© Кишларь С.А., 2020
© ООО «Издательство «Вече», 2020
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020
Зима 1914 года.
Дом заводчика Марамонова стоял за чертой города во власти любимого хозяином помещичьего простора. Подбираясь ночами к дому, волки вязли по брюхо в снегу, с пригорка подолгу глядели на желтоватый свет облепленных снегом окон.
За граненым хрусталём морозных узоров смутно угадывалась освещённая свечами ёлка, сыпались искры бенгальских огней, слышались тосты за наступающий Новый год. Приглушённый шум весёлого застолья внезапно стихал, чтобы смениться тоскливыми звуками рояля и метящим прямо в душу меццо-сопрано: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…»
Последний аккорд в согласии с неспешными снежинками невесомо ложился в освещённую окнами позолоту сугроба, наступала такая тишина, что даже извозчичьи лошади перестали пофыркивать и хрустеть сеном. А потом из окна в окно перекатывались аплодисменты и, словно в отместку за наполненные тоской минуты, поднимался весёлый гам.
На просторное мраморное крыльцо, весело толкаясь, вываливала многолюдная компания: дамы в мехах, господа, накидывающие на ходу шубы, цыгане со скрипками, прислуга с поднятыми над головой фонарями. Чей-то восторженно-хмельной голос от переизбытка чувств дрожал в морозном воздухе:
– Господи, какое счастье родиться в России!.. Нет-нет, не смейтесь, господа. Я знаю, я немного пьян, но вы посмотрите на эту луну, на этот снег! А эти звёзды, господа!
В ответ громко стреляла пробка шампанского, пенная струя хлестала из бутылки гибкой белой волной.
– Яшка, ну-ка рвани что-нибудь такое – э-эх! – чтобы душу пробрало хлеще мороза.
Плач цыганских скрипок взвивался к свисающим с крыши толщам снега, к сплетению заснеженных ветвей, к ослеплённым ручными фонарями звёздам. Дамы и господа осушали бокалы, в порыве чувств разбивали их о мраморные ступени, заваливались в сани. Ямщики с гиканьем уносились со двора, теряя на лихом повороте хмельного барина.
– Стой!
– Тпр-ру!..
Путаясь ногами в глубоком снегу, весело визжа и падая, компания бежала за потерянным седоком, а тот со счастливым видом выбирался из сугроба, – без шапки, с полным воротом рассыпчатого снега, – восторженно передёргивал плечами: «А, хорошо!»
Весёлой гурьбой снова валились в сани, уезжали за несколько вёрст от усадьбы, в глубины Макеевского леса. Под копыта лошадей неслась усыпанная звоном бубенцов изгладь санной дороги, от тройки к тройке летела весёлая перекличка: крики, хохот, свист. Луна бежала по ту сторону густо заснеженного леса, снега вокруг неё было так много, что казалось, не только на деревьях, но и на самой луне лежит съехавшая набок бело-голубая снежная шапка.
На Разбойничьей поляне кортеж из саней останавливался. Смех, будто завороженный снежным великолепием, вдруг смолкал. С ветки бесшумно падал комок снега, рассыпался лунными искрами, как из-под волшебной палочки, которой добрая фея уже много лет вновь и вновь прикасается к Золушке, чтобы превратить её в принцессу.
– Ариша, да вы окоченели совсем, – горячие мужские губы целовали замёрзшие, несмотря на муфточку, девичьи пальцы. – Вам непременно нужен глоток коньяка.
Морщился покрасневший от мороза носик, кривились губы, а тепло уже бежало по жилам, разливалось по телу, и когда чернобородый красавец снова протягивал плоскую металлическую фляжку, девушка уже без сопротивления отпивала глоток и, отчаянно жмуря глаза, прикрывала тонкими пальчиками обожжённый коньяком рот.
Где-то вдали вскидывался к луне протяжный волчий вой. В ответ ему с передних саней встряхивала снежную дрёму оглушительная охотничья берданка, уносился в лес пронзительный разбойничий свист. Девушка испуганно жалась к мужскому плечу.
– Не бойтесь, Ариша, они близко не подходят, – пахучая шелковистая борода касалась румяной девичьей щеки. – Давайте вашу руку, её надо согреть.
Сани разворачивались на поляне, под звон бубенцов трогались обратно к дому, а узкая девичья ладонь оставалась нежиться в расстёгнутых на мужской груди соболях. Хмельные кружились в небе звёзды, всё глубже и глубже утопая в немыслимой чёрной бесконечности, а луна бежала уже по другую сторону саней.
Бедная пленённая луна – ещё несколько верст кидать ей под копыта лошадей тёмно-синие сети, сотканные тенями заснеженных деревьев, пока не вырвется она из лесного плена на искристый степной простор.
Так всё это было или не так? Время всегда заставляет сомневаться в том, что когда-то казалось бесспорным… Нет-нет, тогда, шесть лет назад, когда Арина познакомилась с Марамоновым, всё было именно так, разве что самую малость приукрасили время и девичья фантазия.
Первое время, пока Арина ещё училась в гимназии, ухаживания были ненавязчивыми: посыльные с букетами цветов, дорогой шоколад, какие-то милые безделушки. Не только гимназия – вся женская половина города вздыхала и завидовала Арине… Какой мужчина! Видный промышленник. Да в придачу молодой! Красивый! Всё сошлось в одном человеке. И дело даже не в его капиталах и не в литейно-механическом заводе, хозяином которого он был, – дело в том, что он был личностью! Он и без своих миллионов, в потёртой тужурке простого служащего не потерял бы блеска, гордости и благородства.
Когда Арина окончила учёбу и сами собой снялись гимназические запреты, всё закружилось с новой силой: ежедневно – огромные букеты цветов, прогулки на бешеных тройках, милые безумства с паданием на колено и признаниями в любви прямо в многолюдном ресторане. Девичьи щёки горели от ужаса, вызванного всеобщим вниманием, а где-то в глубине души по-кошачьи щурилась и тихо мурлыкала лесть.
Не устояла Арина, – через полгода обвенчали их в Успенском соборе. Свадьба, как водится, гуляла три дня и три ночи, а потом ещё полгода город обсуждал, сплетничал, сочинял легенды: что за именитые гости приехали из обеих столиц, кто да какими нарядами удивил, какие яства ломили столы и какие чудесные подарки дарились.
С тех пор, несмотря на пройденные годы, Николай Евгеньевич не переставал любить и вёл себя так, будто Арина была не его женой, а по-прежнему оставалась невестой, любви которой надо добиваться ежедневно как в первый раз.
А она? Любила?.. То, что обожала и боготворила – несомненно. Казалось, и любовь была. А может, просто казалось? Может, просто не знала, какой бывает настоящая любовь?.. Нет-нет, – любила! Все любили Николая Евгеньевича, как ей было не любить его!
Арине было всего двадцать четыре, а жизнь казалась ей уже состоявшейся, и всё предначертанное судьбой, кроме самой смерти, – исполненным. Всё было известно наперёд. По вторникам будут традиционные обеды у гимназической подруги Ольги Грановской. Муж её – Роман Борисович – известный на всю губернию адвокат. По четвергам – приём гостей у себя, в загородном доме. К концу недели – выезд к Гремпелю, в самый модный в городе ресторан.
В анфиладе отражённых друг в друге ресторанных зеркал будут бесконечно множиться веерные пальмы, обнажённые плечи дам, блестящие лысины их мужей, фраки официантов. Предсказуемо будут меняться на столе известные наперечёт блюда: запечённый поросёнок под хрустящей румяной коркой, осетрина с хреном, паюсная икра, балык, расстегаи. Мужчины будут пить коньяки и водку – под икорку, под селёдочку, под грибочки, а дамы со скучающим видом будут неспешно обмакивать губы в крымское шампанское и старое французское вино.
В пустом и бессмысленном вечере настоящим покажется только тот миг, когда пронзительная цыганская скрипка сожмёт хворую от неизвестной грусти душу и оставит тебе одно – растерянно моргать повлажневшими ресницами и прятать в бокале красного вина жалко дрожащие губы.
Когда от бессмысленности своего существования становилось по-настоящему страшно, Арина забрасывала всё: приёмы, выезды в театр, любимые книги и с головой уходила в общественную работу. Ездила по семьям рабочих, проверяла условия их быта, выслушивала жалобы жён, а по вечерам требовала от Николая Евгеньевича перевести на более лёгкую работу беременную женщину или усмирить какого-нибудь очередного пьяницу, который избивает жену и детей. Но даже эти нужные для души хлопоты вскоре становились той же рутиной, какой была вся её предсказуемая до отчаяния жизнь.
Ей бы детей, чтобы заполнить жизнь любовью, заботами, тревогами, но Бог не дал, и теперь в жизни ничего, кроме вечной скуки, нет и уже не будет. А через много-много лет, в которых парадоксально схлестнутся медлительность и скоротечность, она будет лежать в полусумраке среди нещадно скомканных, передразнивающих её морщины простыней.
В зеркале будут отражаться огоньки оплывающих свечей, вереница аптечных пузырьков, задёрнутые гардины. А потом она уронит с кровати жёлтую старческую руку и расстанется с этой пустой, мимолётной жизнью. И перед смертью, так же как перед окончанием гимназии, будет думать о том, что ждёт её впереди, но теперь уже не в жизни, а после неё. И бояться: а вдруг – ничего?
Так и продолжалось бы за годом год, если бы не случай.
Был один из традиционных и знаменитых на весь город четвергов, которые еженедельно устраивали у себя Марамоновы. Хрустальные люстры отражались в наборном зеркале вощёного паркета, фрачные лакеи сновали с подносами. Часть гостей разбрелись по просторной гостиной, другие доверили свои тела объятиям пухлых кожаных диванов. Заядлые игроки уже писали за ломберным столом пульку, когда появился завсегдатай марамоновских вечеров Аркадий Бездольный, – безнадёжно влюблённый в Ольгу Грановскую поэт-футурист, любящий шокировать степенную публику вызывающим внешним видом, смелыми и парадоксальными высказываниями, вольными манерами. Впрочем, у Марамоновых, где собиралась в основном прогрессивная молодёжь, его любили за оригинальность и многое ему прощали.
Было дело, когда высокая худая фигура Аркадия появлялась на марамоновских вечерах в странно покроенном пиджаке с изрезанными в бахрому рукавами, с деревянной ложкой в петлице, и с намалеванными на впалых щеках красными молниями. Впрочем, в тот вечер Аркадий был в скучной чёрной паре и привёл с собой молодого поручика, неизвестного доселе в доме Марамоновых.
Арина, как подобает гостеприимной хозяйке, поднялась навстречу.
– Резанцев Владислав Андреевич, – представил Бездольный. – В прошлом мой одноклассник и один из самых отчаянных гимназистов. Представьте, милая Арина Сергеевна, в гимназии мы были так похожи, что нас зачастую путали, а сейчас двух более непохожих людей сыскать невозможно: красавец офицер и почти оторванный от реального мира служитель муз. – Аркадий шутливо склонил вихрастую голову. – Ваш покорный слуга.
Для каждого появляющегося в доме гостя Арина безошибочно находила нужные слова, а тут растерялась: поспешно опустила глаза, молча подала для поцелуя руку.
Поскрипывая кожей диванов, сдвинулись, освобождая место новым гостям. Чувствуя на себе взгляд поручика, Арина сидела под навесом пальмовых листьев на самом краешке дивана, напряжённо держа выпрямленную в струну спину. Смущённо покусывала верхнюю губу, неловко тянулась пальцами к голове – поправлять безупречно собранные в узел волосы.
Аркадий в это время вольно кинул ногу на ногу, обнял руками острую коленку и по обыкновению уже низвергал авторитеты:
– Господа, уверяю вас, через десять лет не будет ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Жуковского.
Роман Борисович Грановский, поглядывая в карты и кидая на зелёное сукно ломберного стола кредитки, прислушивался к разговору. Когда дело дошло до Пушкина, он бросил на стол карты, потянулся к дымящей в пепельнице сигаре.
– Позвольте-позвольте, – обняв рукой спинку венского стула, обернулся к Аркадию. – Куда же они денутся?
– О них забудут, как забыли о песочных часах. Сметут на свалку истории, чтобы освободить место хлебниковым, маяковским, северянинам.
Роману Борисовичу, видно, везло в игре, и, пока сдавали карты да писали круглым мелком на зелёном сукне неведомые Арине цифры, он через плечо изучал Бездольного едким прищурым взглядом.
– И кто же это такие, позвольте узнать?
– Ха!.. – порывисто вскочив с дивана, Аркадий воздел к потолку руки. – Надо знать гениев, за которыми будущее.
Роман Борисович поправил золотую запонку в белоснежной крахмальной манжете, насмешливо взбрыкнул бровями.
– Надеюсь, в их чреде уготовлено место для Аркадия Бездольного?
– Со мною или без меня старых кумиров сметут на зловонную помойку. Несомненным остаётся одно: через пару лет иронии в вашем голосе поубавиться. Оглянитесь! – круглые очки Аркадия щедро рассыпали по гостиной блики ярко горящих люстр. – Старый мир прогнил, – он не более чем жалкий полутруп, который отчаянно цепляется за свою жизнь, не давая место новому. Но новое, несмотря ни на что, лезет изо всех щелей.
Грановский звучно чмокнул сигарой, иронично пущенное колечко дыма поплыло к потолку, наворачиваясь на невидимую ось.
– Из щелей обычно лезет сорная трава.
– Нет, вы послушайте: «Улица провалилась, как нос сифилитика. – Аркадий вскинул руку и фразу кулаком, как восклицательным знаком, пригвоздил: – Река – сладострастье, растекшееся в слюни. Отбросив белье до последнего листика, сады похабно развалились в июне».
Горящими глазами обвёл присутствующих.
– Вот – поэзия! Вот – сила! А для вас существует только «чудное мгновение», да «белеет парус». Хватит умиляться цветочкам в саду и плакать над уходящей жизнью. Надо схватить эту самую жизнь за горло, сдавить крепкими молодыми пальцами, чтобы она наконец почувствовала, с кем имеет дело.
Арина из-под опущенных ресниц косилась на Резанцева: аристократически утончённое лицо, уверенная повадка, щёгольски подогнанная армейская форма. Поручик уже беседовал с Бергманом, владельцем нескольких крупных магазинов, а Арину всё ещё не покидало ощущение неустроенности и дискомфорта: то ли волосы растрепались, то ли платье не лежит. Будто одела его впервые и ещё не освоилась в нём.
Избавляясь от непривычной скованности, Арина решительно поднялась.
– Я что-то не очень поняла про последние листики в июне. Знаете… – глядя на Аркадия, скептически пошевелила пальчиками. – С этим вы переборщили.
– Это не я – это Маяковский! Такая сила и мощь мне пока неподвластны. – Аркадий вдруг смягчился, лукаво блеснул глазами, многозначительно поднял тонкий узловатый палец. – Подчёркиваю – пока!
И улыбнулся: мол, шутка, но не забывайте, что в каждой шутке…
Арина по-домашнему потрепала Аркадия по вихрастой макушке и боковым зрением снова поймала на себе взгляд Резанцева. Пошла с распоряжениями к прислуге, непроизвольно ускоряя шаг, чтобы избавиться от долгого взгляда в спину. Сколько мужчин смотрели ей вслед, – никогда она так не напрягалась. Только затерявшись среди гостей, вздохнула облегчённо. В жестах появилась властность, а в голосе строгость:
– Анюта! Поторопи Петра, пусть шампанское несёт. Погоди! С кучерами что?
– На кухне их разместили. Самовар поставили, закуски.
– Хорошо. Синявские собираются уезжать. Передай Панкрату, пусть распорядится насчёт экипажа.
Кокетливо покачивая округлым задом, Анюта на ходу поправила белую коронку в волосах, расправила за спиной пышный бант крахмального передника, исчезла в боковых дверях, чтобы на правах хозяйской любимицы распоряжаться, повышать голос, «казнить и миловать» нерасторопную прислугу. Чувствуя доверие и расположение Арины, Анюта всё больше и больше превращалась из горничной в домоправительницу, взамен старой и нерасторопной Александры Евграфовны, которую давно пора было отправить на покой, да жалость не позволяла.
Воспользовавшись тем, что гости на время забыли о ней, Арина незаметно ускользнула к себе на второй этаж. Торопливо присела на край мягкого пуфа, придирчиво вытянула к зеркалу подбородок, покосилась на свой профиль слева и справа и вдруг обескураженно поникла плечами. Нет – это было совсем не то зеркало, которое радовало её ещё два часа назад. Всё ей не нравилось: и тёмные волосы с шикарным блеском, и тёмно-синие глаза, и милый очерк чуть припухлых губ. И какую-то досадную морщинку на лбу выискала.
Всё! Конец хорошему настроению.
Уронила лицо в сложенные ковшиком ладони… Господи, закончится когда-нибудь этот вечер? Броситься бы сейчас головой в подушку, забыться, заснуть и проснуться от лежащего на подушке яркого утреннего луча, от радостного ощущения нового дня, который при всей своей предсказуемости обманчиво сулит какие-то перемены. И может быть, это единственный случай, когда тебе безумно нравится, что тебя вводят в заблуждение.
С трудом Арина преодолела неожиданный упадок настроения. Со вздохом смирения и осознания своего долга она поднялась и, избегая смотреть в зеркала, уныло пошла в гостиную.
Преферанс был закончен: на зелёном сукне разметались в бессмыслице карты, мужчины курили у сонно мерцающего камина. Аркадий в хмельной вседозволенности терзал сияющий чёрным лаком рояль, нещадно фальшивя Чайковского. Кто-то со смехом перехватил у него из-под пальцев клавиши, отрывисто побежал по ним весёлой пташкой: «Чижик-пыжик, где ты был…» Разрозненный говор слитным гулом висел под хрустальными люстрами, как в театре перед началом спектакля.
Скользя пальчиками по белым мраморным перилам, Арина спустилась к гостям. Логика и красноречие, видно, взяли верх над страстью, – Роман Борисович оказался в центре всеобщего внимания и умудрялся держать в своих руках нити норовистого разговора, такого же непостоянного, какой непостоянной и разношёрстной была публика марамоновских четвергов. Сейчас, к удовольствию многих присутствующих, он наседал на начальника охранного отделения Павла Викентьевича Баландина, своего давнего партнёра по преферансу.
– А вот здесь, уважаемый Павел Викентьевич, я соглашусь с нашим поэтом: ваше тюремное ведомство главный враг свободы. Да-с! Вся наша Российская действительность, – тюрьмы да каторги. Возьмите любого из российских писателей, начиная от Достоевского и кончая Горьким, – все рано или поздно пишут о каторгах и тюрьмах, а писатель – зеркало действительности.
Стареющий седой красавец Баландин, прослывший отличным семьянином и большим ценителем русской живописи, в отличие от эмоционально жестикулирующего Грановского, сидел практически неподвижно, сцепив на животе руки и внушая негромким, но твёрдым голосом невольное уважение:
– Сгущаете, Роман Борисович, хотя отчасти правы. Ведомство наше действительно ограничивает свободу. Но любая свобода, даже самая малая, подразумевает самоконтроль. По-настоящему свободный человек никогда не сделает так, что его неуемное желание свободы пойдёт в ущерб другому, такому же свободному человеку. Свобода подразумевает уважение к другим людям, а иначе это уже анархия, батенька. Разве же я против свободы? Да вот же: двумя руками – за!
Вместо того чтобы жестом показать это «за», Баландин сложил вместе кончики пальцев и, держа руки на уровне груди, продолжил говорить, по-прежнему не шевелясь и только изредка разводя большие пальцы и снова сводя их.
– Но прежде чем дать свободу надо создать сознательного гражданина, который сможет правильно этой свободой воспользоваться. Скажите, положив руку на сердце, готовы мы к свободе? Закройте тюрьмы, дайте народу полную свободу – и прощай Россия: – да здравствует первобытный строй. Ведь всё разнесём, Роман Борисович. В пух и прах разнесём. Камня на камне не оставим.
Николай Евгеньевич приноровился было вступить в спор, но Арина бочком подсела к нему на подлокотник кресла, и он сразу забыл о своём желании спорить: взял её изящную узкую руку, стал целовать пальчики. Арину не покидало ощущение, что Резанцев незримо находился рядом, будто сидит на другом подлокотнике кресла, внимательно слушая, как она, смущённо ощупывая в ухе бриллиантовую серёжку, шепчет на ухо мужу:
– Ники, извини, я что-то неважно себя чувствую, то знобит, то жар… Нет-нет, ничего страшного, к утру пройдёт. Я поднимусь к себе, а ты уж извинись перед гостями, если вспомнят обо мне.
У себя в комнате Арина нетерпеливо отдёрнула с кровати угол кружевной накидки.
– Анюта – постели. – Тёрла пальчиками виски. – Лягу сегодня пораньше.
Минут через десять, облачившись в ночную сорочку и расчесав на ночь волосы, она свернулась калачиком под пуховым одеялом. Горничная, уходя, погасила электрическую лампочку, и лунный свет сразу же сыпанул густыми искрами по голубым морозным узорам на окнах, светлой полосой вырезал на темном полу ёлочку паркета, глянцем дотянулся до лежащих на подушке волос.
С первого этажа едва слышно доносились тихие звуки рояля и пленительный голос Ольги Грановской – всё, как много лет назад: «Отцвели уж давно-о… хризантемы в саду…»
Арина натянула на голову одеяло, спряталась от всего мира, шмыгнула носом.
Господи, от чего так грустно?