bannerbannerbanner
Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного

Сергей Кравченко
Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного

Полная версия

Некоторые имена, события и названия были придуманы автором для художественного эффекта. Любые совпадения с реально живущими или жившими людьми и фактами из их жизни являются случайными.


© Кравченко С., 2022

© Гарин К.В., ил., 2022

© Оформление: ООО «Феникс», 2023


Часть 1. Федор Смирной попадает в историю

Иван Васильевич сидел в Грановитой палате. Две думы насмерть бились в его голове. Одна бесплотно страдала в ужасе от непонятного воскресного происшествия, вопила дурным голосом. Другая молча стояла в уголке и принимала различные телесные формы: представала то клыкастым монахом, то голой девкой, то обезглавленным стрельцом. В любом облике этой думы присутствовала кровь. Кровь на клыках, на голом теле, на стрелецком кафтане. Хотя на кафтане кровь вроде бы не нужна? Он же и так красный? Для чего мы в красное стрельцов одеваем? Чтоб крови не боялись!

Иван задумался о значении цвета, прищурил правый глаз и обнаружил, что все вокруг стало желтым.

«А! – мелькнуло в голове. – Это свет в басурманском стекле золотится!»

Но солнце уже ушло за Воробьевы горы, сирийские стекла были тусклыми, как всегда в это время и в этой части дворца. Иван открыл правый глаз и прикрыл левый. Вокруг кроваво покраснело. Резкий голос завопил: «Измена! Воры дерзают младенца известь!»

– Какого младенца? – ошарашенно спросил Иван.

– Федора Безгласного! – ответил голос.

– Стража! Стража! – закричал Иван, в ужасе тараща оба глаза.

На крик ввалился начальник Стременного полка стрелецкий голова Сидор Истомин, еще двое в красном и один в черном. Иван прищурил правый глаз, красные кафтаны утратили кровавый оттенок.

– Воры, – в изнеможении выдавил Иван.

– Вот, государь, поймали, – отрапортовал Истомин, вытаскивая из-за стрелецких спин мальчишку в черном подряснике.

Пойманный склонился до пола, потом сел на колени, но смотрел на царя спокойно, открыто. Клыков у него не было.

– Ты кто?

– Сретенского монастыря послушник Федор Смирной.

– Зачем здесь? – Иван не мог вспомнить, где видел этого белобрысого.

– Вели всем выйти, государь.

Иван оторопел, хотел кричать, но глянул на малого, как-то сразу затих и кивнул Истомину:

– Ступай, Сидор, да скажи там, что я жалую твой полк двумя бочками вина.

Начальник полка хотел предложить Ивану связать преступника, но осекся, подумал, что ничего страшного, парень хлипкий, и вышел без каблучного стука. Пара стрельцов протопала за ним…

Тут следует вернуться на три дня назад.

С утра 9 июня 1560 года царь Московский и всея Руси Иоанн Васильевич пребывал в переменчивом настроении. Странные, неуловимые сны его после пробуждения продолжились столь же неуловимыми, бессвязными рассуждениями. Но общая мысль их была одна: «Господи, за что?!»

Выходило так, что видения сна теперь повторялись навязчивыми словами, обрывками фраз.

При одевании в глазах царя стояли страшные картины несчастного паломничества 1553 года, в котором скончался маленький сын Дмитрий. Он четко и жутко видел тело ребенка на отмели проклятого Белого озера, кровавая пелена застилала глаза, потом она рассеивалась и проступало безразличное отражение в черной воде крестов Кириллова монастыря.

– За что?! Я же Тебе Казань взял! – крикнул Иван Богу и разорвал ворот рубашки. Спальник в ужасе отскочил в угол. Царь осел на кровать и закрыл глаза. И сразу полезли картины другого, прошлогоднего, паломничества, когда ни с того ни с сего прямо в монастырской церквушке подкосило царицу Настю. Она просто не смогла встать с колен.

– Вот и молись Тебе! – снова закричал Иван в пустоту, и вошедший для благословения духовник царя протопоп Сильвестр слился со стеной и заскользил к двери.

Завтрак, понятное дело, зарядили малым обычаем, но тут вдруг как-то бесчинно подскочил ключник царицы Анисим Петров и осмелился шептать царю на ухо. От этого сразу отпустило, Иван Васильевич посветлел и пробормотал в потолок:

– Вот за это спасибо!

А ключнику бросил: «Зови всех!»

Под «всеми» понимались отец Сильвестр и несколько ближних людей, завсегдатаев Большого дворца.

За столом государь объявил благую весть: Божьей милостью младший сын царя князь Федор Иоаннович обрел дар речи и вымолвил некое «слово». Это было чудесно, потому что малютка Федор выглядел нездоровым и за три года жизни не произнес даже «мама». Теперь появилась надежда на исправление малыша.

– Слышь, Анисим, так как он сказал? – лицо Ивана просто сияло.

Анисим, допущенный постоять при царском завтраке, снова склонился к высочайшему уху и выдохнул что-то короткое. Иван засмеялся.

Стали выпивать, закусывать, веселиться. Царь рассуждал вслух, что неплохо бы посетить какой-нибудь ближний монастырь. Потом предложил застольным боярам устроить смотр войск, отправляемых на Ливонскую границу. Бояре были не против. Один только Сильвестр начал ерзать, не донес кусок белуги куда следует.

Сильвестру остро не нравилась Ливонская война. Он полагал, что истребление христиан, хоть и католиков, менее угодно Богу, чем, например, освобождение Крыма от разбойничьих татарских поселений. Тем более не следовало напоминать Господу о кровавой войне среди молитв о благополучии маленького князя.

Но Ивана уже нельзя было отвратить от парада. В глазах его сверкали алебарды, в ушах визжали рожки и били бубны.

Сильвестр по обыкновению надулся. Раньше это мистически действовало на царя. Он очень ревниво относился к благословенности своих дел, зная неблагословенность плотских помыслов. Но сегодня был особенный день. Хотелось всеобщего удовольствия, единомыслия, ликования и умиротворения.

Власть Сильвестра больше не казалась безвыходной. Иван помнил, как после взятия Казани в 1553 году Господь ниспослал ему прозрение. Тогда Иван слег от нервного перенапряжения, и все подумали, что умрет. И сразу вскрылась измена. Двоюродный брат князь Владимир Андреевич Старицкий заявил претензию на трон. Он отказался присягать наследнику младенцу Дмитрию, а присяги родному брату царя – безумному Юрию – с него и не требовали. Боярство раскололось на две партии, пошли совещания, начались прямые стычки у ложа умирающего. Дело доходило до плевков и толкотни. Одни не хотели присягать младенцу Анастасии – их воротило от мысли оказаться под регентством ее братьев – бояр Захарьиных-Кошкиных. Другие, наоборот, опасались растерять привилегии, нажитые при дворе и связанные с партией царицы. Иван с досадой поглядывал на ссору придворных. Особенно больно било каменное молчание Сильвестра. Духовный отец, так долго наставлявший, учивший различать добро и зло, теперь затаился, ждал, чья возьмет. Выходило, его не беспокоит судьба наследников и царицы, не тревожит предсмертный зуд Ивановой души…

Потом донесли, что больше всех мутили воду в пользу Старицкого как раз люди Сильвестра, призванные ко двору, поднятые по службе. Прямых доказательств измены не нашлось, но подозрение Иван затаил. Вернее, не он его затаил – оно само затаилось. Не все настроения властелина поддавались самодержавному управлению.

И вот теперь Сильвестр хмурился, был готов противоречить даже в такой день. Он должен бы первый радоваться доброй вести! Нет, скорбит о ливонских католиках!

Иван начал гневаться. Горячая волна поднялась у него откуда-то снизу, от желудка, огнем прошла под ребрами, бешеной жилкой запульсировала в горле, застучала в виски.

Но тут солнечный луч отразился от золотого купола колокольни, прострелил желтое сирийское стекло в свинцовом переплете и упал на грудь сварливого протопопа. Там солнечный зайчик замер на панагии – эмалевой подвеске с иконкой, высветил лик Христа.

Иван засмеялся, от сердца отлегло. Остальные участники завтрака тоже увидели освещенного Спаса и хоть не поняли, что тут смешного, но захихикали дробным льстивым хором.

– Ты бы, святой отец, лучше небесным откровением занялся, чем нас на Крым поворачивать. Нам сейчас из Москвы нельзя отлучаться.

– Каким откровением? – опешил Сильвестр. Он один не видел солнечного блика, но думал как раз о крымских и ливонских делах.

– А вот, гляди-ка, свет Божий, пройдя сквозь басурманское стекло, не испортился, не опоганился, а Спаса осветил! А ты не хотел стекла менять! Не скажешь, отчего такое чудо?

Тут застольные перестали улыбаться: чудо – дело серьезное!

Сильвестр увидел свет на панагии, замер, чтоб не спугнуть зайчика, но молчал.

– А оттого нам это видение, – довольно рассуждал Иван, – что сарацины – твари смертные, а песок Палестины, из которого они стекла льют, – вечен! Видать, в стекло попала песчинка, на которую сам Христос наступал!

Компания перестала жевать и забыла дышать.

– На все воля Божья, – выдавил Сильвестр сквозь непрожеванную белугу.

Решили угодить всем – ради Христа, заговенья Петрова, воскресного дня и царской радости. Было объявлено посещение ближнего монастыря, какой укажет Сильвестр, потом смотр войскам, потом большое застолье в честь Федора Иоанновича. Порядок мероприятий определялся не прихотью царя, а реальным положением дел:

– в монастырь можно нагрянуть без подготовки,

– войска к походу готовы, но к смотру – не совсем,

– обед по большому обычаю и вовсе требует серьезной проработки; каждое блюдо из сорока перемен следует сварить, изжарить, сервировать, испробовать на вкус и яд, подать точно в срок.

Стали собираться в Сретенский монастырь.

* * *

Посыльный от Сильвестра опередил царский выезд на час, известил игумена Сретенки о нечаянной радости, монахи забегали, засуетились, стали наводить показной порядок. Послушников выгнали вместе с чернецами подметать и украшать, потом велели переодеться и строиться к встрече.

 

Федя Смирной, сирота 18 лет, из московских жильцов, стоял в первом ряду с блюдом для даров. Федю часто назначали к дарам: очень красиво смотрелись его светлые волосы на черном подряснике и при серебряном блюде. Друзья Архип и Данила беззлобно называли его «ублюдком», но Федя не обижался. Если рассуждать здраво, ублюдок – лучше, чем сирота.

Погода стояла прекрасная. Лето началось без жары – буйной зеленью и мягким теплом. Солнце освещало новые тесовые крыши монастырских построек, они казались золотыми, сливались с церковными куполами. Все было готово, но царь не ехал. Федя стал разглядывать окружающих.

Вот игумен отец Савва. Телом толстый, лицом худой, добрый, но нервный. Добивает Савву московская жизнь. Тяжко ему после Волоколамского монастыря.

Вот кот Илларион – важно шествует по свободному пространству, очищенному для царской кареты. Он тоже толстый, но спокойный – с умиротворенным лицом, то есть мордой. Вот таким надлежит быть игумену – величавым, размеренным в движениях и мыслях.

На самом деле кота звать Истома, но отец Савва запретил языческое имя в святых стенах, и пришлось кота крестить. Три дня назад, 6 июня, был день Иллариона. Федя, Архип и Данила подманили Истому на рыбью головку и совершили тайный обряд крещения Божьей твари, окунали кота в купель, заносили в алтарь под «епитрахилью» – старым полотенцем. Правда, кот купели не принял, орал и царапался, деревянный крестик с шеи сорвал лапой, крестным знамением пренебрегал, отговариваясь неловкостью двуперстного сложения. И на имя Илларион демонстративно не отзывался…

А вон передовой отряд стрельцов. Полдюжины крепышей в ярких, только что пошитых кафтанах. Все на них новое, сапоги блестят, держаки бердышей начищены, будто с утра выструганы. Эти в Ливонию не пойдут, в Москве пригрелись, как Истома. Выстроились вдоль стены справа и слева от ворот. Почему-то нервничают.

А вот и движение началось. Ворота открылись как бы сами собой, худые тени монахов метнулись в разные стороны, неурочно ударил большой колокол, грянули хором все прочие. Отец Савва поморщился: никак не удавалось добиться от звонаря правильного колокольного строя.

Первым влетел на монастырскую площадь конный отрок из дворцовой охраны. Вздыбил коня, напылил, зыркнул по сторонам, выскочил наружу. И сразу затопотали десятки тяжелых сапог – слышно было даже сквозь колокольную неразбериху. Пешие стрельцы Стременного полка – числом до полусотни – вбежали во двор, окольцевали пустую середину, потеснили монахов, воскресных прихожан, прочих монастырских обитателей. Стрелецкий голова подскочил к Савве, что-то спросил, выслушал ответ, кивнул, что-то сказал, еще раз кивнул, отдал команду ближним бойцам. Красное кольцо разомкнулось, сомкнулось вновь, и Савва, старцы, Федя с блюдом оказались внутри оцепления.

Застучали копыта, несколько всадников влетели в проем ворот, следом по доскам прогрохотали кареты.

«Спешит государь, – подумал Федя, – если б не спешил, пришел бы пешком. По такой погоде мог и босиком в рясе пожаловать. Набожен отец, богобоязнен».

Иван Васильевич бодро выпрыгнул из крытого возка, обитого кожей, приосанился, привел думы в надлежащее состояние. В дороге – а тут и версты нет – думал о жизни грешной.

Царь был крепкий, высокий, склонный к полноте мужчина с редковатыми, но великолепными черными кудрями, ухоженной бородой с рыжеватыми прядями, с проницательными голубыми глазами. Иван Васильевич вызывал ощущение силы, уверенности в завтрашнем дне, надежности бытия. Поговаривали, правда, о его крутом нраве, грубых выходках, плотских грехах. Но кто безгрешен в 30 лет? Посреди мира? На вершине власти и славы?

Вслед за Иваном из кареты кряхтя вылез протопоп Сильвестр, оглядел собравшихся, довольно кивнул. Сильвестр был знатоком монастырского распорядка, наизусть знал Номоканон – сборник духовных и мирских правил, сам писал наставления.

Благословясь у игумена, царь громко сказал ласковое слово, начал широко креститься на четыре стороны, поворачиваясь всем телом, кланяясь в пояс. Совершив полный оборот, еще раз поклонился Сретенской церкви, на мгновение замер в поклоне…

Дальше ему полагалось распрямиться, принять царственную осанку, подойти к дарам и во главе процессии следовать в церковь на службу. После службы должна была состояться легкая трапеза – именно на ее запах проследовал кот Истома. Но ничего этого не случилось.

То, что произошло за малое время выхода из поклона, стало страшной неприятностью для монастыря, стрелецкой охраны, лично начальника полка. И большой досадой для отца Сильвестра.

Воспитанник Сретенки сирота Федор Смирной уронил на землю блюдо с дарами, толкнул локтем отца Савву и бросился к царю, раскинув руки. Так кот Истома бросался на хвост селедки, подвешенный в трапезной.

Колокола смолкли при выходе царя из кареты, поэтому собравшиеся услышали писк Феди, ухваченного за шиворот боевой рукавицей. Федя рванулся, ряса лопнула, путь был свободен, но тут мелькнула сталь бердыша и пригвоздила подол рясы к земле. Федя рухнул к ногам Ивана, протянул вперед руки, поднял глаза и увидел побледневшее лицо, трясущуюся бороду, казавшуюся совсем черной.

«Слово и дело…» – успел прохрипеть Федя под телами двух стрельцов. Его подняли и отволокли в сторонку.



Иван продолжал стоять в оцепенении, его лицо сменило цвет со смертельно-белого на красный. Потом снова стало нормальным.

Царь отмахнулся от Саввы и Сильвестра, прыгнул в карету и умчался восвояси. А Федю без расспросов завалили в телегу и доставили в Кремль. Там его затолкали в грязную яму на вытоптанной сторожевой площадке и прикрыли дощатым щитом.

«Почему сразу не убили? – думал Федя. – А! Понятно. Будут пытать, спрашивать, кто подучил».

* * *

Три дня прошли в духоте, жажде, полуголодном сне. Кормили дрянью.

Но сегодня вокруг ямы возникло оживление. В течение дня сторожевые несколько раз вступали с кем-то в разговоры – Федору показалось, с начальством. Дело идет к развязке, решил Смирной.

И правда, не успело солнце уйти из щели, как крышка отвалилась и волосатая лапа вытащила Федора на свет Божий. Два стрельца в вонючих сапогах проводили пленника в темноватое помещение под дворцом.

И вот теперь Федя сидел и ждал приема у государя Иоанна Васильевича. Что это именно царь лично пожелал видеть вора, громко перешептывались стрельцы. В другой раз московские обыватели позавидовали бы Федору – мало кто мог похвастать беседой с великим самодержцем. Но сегодня у Феди не было завистников. Приглашали его не пиво пить…

Надо сказать, вид у Феди был не очень подходящий для царской аудиенции – лицо разбито в кровь. Пятна на подряснике уже запеклись и не слишком бросались в глаза, но все равно портили общий вид. Особенно некрасиво выходило сзади: подрясник, разорванный от ворота до пояса, обнажал полотняную рубаху, вывалянную в грязи и дворовой дряни.

Глаза постепенно привыкали к полумраку, а нос уже подсказывал: «Не пыточная!» Пытка должна была пропитать стены паленой щетиной.

Ухо тоже хотело сообщить что-нибудь обнадеживающее – вот хотя бы звон шпор – палачи в шпорах не ходят! – но тут в ухе что-то взорвалось, ударил большой Сретенский колокол, взвыл кот Истома. В глазах сверкнули звездочки, и стало светлее.

Перед Федором стоял давешний стременной голова, но с кошачьей головой. Он гневно разевал усатый рот.

«За что Истома здесь?» – подумал Федя.

Кот пару раз мяукнул и спросил человеческим голосом: «Ты на кого, сученыш, посягал?!»

Далее выяснилось, что в прошлое воскресенье в Сретенском монастыре, среди Божьей благодати и при ясном солнце, было совершено дерзкое покушение на жизнь грозного и милостивого царя нашего Иоанна Васильевича. Вородиночка Федька Смирной намеревался задушить великого монарха голыми руками, изрыгал проклятья, осквернил церковные святыни, смешал с прахом Тело Христово и Кровь Его.

За все это надо было Федьку на месте растерзать, но государь в безмерном человеколюбии велел вора допросить. Так давай, вор, кайся!

Федор осмотрелся привыкшими к темноте глазами. В очаге не было раскаленных инструментов. Огонь тоже не горел.

На перетлевших углях стояли ношеные сапоги. Стрелецкий голова больше в ухо не бил.

«Значит, велено спрашивать осторожно. Значит, царь услышал „слово и дело“». Федя сделал добродушное лицо и униженно попросил господина начальника развязать руки для крестного знамения.

Развязали!

Федя спокойно перекрестился, проплямкал губами молитву, очи возвел под закопченный потолок. Сказал, что заговор был, и было покушение от неких сил зла, и есть великая тайна, которую, увы, при всем уважении к господину голове сообщить вслух нельзя. Вернее, можно, но не ему, а самому государю. Да, руки можете сковать. Глаза завязать. Нет, уши резать не стоит – как услышишь вопросы?

Начальник полка убыл без очередной оплеухи. Потом вернулся совершенно озадаченный. Так Истома возвращался с монастырской поварни в дни Великого поста.

Федора повели в белую гридницу – приличное помещение для дежурного стрелецкого наряда. При этом не толкали, не били, не называли вором, а наоборот, отряхивали со спины солому.

Теперь Федя сидел на лавке под стеночкой, а стрелецкий голова мягко ходил вокруг по широкой дуге.

«Умыть ли? – думал Истомин. – Уместен ли столь убогий вид пред царским ликом? Но с другой стороны – вор! Битая воровская морда – знак усердия караула. Мы ж ему не сказки сказывать должны с манной кашкой!..»

Тут на входе появилась округлая фигура посыльного – дворцового подьячего Прошки. Начальник караула принял напряженную стойку.

– Господина Истомина к государю с пленником! – крикнул царский человечек, и Федю подкосило. «Истомин!» Истерический, лихорадочный смех разрывал легкие, лицо налилось кровью, тело стало валиться на лавку. Федя держался из последних сил, но не вынес этой единственной на сегодня пытки. Всхлипнул, зашелся хохотом. Из глаз брызнули слезы.

– Ты это, парень… ты чего? – стрелецкий голова озабоченно хмурился. – Не боись, даст Бог, жив будешь. Ну, отрежут тебе уши, загонят в Пустозерск, и так и эдак – монастырь!

Истомин вытащил из волос Феди последнюю соломинку и пошел за Прошкой. Следом бережно повели Федора. Охраны было только двое стрельцов, причем один из них – сотник.

* * *

– Так как, говоришь, тебя звать? – Грозный посмотрел на Федю пустым взглядом.

– Федор.

«Федя Феде не злодей!» – пискнула в голове царя дерзкая мышь и выскочила из ушной норки. Иван брезгливо стряхнул ее с плеча.

Царь велел Федору говорить и с удивлением узнал, что в Сретенском монастыре некие лихие люди замышляли его убить. Ощущение личной опасности привело Ивана в чувство. Он подобрался, в голове стало ясно, мысли выстроились в четкую вереницу, как придворные у присяги. Оба глаза давали одинаковый цвет.

Личный страх не так пугал и расстраивал царя, как страх за близких. Он и страхом-то оставался, пока неизвестно было, откуда грозит опасность. А теперь, когда сирота рассказал о шести ворах, ряженых в стрелецкие кафтаны, Грозный почувствовал азартное удовольствие.

– Так, говоришь, держаки у бердышей были сосновые?

– Сосновые, государь. И кожа на перевязях нетерта.

– А чего ж ты сразу караул не кричал?

– Я думал. Не верилось, что чужие люди могут вот так просто, среди бела дня нарядиться стрельцами, с оружием войти в обитель, стоять у царя за спиной.

У Ивана побежали мурашки.

– Они сразу приблизились?

– Нет. Сначала прислонились под стеной. Потом, когда стража твою повозку пропустила и кольцо замкнуть промешкала, они в кольцо встали. Стременные на них поглядели, но потом смотрели только на тебя. Когда ты пятое знамение налагал, они двинулись средним шагом.

– А ты?

– Я подумал, что нужно как-то оживить стременных.

– И оживил?

– Да, только опасно вышло. Стременные на меня навалились, стали юродивых отгонять, а вам спину не прикрыли. Хорошо, ряженые испугались, побежали за общежительные кельи.

– В монастыре измена?!

– Нет, государь. Там у нас лаз под стеной – на улицу. Всем известно.

Царь хотел отпустить Федора, но возникли новые вопросы. Иван продолжал расспрашивать о монастырских обывателях, о посторонних, о порядке и не видал ли Федор чего подозрительного.

Солнце совсем село. Спальник не решался прервать царскую беседу и зажечь свечи. Оставлять повелителя в темноте с оглашенным вором он тоже боялся. Топтался с зажженной полупудовой свечой у приоткрытой двери.

 

– Зайди, пресветлый! – пошутил Иван.

Пока спальник устанавливал всенощную свечу, пока разжигал от нее лучину и «светлил» мелкие свечки на поставцах, на столе, под иконостасом, Иван молчал. Он слишком устал, многое пережил за эти дни, многое хотел обдумать. Сделал отмашку, чтобы Федор шел восвояси, открыл было рот пообещать сироте награду, но увидел белое лицо и осекся. Федор держал палец поперек губ. Глаза у него были настороженны, но добры, и можно было думать, что он просто собирается в носу поковырять, да стесняется царя. Но Иван понял этот жест:

«Молчи!»

Снова Ивану стало страшно. Тьма ночная всегда действовала на него разрушительно. Темными московскими ночами он, повелитель Вселенной, вспоминал раннее сиротское детство и такие же свечные отблески в дворцовых коридорах. Это бродили по Кремлю жуткие бояре Шуйские и Воронцовы, Кубенские и Тучковы. Все – с оружием. И все хотели смерти Ивановой.

Их почти никого уж нет: кто сослан, кто убит, кто бежал к врагам. Но страх остался. Он выпирал из холодеющей груди, рвался наружу хрипом и стоном.

– Уходи! Хватит светить! Рассветился тут! – крикнул Иван визгливо, и спальник летучей мышью выпорхнул за дверь.

– Ты что?! – шепотом спросил Иван.

– Не отпускай меня, – тоже шепотом сказал Федя.

– А куда ж тебя?

– В яму! Подержи еще дня три. Все подумают, что я повинился. Казнят у нас по воскресеньям. За три дня увидишь, кто покушался.

Иван ошеломленно смотрел на бледного светловолосого юношу как на невиданное животное. Никто до него не напрашивался на отсидку в яме! Никто не смел при нем говорить и даже думать о казни! Тем более о своей, хоть и мнимой.

– Истомин!!! – заорал Иван, забыв, что Стременной полк на закате должен был смениться с караула.

Но стременных сменить было некому, весь распорядок сломался, даже в Ливонию полки не ушли. Никто не знал, какие полки теперь туда пойдут. Стрелецкий голова Сидор Истомин как раз гадал в сенях, отправят его именно в Ливонию или сразу в Крым.

Сидор вбежал к царю только с тремя словами в голове. Они поочередно всплывали в ночной тишине: «Ливония. Крым. Казнь».

– Достоин казни! – рявкнул царь, и Сидор начал валиться на колени. Но сообразил-таки, что не его казнить назначили! Вот – реакция военного! Вот умение ориентироваться в сложной обстановке боя и придворных интриг!

«Конец котенку… – сформулировал Сидор, замирая на полусогнутых. – Жалко парня. Хоть и хлипкий, а с одного удара не валится».

Царь повелел забрать вора в ту же яму. Приставить двойной караул. Стеречь три дня и четыре ночи, считая эту. На рассвете в воскресенье быть готовыми везти на Болото. После казни полк получит недельный отдых с царской милостью. А прямо сейчас – обещанные две бочки вина.

– А не хватит, – Иван хитро прикрыл глаз, отчего в палате все позолотилось, – спросите добавки. Без счету и вычету.

И еще царь шепнул растерянному стрелецкому голове Сидору, чтоб вора держали бережно, не били, не калечили, кормили со своего стола, поили из своей бочки, на ночь дали епанчу. Матерными словами не величали. С разговорами не лезли.

– Все. Ступай!

* * *

Государь Иоанн Васильевич непрестанно чувствовал себя виновным.

Во-первых, он винился перед Богом, которому много чего обещал, но мало что исполнил. Царствование длилось уж четырнадцатый год, а под скипетр православного повелителя Вселенной маловато стран и народов преклонилось. Ну, Казань с татарами. Ну, Астрахань. Теперь вот Ливонию приберем. Но Крым торчит снизу колючкой, Киев – под Польшей, Донская степь – не наша. И это только лоскутки. А Гроб Господень под смрадными агарянами? А София Константинопольская сто лет под турками? А Европа, насквозь пропоганенная папством, – хуже турок? И за Каменными горами на востоке – земли бескрайние, татарские. Индия после Александра Македонского пуста, Египет, Африка – все дожидаются истинного света. Теперь еще в Океане Новую Индию нашли, тоже паписты ее обсели.

А долг обязывает ВСЕХ людей Божьих в православие возвратить! Они же от рождения, от Сотворения Мира православными были? Как иначе?

От этих терзаний Ивану часто не спалось. Он чувствовал себя школьником, не сделавшим домашнее задание.

Во-вторых, на Иване имелись многие личные, мирские провинности. Не как у официального лица перед верховным начальством, а как у смертного человечка перед Христом, искупителем обывательских слабостей и постыдных желаний. В этом году Иван буквально раздираем был бесами вожделения. Царица Анастасия болела с осени и не очень помогала Ивану избавляться от мужской энергии.

Сейчас, после ухода Смирного, Грозный сидел и пытался думать о покушении. Но мысли странным образом сбивались на подсказанную кем-то тему: странный голос, то писклявый мышиный, то гулкий колокольный, раз за разом предлагал Ивану неожиданные ходы:

– Ты, хозяин, смотри, не очень-то греши! Твой грех обижает Господа и Ангелов Его. Они от тебя отходят, не помогают нести царский посох. От этого ты нарушаешь Божью волю – медлишь с обращением стран ближних и дальних в истинную веру, не дерзаешь мир православием обелить! И так твой малый грех обращается в грех великий!..

Голос еще бубнит, а в голове Ивана начинается такой трезвон, будто звонари на Пасху перепились и никак не могут прекратить благовест. Иван стонет, кричит, бьется затылком о спинку кресла. Звон стихает, и голос, прокашлявшись, продолжает поучать заунывно и лениво:

– На пакостный запах великого греха сбираются слуги Сатаны. Они подвигают тебя на новый мелкий грех. Распаляют огонь чресел, показывают взору срамные картины, раззуживают ярость, жажду крови, жестокое сладострастие. Ты предаешься казням и похоти. Губишь невинные души. Их грехи неотпущенные ложатся тяжким грузом на твои грехи и, совокупляясь с ними, умножаются, влекут душу твою вниз…

– Во как загнул! – тянет Иван в пустых сумерках. – Какие грехи у «невинных душ»? И как это чужие грехи с моими совокупляются? Первый раз слышу, чтоб грехи размножались совокуплением!

В голове Ивана оживает воистину срамная картина. В ней личные похоти представляются чистенькими, беленькими голыми девками – с полузабытыми, но родными лицами. Чужие грехи проступают в виде глумливых чудищ смешанного пола, в шерсти, чешуе, перьях. С вакхическим гоготом чужаки заполняют палату, гоняются за Ивановыми девками, сшибают мебель и свечи.

Вот девки брызнули по углам, но не вопят в ужасе, а зазывно хохочут, чуть ли не сами срывают с себя условные и прозрачные одежды.

И постепенно все «наши» падают под натиском чужих грехов. В темных углах грохочет и визжит, аж дым идет.

– Видишь, сын мой, – голосом пресвитера Сильвестра продолжает неизвестный, – ничего святого для них нету – уж и святой угол оскверняют! Пред ликом Спаса творят невиданное дело!

– Но Спас всеведущ и всевидящ! – возражает Иван. – Ему ли не знать таких дел? Не повседневно ли они у нас творятся?

– Вот именно, сынок, вот именно! – неубедительно подхватывает голос.

Тут Иван отвлекается от дискуссии. Одна очень хорошенькая девочка, просто ангелочек, вырвалась из лап мохнатой русалки и выскочила в освещенный круг у подножия Иванова кресла. Русалка – почему-то без хвоста, но с ногами – задержалась в святом углу. Видно Бог-отец и Сын Его воспрепятствовали «совокуплению грехов». Иван умилился Божьей силе, но потом засомневался: в чистых ли помыслах Христос и Отец Небесный лапают грудастую русалку?

Иван напряг разноцветное зрение и увидел, что чужая страсть зацепилась волосами за лампадку, подвешенную на цепи у икон. Масло пролилось на голову грешницы, волосы, вернее – лисья шерсть, вспыхнули и осветили палату ровным, немигающим светом. От боли лиса рванулась, сорвала лампадку и в два прыжка настигла беленькую деву у Ивановых ног. И как ее было не настичь, когда та не убегала, не лезла к Ивану на колени беззащитным котенком, а наоборот, раскорячилась на нижней ступеньке трона.

– Вот эта долбаная тварь тебя погубит, государь! – в рифму резюмировал невидимый Сильвестр, отчетливо сплюнул и в досаде удалился. Пока он шаркал к двери, голос не прекращал ворчание:

– Уж лучше б ты сам ее драл, блудодей, чем дозволять такой срам пред царственным ликом!

Постеснялся бы царя, Ваня!

Иван оторвал воспаленный взор от пыхтящих греховодников, поднял дрожащую голову и увидел Сильвестра. Теперь он стоял в приоткрытой двери и осенял палату крестным знамением. Естественно, от этого все привидения исчезли.

– Позволь, сын мой, облегчить твое смятение, – вежливо осведомился Сильвестр и вошел, не дожидаясь кивка.

Ивану стало как-то особенно неловко, будто это его, а не рыжеволосого лиса, Сильвестр застал на беленькой малышке. Он не находил слов ответа.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru