. Точнее умер бы, но так, чтобы все они думали, что я уехал. И даже прислал бы им свои фотки со счастливой физиономией, чтобы думали, что я сволочь последняя и просто променял их на кого-то еще. То есть умер бы, но чтобы никто меня не жалел. Потому что ни при каких обстоятельствах на самом деле я не мог бы оставить своих девчонок – Ксению, Ольгу, Жанну, Зину, Галину, Софью, Фаину.  Да и Лидку, пусть не осталось ничего кроме досады за промелькнувшую молодость. Но ведь все они, все они из Лидки. Она их выносила. Не для меня, не для себя, просто выносила. Поэтому я живым их оставить не могу. Только умереть. Но я не могу купить остров, я ничего не могу. Только если сплести тысячу сумок. Десять тысяч сумок. Тогда да. Только тогда да.

– Почему вы в жилете?

Я выпрямился, встал, застыл с глупой улыбкой на губах. Раннее утро, лето, солнце светит, а я думаю о смерти.

– Я не умею плавать.

– В самом деле?

Маша удивлена. У нее на плече пляжная сумка, из которой торчит полотенце, бутылка воды, еще что-то.

– Я думала, что на островах все умеют плавать. Ладно, если здесь кто не умеет, но на островах-то…

– А мы разве не на острове сейчас?

Я недоуменно топаю ногой. Вокруг рынок, передо мной стол, на нем десяток свернутых в рулон циновок, которые я так и не развернул, Филимона нет, рано для него. Мы все на острове. Мы все на островах. Файка говорила, что каждый из нас на острове, потому что каждый – как маленький остров. Но кто-то большой остров, а кто-то как несколько свай и ведро для ила. И так до самой смерти. Что она понимает о смерти? Она же не знает о ней ничего, Рыжий умер, когда Файки не было еще.

– А, понимаю, – она смеется. – Здесь говорят так, потому что Город на Большом острове. На Б-о-л-ь-ш-о-м!

Она расставляет в стороны руки и надувает щеки.

– Поэтому все, кто живет на маленьких островах – именно что на островах. А мы вроде как на большой земле. А где Файка?

– Дома осталась, – говорю я. – Я рано поехал на рынок.

– Лето, – пожимает плечами Маша. – Сейчас все пойдут на пляж. Хотите я вас научу плавать?

 

– Меня? – я не знаю что ответить.

– Да, вас. И не спорьте.

Она подхватывает мои циновки и уходит.

– Не медлите. А то утащу. И не бойтесь. Я знаю укромное местечко, где нет никого. Там даже можно купаться голышом.

20

Я возвращаюсь на остров в сумерках. Стараясь грести без всплесков, огибаю лачугу Сереги, приковываю лодку, сарай не открываю. Иду на ватных ногах к дому. Циновки держу под мышкой, хочу с утра рассмотреть, что же все-таки отобрала Файка. В пристрое слышу рыданья. Даже нет,  скулеж. Словно щенку перебили лапу, и он уже устал скулить и только поскуливает. Вместе с дыханием. Вдох – выдох. Вдох – выдох.

Рыдает Ксюха. Она лежит на моей постели, мокрая от недавнего купания и рыдает. Я откладываю циновки, сажусь рядом, нащупываю мокрое плечо, тянусь за полотенцем, вытираю ее. О чем тут говорить? Рядом с женщинами, даже маленькими, нужно уметь молчать. Особенно, когда они в слезах. Молчать и быть с ними. Уходить, когда они хотят, чтобы ты ушел, но оставаться поблизости. Слушать и слышать то, что они говорят, что не говорят, и что не хотят сказать. И ни словом, ни жестом не давать понять, что ты слышишь больше, чем тебе разрешено. И всегда помнить, каким было вот это рыдающее существо, да-да, то самое, которое уже умеет курить, и способно говорить гадости, и делать гадости, и способно обидеть смертельно, и испортить жизнь кому угодно, в первую очередь самой себе, всегда помнить, каким оно было лет пятнадцать назад. Как оно ело кашу с ложечки, как сосало мамкину грудь, как играло с собственными пальчиками, а потом радовалось игрушке, книжке, платью…

Я наклоняюсь и тыкаюсь носом в ямочку на шее. Целую. Прижимаюсь колючей щекой. Ксюха поворачивается, обнимает меня, прижимается, сильно прижимается, так, словно хочет забраться внутрь меня и начинает понемногу успокаиваться. И я обнимаю ее и глажу. Поддерживаю. Держу. Держу на весу.

Уже ночью, когда на небо выкатывает луна, Ксюха успокаивается  окончательно. Завертывается в одеяло, садится рядом, кладет голову мне на плечо. Говорит тихо.

– У тебя мамка первая?

– Нет.

– А ты у нее?

– Спроси у мамки.

– А ты никогда не жалел, что вот с теми, кто был у тебя до мамки. Ну, что не вышло? А?

– Понимаешь, до мамки у меня не было ничего… серьезного.

– А что такое "серьезное"?

– Это когда глубже, чем просто так. Глубже. Когда под кожу. Внутрь. Понимаешь?

– А если все под кожу? Как отличить?

– Не знаю.

– Как ты отличил?

– Что?

– Что мамка та самая?

– Никак.

Разве она та самая? Разве вообще была в моей жизни та самая?

– Так чего же? – Ксюха чуть отстраняется. – На удачу?

– Не знаю.

Я ведь правда не знаю.

– А глупый вопрос?

– Валяй.

– Если бы снова, ну, на двадцать лет назад?

– Все так же.

– Почему?

Спросила так, словно ждала другого ответа.

– Потому что у меня есть вы. И мне нужны именно вы. Все. До единой. Поэтому никаких двадцать лет назад. Пусть все остается как есть.

– А мамка?

– А что мамка? – переспрашиваю я.

– Знаешь, – она вдруг ложится мне на колени грудью. – Вот Марк хороший вроде. Но он старый. Нет, ты не старый. А Марк старый. Ну, не сопи. Он младше тебя лет на десять. Ну и старше меня лет на двенадцать или тринадцать. Но он тусклый. Нет, так-то яркий, даже очень. И где надо горячий. Ну, не бери в голову, я же уже не маленькая девочка. Я давно не маленькая девочка. Но он тусклый, понимаешь? Ну, остывший. Как чай. Его можно разогреть до кипятка. Он сам разогревается до кипятка, но он тусклый. Ему уже ничего не надо. Понимаешь? Нет, меня ему надо конечно. Но…

Я слушаю Ксюху, ужасно ревную ее к Марку, удивляюсь, какая она уже взрослая, вижу, какая она еще маленькая, и спрашиваю себя, а я разве не тусклый? Я разве не остывший?

21

– Я правда знаю место, где можно купаться голышом. Да вы не смущайтесь, я же не заставляю вас купаться голышом. И сама не собираюсь. Я только хочу научить вас плавать. Уж больно нелепо вы выглядите в этом спасательном жилете. Жарко к тому же. Лето!

Да. Лето.

Мы идем вдоль заводской ограды к городскому пляжу. Уже издали я слышу крики и визг. Половина Города пытается пережить жару, забравшись в воду.

– Сюда, – зовет меня Маша.

Она стоит у пролома в ограде. Я знаю этот пролом. Он ведет на южную часть территории, там склады готовой продукции, особая охрана, собаки. Туда даже Филимон не суется.

– Да не бойтесь вы! – она тянет меня за руку. – Мы же не воровать идем. Спокойно, не скрываясь, пройдем вдоль колючки к воде. Тут по выходным купаются многие из заводоуправления.

"Лидка", – подумал я.

– А в другие дни никого. Но охрана никого не трогает. Вот ночью я бы не советовала.

За натянутой колючкой и путанкой полоса в десять метров шириной, за ней опять колючка и путанка, а дальше склады готовой продукции, в которых я не был, и даже не знаю, что за готовая продукция хранится внутри алюминиевых ангаров. В Городе никто не знает. Точно никто. Потому что самые страшные секреты вроде того, кто в заводоуправление с кем поддерживает отношения чуть более близкие, чем дружеские, знает в подробностях даже Кузя Щербатый, а что хранится на складах, никто не знает. И про Лидку Кузя ничего не знает. Или говорит, что не знает. Мне говорит. А может быть, моя Лидка что-то вроде тех же складов с готовой продукцией?

– Да не бойтесь вы, днем они даже и не лают. Лучше улыбайтесь. Вам идет улыбаться. С улыбкой вы естественны. А когда перестаете, словно маску натягиваете.

Собаки лежат в пыли и жарко дышат, вывалив языки. На них строгие ошейники, от ошейников цепи ведут к кольцам, закрепленным на тросах. Тросы тянутся внутри колючки от столба к столбу. Невеселая жизнь.

– Сюда, – Маша раздвигает кусты сирени, влечет меня в сторону от утоптанной тропинки. – Чтобы вы совсем успокоились, вот тут есть место, где не бывает вообще никого. Совсем. Но еще сто метров через бурьян. Только когда будете плавать, не кричите и не фыркайте, а то провалим явку.

За сиренью, за репейником, за ржавыми станками с ЧПУ, обвитыми хмелем, за крапивой (мне поднять руки, Маше ойкать с голыми коленками), за бузиной – крохотный пляж. Пятно чистого песка пять на пять метров в раме из реликтовой мягкой травы шириной метра в два. По бокам – непроходимые кусты. У самой воды снова песок и мягкие волны. Большой пляж в стороне, его почти не слышно. Впереди только кочки островов. С этой стороны города нет ни одного ближе километра.

– Раздевайтесь, – говорит Маша и начинает расстегивать платье.

22

Утром Ксюхи уже нет. И Лидки нет. Ольга на кухне гремит чайником. Жанна, Зинка, Галка и Сонька о чем-то судачат во дворе. Точнее судачат Зинка, Галка и Сонька, а Жанна изредка резюмирует. И речь идет о Марке. Боже мой, они обсуждают его достоинства. Файка ковыряется у меня в ногах, пытается сообразить платье для плюшевого мишки из моего старого носка. Из чистого носка, разумеется.  Поднимает на меня глаза.

– Не бери в голову. Они и не о таком говорят. Подожди. Они еще будут сравнивать тебя с Марком. Просто про тебя они говорят шепотом.

– И ты это слушаешь? – ужасаюсь я.

– Я бы заткнула уши, но с затычками ходить неудобно, – признается Файка. – А потом мне это неинтересно. Пока неинтересно. Но скоро будет интересно. И вообще, лучше бы они об этом у Ксюхи спросили.

– А где Ксюха?

– С мамкой уплыла в Город. У мамки деньги появились, хотят что-то Ксюхе купить.

"Хотят что-то Ксюхе купить", – повторяю я про себя и, кажется, радуюсь.

– Ты куда? – спрашивает Файка, видя, что я одеваюсь.

– К сараю, – отвечаю я. – Надо сшивать сумки. Ты пойдешь?

– Нет, – пыхтит Файка. – Надо мишке носок на голову натянуть.

– Кровать уберешь?

– Ага.

– Точно сможешь?

– Точно!

Мишка отброшен, ладошки у глаз. Точно что-то затеяла егоза. А не проверить ли мне Ольгу?

– Скажи Ольге, что я ушел в сарай. Пусть попозже принесет мне чего-нибудь перекусить. Скажешь?

– Ага.

Кивает, а ладошки от глаз не убирает.

– Ну, говори, что у тебя?

– Пап, а что такое сюприз?

– Сюрприз? – я думаю. – Хороший или плохой?

– Просто сюрприз?

– Сюрприз – это такой неожиданный подарок, – я подбираю слова. – Внезапная… радость, которой не ждешь. Что-то интересное, нужное, ценное, доброе, о чем ты не знаешь, но что тебе приготовил твой близкий человек.

– Понятно, – убирает ладошки от глаз Файка. – А то утром мамка с Ксюхой собирались в город, Ксюха что-то спросила у мамки, а та ей ответила, что для женщины всякий мужик как сюрприз, пока штаны не снимет, не узнаешь. Пап, а у тебя тоже в штанах бывает сюрприз?

23

Ольга появится ближе к обеду. Вместе с Сонькой. Я уже успею раскроить все оставшиеся циновки и буду усердно их клеить. Клей варится тут же в котелке. Сонька морщится от запаха, переворачивает пустой ящик, стелет на него тряпицу, берет из рук Ольги сумку и быстро и аккуратно расставляет – бутылку с чаем, два куска хлеба, сало, зеленый огурец, лук, соль, два вареных яйца. Делает шутливый книксен и, не говоря ни слова, топает по своим делам. Маленький идел женщины. Ольга ставит к ящику вторую сумку.

– Ленты. Кирьян был с час назад. Просил передать. Сказал, чтобы ты не расслаблялся, и он завтра-послезавтра все заберет. И чтобы ты не забыл про обещанный эксклюзив. Цена будет выше. И что даже много гнать не нужно. Если все срастется, то чем меньше, тем дороже.

– Хорошо.

Она подходит ближе.

– Ты постель не убрал, я убрала. А Сонька посоветовала отнести тебе поесть. Садись, я помогу.

Ольга может. Они все рукодельницы. Лидка позаботилась, но Ольга лучше всех. Однажды села со мной плести, словно свежей водой меня окатила. Такие узоры, такие блики вывела, что и в голову не приходили. И теперь так же. И минуты не смотрела на мои руки, и вот же, присела к столу и делает не хуже меня.

Я ем.

– Как думаешь, у Ксюхи все получится?

Я давлюсь яйцом.

– Почему ты не спросишь: как думаешь, у Марка все получится?

– Марк уже получился, – объясняет Ольга, – Он уже. Понимаешь, уже. Остыл.

– Умер, что ли? – пытаюсь я пошутить.

– Нет, – Ольга думает. – В другом смысле. Он уже холодный. Отлит. Его можно уже выколачивать из формы. Он уже не изменится. А если переливать, то надо плавить. А плавить, значит разогревать как следует. И без гарантий. Вот скажи, Ксюхе оно надо?

– Бесполезно, – говорю я.

– Что бесполезно, – не понимает Ольга.

– Бесполезно плавить, – говорю. – Если только расплавить и расплескать. Уничтожить. Стереть в пыль. Это да. Лучшее средство. А под другую форму бесполезно.

– Почему? – настаивает Ольга.

– Человек не меняется.

– Это как же? – она поднимает брови. – Ну, не становится лучше? Не меняется в мелочах?

– Мы же не о мелочах говорим, – поправляюсь я.

– Подожди, – она хмурится. – Но если был человек нормальным, а потом запил, превратился в мерзавца. А это что?

– Запить может каждый, а вот мерзавцем надо быть изначально, – объясняю я. – Давай так. Забудем о том, что с кем стало, и кто кем стал. Забудем об обстоятельствах и превратностях. Возьмем обычного человека. Представь его как… механизм. У него есть набор функций или опций. Что-то он может, что-то нет. Что-то делает хорошо, что-то не очень. В разных обстоятельствах работают разные его функции, но они все имеют место быть. И останутся.

– Человек не механизм, – не соглашается Ольга. – А если ты ошибаешься?

– Конечно ошибаюсь, – не спорю я. – В конкретных случаях. Но в целом, нет.

– И какой ты? – она смотрит на меня пристально, перестает клеить мои сумки. – Какой ты, вот неизменившийся с юности, один и тот же. Какой ты?

– Я? – думаю с чего начать. – Я обыкновенный. И единственный. Изнутри единственный. Наверное, эгоист. Латентный. Всегда казалось, что я один. Остальные – как проекция. Функция. Образы. А материальный, настоящий – я один. Я не поменялся, просто понял, что не один. Но эгоизм остался, он всегда найдет какие-то дырочки, чтобы устроить фонтанчик. Потом я ленивый, сомневающийся, одновременно наглый, но с умом, хотя умным себя назвать не могу. Глупостей наделал в жизни много. Многое вспоминать стыдно. Но без криминала. Но…

– Но… – оживляет меня Ольга.

– Но у меня, кажется, есть совесть, – думаю я вслух.

– И ничего не меняется? – уточняет Ольга.

– Все меняется, – улыбаюсь я. – Вот в эту минуту я совсем другой. А завтра обернусь на эту самую минуту и увижу опять все то же – эгоизм через самолюбование и самобичевание, глупость в том же самом, наглость, сомнения и лень  там, где и всегда.

 

– А мама – это глупость?

Ведь глаз не сводит, паршивка. Молчу.

– Мама – это глупость?

– И да, и нет. Понимаешь, Глупость в той степени, в какой глупостью пронизано все. Глупость в том смысле, что глупы все, кто ищет одновременно и душевного и физического соития на всю жизнь, поскольку считает вечным преходящее. Но мудрость-то в том же самом. Нашел бы я семь золотых девчонок, если бы не споткнулся на этой глупости?

– Шесть золотых, шесть! – отрезает Ольга.

– Да сколько угодно, – улыбаюсь я.

– Послушай, – теперь думает, сомневается она. – Вот скажи. Тогда. Ксении семнадцать, значит восемнадцать лет назад. Тогда, когда ты начал ухаживать за мамой. За будущей мамой. За Лидой. На что ты надеялся? Что тебе давало уверенность, что ты завоюешь ее?

– Разве я уже ее завоевал? – смеюсь я.

– Не отвлекайся, – морщится Ольга. – Почему ты смел надеяться, что она станет твоей? И что ты хотел ей предложить?

– Ты сейчас о брачной раскраске самца? – пытаюсь пошутить я.

– Обо всем, – отрезает Ольга.

– Хорошо, – я вытираю пальцы, глотаю из бутылки. Опять пересластила Сонька.

– Хорошо. Я думал, я верил, я старался, я был лучшим.

– То есть? – не понимает Ольга.

– Послушай, – я морщусь. – Ты заставляешь меня говорить о вещах, которые я и сам все еще не могу обозначить точно. Это как огонь. Ты же сама начала с того, что Марк, к примеру, уже остыл. А я не был тогда остывшим. Я пылал.  И я думал, что счастье мамы вот в этом моем огне. Ей только нужно откликнуться, согласиться. И тогда все будет хорошо. Во мне много огня, его хватит нам надолго. Очень надолго. Понимаешь, – я наклоняюсь к Ольге, – моя сила была в том, что я и вправду был уверен, что так, как люблю ее я, никто не будет и не сможет ее любить.

– В этом твоя глупость? – спросила Ольга.

– И в этом тоже, – вздохнул я. – Но больше всего в том, что я развел слишком жаркий костер. Ей не пришлось разводить свой.

– И? Твой костер прогорел?

– Нет. Не знаю. Нет. Но он ее уже не согревает. Давно.

– Может быть, она привыкла к холоду? – спрашивает Ольга.

– Может быть, я привык к холоду? – отвечаю я ей.

– То есть, все? – разводит она руками. – Все, значит, все?

Я думаю. Потом осторожно говорю.

– Не все. Но дальше, наверное, вот так.

– Не хочу так, – надувает губы Ольга.

– Я тоже так не хочу, – вздыхаю я. – А что делать?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru