– Ульяна, ты нынче зорюешь, как городская. Вставай скорее, твоя очередь растапливать печку, – шутливо напустился на жену Фёдор Ткачёв, едва только забрезжил за окном поздний сырой и туманный ноябрьский рассвет.
– Уймись, Федя, – перебила его Ульяна. – Я, кажется, помираю…
– Да будет тебе притворяться, – недоверчиво фыркнул Фёдор и соскочил с кровати.
– Мне правда плохо… – застонала Ульяна и скрутилась калачиком.
– А ты встань, походи. Глядишь, пройдёт, – посоветовал Фёдор, ловко запихивая в печку дрова.
– Не пройдёт, как ножом режет в правом боку.
– Если как ножом, то помрёшь – это точно. По себе знаю, – продолжал подшучивать Фёдор, помня об отменном здоровье жены, ни разу за годы их совместной жизни не подводившем её.
– Эх, Федя, Федя, – ласково улыбнулась Ульяна, превозмогая боль. – Ты и шутить-то иначе как грубо не умеешь.
Фёдор сконфузился и замолчал: он действительно не умел шутить по-другому. Жизнь так научила – с малолетства не знал он ни материнской ласки, ни отцовской заботы. И в его сознании тотчас скоротечно пролетело его невесёлое, холодное и голодное детство…
Отца, мелкопоместного нэпмана[16] из небольшого провинциального городка, убили конкуренты – убили зверски, на глазах у жены и сына, когда тому едва минул второй годок. А мать, не пережив горя, запила и, потеряв достаток, связалась с каким-то случайным, заезжим пройдохой. И когда Федя подрос и стал помехой в её непотребных утехах, она прогнала его в пьяном угаре со двора по требованию очередного собутыльника, продала дом и укатила в неизвестном направлении. Да так и сгинула где-то.
Босоногого, оборванного семилетнего мальчугана приютила у себя в деревне отцова тётка – немолодая уже, скупая, нервозно-грубая, но всё ещё привлекательная и любвеобильная женщина, прикормившая в своём доме моложавого любовника-дармоеда. Содержала она до чрезмерности худенького Федю в строгости: ходил в обносках, спал на полу, ел, как собачонка, что останется со стола после её бесталанного дармоеда – и если ещё останется. Единственное, чем не был обделён Федя в ту пору, так это тяжёлой сельской работой. Чудом уцелел он в дико голодном тридцать третьем году. Оттого и огрубел душой: говорил скупо, шутил угрюмо, смеялся редко, песен не пел, близкой дружбы ни с кем не водил. И только благодаря Ульяне не очерствел окончательно.
Ульяна в юности была статной и необычайно резвой девушкой. Везде первая – и в работе, и в веселье. Во всём колхозе не было лучше невесты. Кто только не сватался к ней! А она, поди ж ты, его выбрала – угрюмого и бездомного. Кто же их поймёт, этих чудных, загадочных женщин?.. Кто до конца разузнает, что им нужно в этой нелёгкой земной жизни?..
Фёдор с Ульяной оказались хорошей, практичной парой. Работали много и тяжко и добились чего хотели: построили просторный дом в четыре комнаты, родили четверых детей, завели большое хозяйство. И ничего другого не желали. «Им теперь жить да на детей радоваться», – так говорили о них в народе.
Но жизнь распорядилась иначе. К вечеру Ульяне стало совсем плохо. Она закрыла глаза и попросила икону. И только тогда меланхоличный Фёдор не на шутку встревожился и опрометью помчался за фельдшером.
– Эй, Федя, погоди! – окликнула его соседка Раиса, судачившая у плетня[17] с кумой своей Марусей. – Куда это ты летишь как угорелый?
– За фельдшером! – нервно выкрикнул Фёдор, пробегая мимо.
– А что стряслось-то? – не отставала любопытная соседка.
– Отстань! – отмахнулся от неё Фёдор. – Потом расскажу.
– Вредный какой, сроду не дождёшься от него нормального ответа! – искренне возмутилась Раиса и обратилась к куме: – Маруся, вот скажи, чем только этот обормот завлёк Ульяну?
– Взглядом своим жутким! Бывало, как глянет исподлобья, так аж спина вся похолодеет. И не поймёшь толком, отчего, то ли от страха, то ли от услады.
– Да ты что?! Он и на тебя заглядывался?
– Заглядывался иной раз на игрищах[18]. Да больше таращился на Ульяну.
– А ты, небось, с него не сводила глаз! – озорно засмеялась Раиса.
– Больно нужен был, – смутилась Маруся, – кобель хмурый!
– Знать, не хмурый, раз две самые лучшие девки колхоза хотели за него замуж.
– Так он же красивый был, – всхлипнула Маруся, – и работящий как вол.
– Что работящий, то работящий, – охотно согласилась Раиса. – Вон какой дом отгрохал! И двор полон всякой живности. И огород ухожен как ни у кого. Тебе такой был бы в самый раз.
– Ничё, – стёрла Маруся с глаз слёзы рукавом и успокоилась, – рано или поздно всё равно приберу его к своим рукам. Или даже к ногам!.. – с ехидцей засмеялась она.
– Вряд ли получится, – засомневалась Раиса.
– Получится. Я уж погрелась с ним разок в копне сена.
– Да не может быть, брешешь!
– Не брешу. В пух и прах растоптали копну. Сенокосы-то наши по соседству.
– Это же что случилось, что он решился на такое? – с недоверием посмотрела на Марусю подруга. – Он же ни на шаг не отходит от юбки жены!
– Да кто там решился? – хихикнула Маруся. – Сама залезла к нему в штаны.
– Ах вот в чём дело! А я-то думаю, чё это он стал обходить тебя стороной. Не-е-ет, ничего у тебя не выйдет, бабонька.
– Ещё как выйдет! – упорствовала Маруся. – Лиха беда начало.
Фёдор вернулся домой вперёд фельдшера и, задыхаясь от быстрого бега и забыв про свою обычную меланхолию, зачастил:
– Потерпи, Ульянушка. Потерпи чуток. Скоро придёт Матвеич, он вмиг поставит тебя на ноги. Он уже не одну душу вытащил с того света, добре знает своё дело.
Сельский фельдшер Евгений Матвеевич приехал в Павловку следом за местной красавицей Надюшей Барбашовой, с которой они вместе прошли всю войну во фронтовом госпитале и хотели вместе прожить всю оставшуюся, как им казалось, долгую жизнь. К своей работе фельдшер относился с любовью. Он бежал по зову больных на быстрых нестареющих ногах, словно автомобиль скорой помощи – на любые расстояния и в любое время, будь то день или ночь, зной или холод, дождь или снег, здоров ли он был сам или нет. В деревне его за это все искренне любили и по-свойски звали Матвеичем.
Фёдор ещё не успел раздеться, когда вслед за ним в комнату заскочил разгорячённый фельдшер и скомандовал прямо с порога:
– Ульяна, раздевайся, готовься к осмотру.
– Не стану я обнажаться перед чужим мужчиной! Уйди от меня! – возмущённо замахала на него руками Ульяна.
– Прости, Ульяночка, дурака старого. Прости. Это я брякнул с горячки, – спохватился Матвеич, стыдясь за свою случайную бестактность. – Я осмотрю тебя и через одежду.
– Не надо! Мне полегчает к утру! – продолжала противиться Ульяна, никоим образом не желавшая ощутить на себе чужие мужские руки.
– Ульяночка, дорогая, я обязан сделать это. От тебя так и несёт жаром, – стал уговаривать её фельдшер вкрадчивым голосом. – Наверно, придётся ехать в районную больницу.
– В больницу? Ни за что на свете! Дома помирать буду!.. – в полуобмороке заметалась по постели Ульяна.
– Придержи её маленько за плечи, – шепнул фельдшер Фёдору. – Кажется, начинается истерика.
Фёдор крепко схватил жену за плечи и, неловко себя чувствуя из-за этого, виновато буркнул:
– Ульянушка, дорогая, а кто будет девок отдавать замуж? Не спеши помирать.
Матвеич тем временем засуетился около больной. Он то и дело прикладывал к её телу трубочку и то и дело что-то тихонько и невнятно бурчал себе под нос.
– Ну, как там? Как? – в свою очередь спрашивал Фёдор, ревниво следя за быстрыми движениями фельдшера, но тот всё продолжал и продолжал колдовать, не обращая внимания на его нетерпеливые возгласы.
– Аппендицит, – сказал он наконец и стал складывать инструменты в старинный, изрядно потёртый чемоданчик.
– Вот те на!.. – удивился Фёдор. – И чё теперь делать?
– Ищи транспорт. Операцию нельзя откладывать ни на минуту.
– Я щас, мигом! – сорвал Фёдор с вешалки фуфайку и засуетился, не попадая рукой в рукав.
– Да беги ты уже! – вытолкал его Матвеич, полураздетого и обескураженного, из комнаты.
Вернулся Фёдор тотчас.
– Что так скоро? Неужели не нашёл?! – испугался Матвеич.
– Митька!.. Сосед!.. Шофёром работает!.. Ни в какую не соглашается ехать без пол-литра водки!.. Что за молодёжь пошла, шагу не сделают без магарыча!.. – в возмущении и одышке выкрикивал Фёдор.
– Ладно, не суетись, мы ему, паршивцу, целый литр потом зальём за воротник.
Фёдор утвердительно кивнул, но всё-таки достал поллитровку из шкафа.
– Оставь водку! – прикрикнул на него Матвеич и потянулся за бутылкой.
– Так не поедет же?!
– Куда он денется, поедет!
– Нет, я отдам её, от греха! – увернулся Фёдор от Матвеича и выскочил на улицу.
Ульяна, сломленная авторитетом и убедительной речью всегда напористого Матвеича, сопротивлялась только на словах. Она возмущалась, плакала, но покорно дала дочерям переодеть себя в новое бельё и согласилась, чтобы Матвеич и Фёдор вынесли её из дома на руках и усадили в кабину Митькиного газика.
Фёдор с Матвеичем ехали в кузове. Они лежали на охапке соломы, дрожали от рано наступившего, чуть ли не зимнего холода и думали каждый о своём.
Фёдор страшился больницы – и за себя, и за жену. Они ни разу в жизни не были в этом страшноватом для них обоих учреждении. Ульяна даже рожала дома все четыре раза.
А Матвеич думал о своей Наде. Он всегда думал о ней, когда оставался наедине со своими мыслями, и винил себя в её преждевременной смерти. И на этот раз мысли его улетели в те далёкие фронтовые годы…
Он никогда не боялся за Надю. Знал: всё выдержит, что бы ни случилось на войне. Она была самая умелая и сильная духом среди всех медсестёр и санитаров. Но в тот промозглый мартовский день сорок третьего года, поди ж ты, с самого утра кошки скребли на душе. Он предчувствовал беду, но оставить её под благовидным предлогом в полевом госпитале не мог, не имел права. Да Надя и сама ни за что на свете не согласилась бы на это. Она знала, что там, на поле боя, она нужнее, и всегда рвалась туда. И он знал, что там она нужнее – там её отчаянная храбрость, ловкость и удача вдохновляли и заставляли других ползти вперёд, в самое пекло, и тащить на себе раненых под градом пуль и леденящим душу завыванием осколков снарядов. В то время он был ещё мало верующим и никому в своей, пусть и малой, вере не признавался – не те были времена. Но как он молил Бога, когда её, израненную и контуженную взрывом немецкого снаряда, притащил на себе в полевой госпиталь молоденький санитар, сам едва живой от ран. Молитвы ли помогли или профессионализм хирурга – одному Богу известно. Так или иначе, но Надя выкарабкалась из той, казалось, безнадёжной ситуации и даже вернулась в строй. Они поженились прямо на фронте и всю оставшуюся войну прошли бок о бок в полевом госпитале. В самом конце войны Надя ещё раз попала под разрыв немецкого снаряда и была ещё раз страшно изранена и контужена. Евгений написал Надиному отцу, воевавшему рядом, и тот после войны, закончившейся через несколько дней, забрал её из госпиталя и увёз в родной хутор. Ухаживал Степан за дочерью как за малым дитём: кормил и поил из ложечки и пеленал как малютку, несмотря на то что сам ходил с застрявшей в груди пулей. И Надя в очередной раз выкарабкалась с того света. А через год и Евгений закончил свою воинскую службу и приехал на Надину родину. Место ему нашлось в соседней деревне – в Павловке. Он перевёз к себе Надю и её отца, и они зажили дружно и счастливо – мечтали о ребёнке. Но судьба отвела им немного времени. Степана вскоре убила-таки застрявшая в его груди пуля – убила эта пуля косвенно и Надю. Она тотчас слегла на нервной почве и на этот раз уже не смогла одолеть тяжёлые фронтовые раны. В Павловке тогда все сразу засуетились, занервничали: думали, что городской фельдшер, к которому они успели прикипеть душой, тотчас покинет их. Но они ошиблись – куда же ему было ехать от своей Надежды? Кто тогда ходил бы к ней по воскресеньям на кладбище? Кто охорашивал бы могилку? Кто выпивал бы на поминовение сто грамм водки? И кто, наконец, часами сидел бы у её памятника и разговаривал с ней? Кто?..
Быстро скачущие мысли Матвеича оборвал пронзительный скрип тормозов. Машина внезапно остановилась, и Матвеича с Фёдором резко бросило спинами на передний борт.
Митька посигналил два раза, длинно и коротко, и выскочил из кабины с резиновым шлангом в руках. А из дома напротив вышел на условленные сигналы невысокий лысоватый мужичок с двумя большими железными канистрами. Митька проворно открыл бензобак, впихнул шланг в горловину, подул в него, прислушался и шумно, как насос, потянул топливо ртом на себя.
– Тьфу ты, зараза! – чертыхнулся он мгновение спустя.
– Что случилось? – спросил лысый.
– Глотнул бензину! На!.. – в раздражении сунул Митька шланг лысому. – Сам наливай!
Матвеич тем временем свесился за борт и заглянул через окно в кабину. Ульяна сидела с закрытыми глазами, кусая в кровь губы.
– Митька, прохвост! Поехали скорее! – закричал он гневно и, не дождавшись ответа, ловко перемахнул через боковой борт грузовика.
А следом за ним через борт перемахнул Фёдор.
– Где он есть? Болван треклятый! – неумело выругался Матвеич, уверенно приземлившийся на ноги. – Только же был здесь!
– Пошёл за бутылкой. Где же ему быть? – догадался Фёдор, приземлившийся рядом.
– Я убью его! – в гневе потряс кулаком Матвеич.
– И я убью! – сердито выпалил обычно сдержанный Фёдор.
Самодовольный Митька возвратился через пару минут.
Но Матвеичу эти две минуты показались нескончаемо длинными, он хорошо знал, что в данной ситуации дорога не то что каждая минута – каждая секунда.
Митька весело насвистывал «Чёрного кота» и нёс в руках две большие бутылки дешёвого вина, прозванного в народе червивкой.
– Митька, ты с ума сошёл, что ли?! Где твоя совесть?! – кочетом налетел на него Матвеич.
Митька злорадно ухмыльнулся и вызывающе пробормотал:
– На совести далеко не уедешь.
– Что-о?.. Что ты сказал?! – рассвирепел Матвеич ещё больше. – Неужели не понимаешь, что делаешь, обормот?!
– Так я же остановился всего на пять минут. Что тут такого особенного?
– Вот за это и ответишь!
– Ещё как ответит! – сжал кулаки Фёдор.
– Ах так?! – взвизгнул Митька. – Я дальше не поеду! Я не напрашивался к вам!
– Да куда ты денешься?! – закричал Фёдор и сграбастал Митьку за шиворот.
– Не поеду! – орал Митька, дрыгая худыми ногами.
– Поедешь, ещё как поедешь! – приговаривал Матвеич, грубо подталкивая Митьку коленом под зад.
– Ладно, поеду! Только не бейте! – согласился Митька и так резво запрыгнул в кабину газика и запустил двигатель, что Фёдор с Матвеичем едва успели вскочить обратно в кузов.
– Он что, продаёт государственный бензин? – отдышавшись, спросил Матвеич.
– Да кто ж его теперя не продаёт? Теперь-то не расстреливают за это!
– Интересно дело!.. А куда смотрят заинтересованные лица?
– Они теперь заинтересованы в другом! – сплюнул с досады Фёдор.
– В чём это?
– Как бы простой народ дюжее обмануть да поскорее отрапортовать наверх, что у них всё хорошо, план сделан, народ доволен, радуется, партию благодарит и «всё выполним» говорит. Глядишь, орденок подвесят за это. А орденоносцы у нас непогрешимые теперя.
– Погоди-погоди! – рассердился Матвеич. – Заладил одно и то же! Теперя, теперя! Слишком уж неприглядную картину обрисовал ты.
– Может, и преувеличил я маленько, – не стал спорить Фёдор. – Но, как ни крути, много воровства и обмана. Вот скажи: стал бы этот недоносок бензином торговать, не доводись он завгару племянником?
– А сам?.. – пристально посмотрел Матвеич на Фёдора. – Никогда, что ли, не воровал из колхоза?
– Было дело.
– Вот видишь, нет в этой жизни безгрешных людей!
– Есть.
– Разве?
– Я был таким до прошлой зимы. Не то что зёрнышка – соломинки никогда не присвоил. А тут, как на грех, завхоз мне на ферме под руку подвернулся, а точнее, я ему: «Отвези-ка, Федя, нам с заведующим три мешочка дерти, – говорит он. – И не сомневайся, мы выписали в правлении колхоза. Всё по закону». Ну я и отвёз. Два у них выгрузил, а третий остался у меня в санях. Тут-то я сразу догадался, в чём дело, да поделать с собой ничего не мог – впервые досталось задарма. И так каждую неделю стал я увозить с фермы по три мешка. А одним вечерком взял да и прихватил вдобавок ко всему полные санки люцерны. Завхоз сразу пронюхал про это дело, вызвал к себе и ла-а-асково задребезжал голоском своим паршивым: «Нехорошо, Федя, делаешь, крадёшь государственное добро. Придётся в тюрьму засадить тебя, коли и нам не подбросишь ночью люцерны». Понятное дело, отвёз я им сена с испугу, сколько просили – утром только очухался от страха и сразу пошёл к завхозу: «Как хочешь, Гаврилыч, хоть обижайся, хоть нет, но я тебе больше не товарищ, – сказал ему напрямую. – Молчать буду – Бог свидетель, а воровать не стану. И не смей неволить. Пришибу!» И представил ему под нос свой волосатый кулачище. Затрясся он весь, глазками мышиными заморгал, сло́ва вымолвить не мог…
– И что, помогло?
– Помогло. Приставать не стали, но подыскали другую работёнку.
– И какую же?
– Начальником куда пошлют.
– И как тебе такая работёнка?
– Ничё. Жить можно. Меня не напугаешь никакой работой. Воронка́, правда, жалко… Я ж его взял ещё малюсеньким жеребёночком. Он околевал от какой-то мудрёной болезни, а коновал хотел усыпить его. Уж как я только за ним не ухаживал – как за дитём родным! Он даже жил у нас в хате зимой. Теперь, как завидит меня где-нибудь, так жалостливо ржёт – аж душа у меня выворачивается наизнанку! Санки тоже забрали, а они же у меня были как игрушечка – подгонял досточка к досточке. Да, видишь ли, оглобли оказались казёнными, – усмехнулся Фёдор и стал скручивать самокрутку – козью ножку.
– И как ты стерпел такую несправедливость? – удивился Матвеич. – Надо было обратиться в партком. Мы бы быстро навели порядок. Да и сейчас ещё не поздно.
– Нечего ворошить старое, сам виноват. Как говорится, знай своё корыто, – философски, с усмешкой подытожил Фёдор и заглянул за передний борт грузовика. – Матвеич, мы приехали! – воскликнул он.
Митька сбил в спешке табличку «ВЪЕЗД ТОЛЬКО ДЛЯ СЛУЖЕБНОГО ТРАНСПОРТА» и лихо зарулил в узкие ворота районной больницы. Он на скорости подкатил прямо к ступенькам приёмной, резко затормозил и первым кинулся помогать тётке Ульяне, пытаясь загладить свою недавнюю нелепую вину.
– Ткачёва! О чём задумалась? Мечтаешь о Синдбаде-мореходе? – прикрикнула голосистая учительница, заметив, что лучшая ученица десятого класса Люба Ткачёва сидит в задумчивости перед чистым листом бумаги и совсем не собирается писать сочинение.
Учительница литературы в глубине души любила Любу, но относилась к ней с некоторой предвзятостью. И всего лишь за то, что Люба успевала прочитать книг больше, чем она сама.
Люба вздрогнула от неожиданности и заплакала: она не мечтала, она думала о маме.
– Ткачёва, не подавай дурной пример! – не вдаваясь в тонкости происходящего, потребовала учительница.
– Александра Ивановна, она не может писать сегодня, – вступился за Любу сосед по парте.
– Виктор, я ничего у тебя не спрашивала, не отвлекайся, пиши сочинение!
– Она правда не может писать сегодня. Разве не видите?
– Ещё бы!.. Это же не любовная записка!
– Александра Ивановна, – не унимался Виктор, – вы раните психику формирующегося человека. А ведь в скором времени она сама будет мама и…
И класс содрогнулся от хохота мальчиков, не давших сказать Виктору последнюю фразу. А девочки смущённо потупили глазки, и их щёчки зарделись румянцем.
Учительница была возмущена, она что-то кричала о долге и порядочности, но Люба этого уже не слышала – она бежала по коридору, растирая по лицу слёзы.
– У неё беда, маму увезли в больницу!.. – в горячке выкрикнул Виктор и тоже выскочил из класса.
Догнал он Любу в коридоре, забежал ей наперёд и взял за руки.
– Пойдём, пожалуйста, в класс, – вкрадчиво начал он. – Смеяться никто не будет.
– Я хочу на улицу, – возразила Люба.
– На улице дождь, промокнешь вся и тоже попадёшь в больницу.
– И пусть! Мне теперь всё равно!.. – всхлипнула Люба и попыталась освободить руки.
– Не говори так, – придержал её Виктор. – Тебе не может быть всё равно, ты осталась в доме за хозяйку.
«Какие у него тёплые и сильные руки!.. Такой сумеет постоять за свою честь, – подумала Люба и поймала себя на мысли: – И не только за свою…»
– Пойдём в класс, так лучше будет, – ласково посмотрел Виктор ей в глаза.
На душе у Любы сразу стало спокойнее, и она заколебалась.
– Пойдём, так правда лучше будет, – повторил он и легонько потянул её за руку.
И Люба пошла – сейчас, держа свою руку в его, она готова была пойти куда угодно, даже обратно в класс.
Класс встретил их одобрительным шёпотом.
– Ну вот, явились и даже не запылились, – добродушно пошутила учительница, уже забывшая обиду, и кивком велела ослушникам сесть на место.
Люба с Виктором сели за парту и переглянулись, и это был решающий взгляд. Они теперь были как никогда близки и как никогда понимали друг друга.
Учительница не доложила директору школы о случившемся, но тем не менее директор на большой перемене вызвал к себе Виктора и Любу и огорошил их:
– Так, ребятки дорогие!.. – сказал он многозначительно. – Повторите подобное ещё раз – оба получите неуд по поведению.
– Но за что неуд? – удивился Виктор. – Вы же не знаете, как всё было.
– Знаю. Ещё как знаю, – усмехнулся директор.
– Да откуда вы можете знать?! – не сдержался Виктор, забыв в запальчивости, что говорит с директором школы. А когда опомнился, страшно сконфузился и опустил глаза.
– Знаю. Ещё как знаю, – спокойно повторил директор. – Рассказали сознательные ученики.
– Не может быть, у нас таких нет… – в растерянности пролепетала Люба.
– Иди на перемену. Иди. С тобой всё понятно: больная мама, – выдворил директор Любу из кабинета, взмахивая в её сторону тыльной стороной ладони. – А ты останься, – пальцем поманил он к себе Виктора, направившегося вслед за Любой, и сурово сказал: – Что же ты, парень, разлагаешь дисциплину? На самом деле хочешь получить неудовлетворительно по поведению?
– Так я только ради справедливости, – сконфузился Виктор ещё больше.
– А вот как пропустишь из-за неуда экзамены, тогда будет тебе справедливость. Наверное, придётся забыть про мореходку.
– Не пропущу! – возразил, глядя исподлобья, загнанный в угол Виктор.
– Это ещё почему?
– Испортите хорошие показатели.
– Эх, Виктор, – с сожалением вздохнул директор, – школа доверила тебе право подписать приветственное письмо двадцать четвёртому съезду партии, а ты?..
– А что я? Разве я плохо учусь?
– Хорошо. Очень хорошо. Но частенько говоришь лишнее.
– Так я же борюсь за правду.
– За какую правду?
– Какая есть.
– Нет, брат ты мой, не всякую правду можно говорить вслух… – нервно застучал директор школы пальцами по столу. – Не всяк её может правильно воспринять, правду-то. Ты парень умный, должен понимать это и вести себя соответствующим образом. А коли возникнет в чём-то сомнение, заходи, рассказывай, вместе решим проблему. Хорошо?
– Не знаю… – в сомнении пожал плечами Виктор.
– Заходи-заходи, – дружески похлопал его по плечу директор. – Я отлично тебя понимаю, сам в похожей ситуации защищал девушку.
– Правда? – обрадовался Виктор.
– Да. В студенческие годы.
– Ладно, зайду как-нибудь, – соврал Виктор, уловив хитринку во взгляде директора.
– Ну вот и отлично! – удовлетворённо хмыкнул тот, когда Виктор захлопнул за собой дверь. – Глядишь, да и проболтает что-нибудь сгоряча.
– Ага, ждите, каждый день буду заходить к вам! – возмущённо фыркнул Виктор за дверью.
Из школы десятиклассники вышли не разрозненными, маленькими группками, как обычно, а организованно – всем классом. Виктор прямо на пороге школы попросил у Любы, немного смущаясь, её портфель. И она отдала, но прежде с тревогой окинула одноклассников быстрым испытывающим взглядом. Тревога её была напрасной – одноклассники отреагировали так, как будто у них в Павловке мальчишки всегда оказывали девчонкам подобные знаки внимания.
Шли медленно, говорили тихо. Только Галинка, младшая сестра Виктора, почему-то увязавшаяся за старшими, дурачилась:
– Как родной сестрёнке, так он никогда портфель не носит! А Любе – всегда пожалуйста! – притворно возмущалась она, неумело надувая губки.
– Ну как же?.. – засмеялся Виктор. – А когда была первоклашкой?
– Это не в счёт. Мне теперь надо.
– Зачем?
– А затем, чтобы был пример моим кавалерам.
– Ничего, научатся и без примера!.. – засмеялся Виктор ещё звонче и рассмешил весь класс.
На повороте – так в Павловке называется развилка дорог – все разошлись в разные стороны: кто прямо – в центр деревни, кто влево – через мост, на другой берег речки, а Виктор с Любой пошли вправо – на самую дальнюю окраину.
– Люба, не нагружай сильно портфель! А то надорвёшь моего брата! – шаловливо крикнула им вдогонку Галинка.
Люба согласно кивнула и улыбнулась – впервые за всю дорогу.
Проводил Виктор Любу до самого крыльца. Там он быстро ткнулся в её щёку пересохшими от волнения губами и пустился наутёк.
Люба была ошеломлена. На душе у неё никогда прежде не было так хорошо и так томно, но и никогда ещё не было так тревожно.
В доме было сумрачно и тихо. Только из-за самого большого портрета со старинными, уже пожелтевшими от времени фотографиями доносился истеричный писк мухи. В другое время Люба обязательно вытащила бы это неосторожное насекомое из липких, смертельно-цепких объятий насильника-паука, но теперь она была полностью поглощена своими тревожными мыслями.
– Ох уж эта Оленька, опять свою одежду разбросала по всей комнате! – возмутилась Люба, заметив беспорядок, оставленный поутру младшей сестрой. Она искренне любила подвижную, всегда весёлую сестрёнку, но никогда не прощала подобных проделок. Она ловко подхватила с пола свалившуюся с вешалки кофту и натолкнулась взглядом на отцовское новое пальто, обычно висевшее в шкафу. – К маме поедет! – догадалась она, уже сама небрежно бросила кофту сестры на лавку и в порыве чувств схватила со стола кухонный нож, кинулась в палисадник и стала поспешно срезать поздние, чуть-чуть прибитые осенним инеем астры.
– Кума, ты слыхала?! – долетел вдруг до неё из-за плетня встревоженный, резкий голос соседки. – Ульяна померла!
– Да ты чё?! – ужаснулась кума. – И чего это она?
– Сделали операцию!
– Мамочка! – содрогнулась Люба и, теряя сознание, неосторожно полоснула себя острым ножом по левому запястью. Из пораненной руки брызнула горячая алая струйка…
Очнулась Люба в своей постели. Из соседней комнаты доносился всхлипывающий голос сестры:
– Я ещё за калиткой услыхала, как она крикнула, но не поняла, откуда. Побежала в дом, обыскала сараи… Нигде нет. Заглянула в палисадник, а она лежит на цветочной грядке. Вся в крови!..
– Крепись, Оленька, крепись. Ты же у нас боевая, – послышался второй, очень знакомый голос.
Люба была в полуобморочном состоянии и, как ни силилась, не могла вспомнить, что с ней произошло.
– А как сейчас она чувствует себя? – послышался мгновение спустя всё тот же глуховатый голос.
«Александра Ивановна, литературка!» – узнала Люба.
– Спит, – едва слышно сказала Оля. – Матвеич сделал ей успокоительный укол.
– Это хорошо, пусть набирается сил. А то она впечатлительная, не выдержит похорон.
«Мама!..» – обожгла Любу страшная мысль.
Когда она снова пришла в себя, в комнате уже было тихо. Оля примостила голову на краешек её подушки и дремала, сидя на стульчике.
Люба осторожно привстала на локтях и попыталась неслышно сползти с кровати. Но Оля тотчас открыла глаза.
– Нет-нет! Тебе нельзя вставать! – запротестовала она и уложила сестру обратно в постель.
– Голова ужасно болит… – простонала Люба и спряталась под одеяло.
– Погоди минутку! – Оля сдёрнула одеяло с лица сестры и стала проворно шарить под подушкой, нашла там какую-то таблетку, сунула Любе в рот, подала ей стакан с водой и повелительно сказала: – Выпей. Это хорошее лекарство.
Люба послушно проглотила таблетку и обессиленно добавила:
– И вдобавок приснился страшный сон.
– Спи. Ты ещё совсем слабая… – всхлипнула Оля.
– Это не сон? – догадалась Люба, всматриваясь в заплаканное лицо сестры. И сестра не выдержала, упала лицом на подушку рядом с ней, и они, обнявшись, горько разревелись. А когда слёзы кончились, Люба спросила:
– А сейчас она где, в больнице?
– В морге, – всё ещё всхлипывая, ответила Оля. – Завтра привезут домой.
Хоронили Ульяну на третий день, под самый вечер (ждали из армии сына, но так и не дождались). Народу было не счесть. В деревне всегда так. Каждый знает каждого, и каждый приходит почтить память усопшего, твёрдо уверенный, что его тоже все придут проводить когда-нибудь в последний путь.
Люба страшно осунулась и побледнела за эти дни. Даже её необычайно яркие васильковые глаза, казалось, выцвели от слёз и уменьшились в размерах.
Перед выходом процессии из дома Матвеич дал ей очередную горьковатую пилюлю, и она до самого кладбища не проронила ни единого слова. Но на кладбище при прощании её едва оторвали от тела покойницы. Никак не хотела она поверить, что её любимой мамочки уже нет на этом свете и никогда больше не будет. Перед её глазами опять всё затуманилось и стало расплывчатым…
– Воды! Свячёной воды! Дочь обмерла!.. – смутно, под стук молотков, донеслось до её угасающего сознания.